— Он так же чувствителен и к звукам? — шепотом спросил он госпожу Верагут.
— Да, — тихо ответила она, — мы совсем перестали играть на рояле, иначе он просто выходит из себя.
Врач кивнул и наполовину задернул занавески. Затем он поднял мальчика, выслушал сердце и осторожно постучал молоточком по сухожилиям под коленными чашечками.
— Прекрасно, — ласково сказал он, — сейчас мы оставим тебя в покое, мой мальчик.
Он снова бережно уложил его в постель, взял его руку и с улыбкой кивнул ему.
— Могу я на минутку зайти к вам? — галантно спросил он и вошел вслед за госпожой Верагут в ее комнату.
— Ну-с, расскажите мне подробнее о вашем мальчике, — ободряюще сказал он. — Мне кажется, он очень нервный, и нам придется еще какое-то время хорошенько за ним поухаживать, и вам, и мне. О желудке не стоит беспокоиться. Ему обязательно надо кушать. Вкусные, питательные вещи: яйца, бульон, свежую сметану. Попробуйте дать ему яичный желток. Если он любит сладкое, взбейте его в чашке с сахаром. Что еще бросилось вам в глаза?
Встревоженная и в то же время успокоенная его ласковым, уверенным тоном, она начала рассказывать. Больше всего ее пугает безучастность Пьера, иногда кажется, что он совсем ее не любит. Ему все равно, просишь ли его о чем-нибудь или бранишь, он ко всему равнодушен. Она рассказала ему о книжке с картинками, и он кивнул головой.
— Не беспокойте его понапрасну, — сказал он, вставая. — Он болен и в данный момент не отвечает за свое поведение. Оставляйте его по возможности в покое! Если у него будет болеть голова, прикладывайте компрессы со льдом. А по вечерам возможно дольше держите его в теплой ванне — это усыпляет.
Он простился и не разрешил ей проводить себя по лестнице.
— Постарайтесь, чтобы он сегодня поел чего-нибудь! — сказал он, уходя.
Внизу он вошел в открытую дверь кухни и спросил слугу Верагута.
— Позовите Роберта! — велела кухарка служанке. — Он должен быть в мастерской.
— Не надо, — сказал советник медицины. — Я сам туда схожу. Нет, оставьте, я знаю дорогу.
Пошутив на прощание, он вышел из кухни, внезапно сделался серьезен и задумчив и медленно зашагал под каштанами к мастерской.
Госпожа Верагут еще раз обдумала каждое слово, сказанное доктором, и не могла прийти к какому-нибудь выводу. Судя по всему, он относился к недугу Пьера серьезнее, чем раньше, но, в сущности, не сказал ничего плохого и был так деловит и спокоен, что, по-видимому, серьезной опасности все же не было. Вероятно, все объясняется только слабостью и нервозностью, и нужно терпение и хороший уход.
Она пошла в гостиную и заперла рояль на ключ, чтобы Альберт по забывчивости случайно не начал играть. И стала думать, в какую комнату можно было бы перенести инструмент, если болезнь затянется.
Время от времени она ходила взглянуть на Пьера, осторожно открывала дверь и слушала, спит ли он, не стонет ли. Он лежал с открытыми глазами и безучастно смотрел перед собой, и она печально уходила. Она предпочла бы ухаживать за ним, терзаемым болью, чем видеть его таким замкнутым, угрюмым и равнодушным; ей казалось, его отделяет от нее странная призрачная пропасть, какое-то отвратительное и цепкое проклятие, с которым не могли справиться ее любовь и ее забота. Здесь притаился мерзкий, ненавистный враг, природы и злого умысла которого никто не знал и для борьбы с которым не было оружия. Может быть, это набирала силы какая-нибудь скарлатина или другая детская болезнь.
Какое-то время она печально сидела в своей комнате. На глаза ей попался букет таволги; она наклонилась над круглым столиком из красного дерева, поверхность которого тепло и мягко просвечивала сквозь белую ажурную скатерть, и, закрыв глаза, погрузила лицо в нежные ветвистые полевые цветы, вдыхая резкий, сладковатый аромат, в котором чувствовался таинственный горьковатый привкус.
Когда она, слегка одурманенная, снова выпрямилась и рассеянно обвела глазами цветы, стол и комнату, ее захлестнула волна горькой печали. Внезапно прозрев душой, она вдруг увидела ковер, столик для цветов чужим, отрешенным взглядом, увидела, как ковер сворачивают, картины упаковывают и грузят на повозку, которая увезет все эти вещи, не имеющие более ни родины, ни души, в новое, незнакомое, чужое место. Она увидела усадьбу опустевшей, с запертыми дверями и окнами, и почувствовала, как из садовых клумб глядят на нее одиночество и боль разлуки.
Это продолжалось всего несколько мгновений. Видение появилось и исчезло, как тихий, но настойчивый зов из мрака, как быстро промелькнувшая, фрагментарная картинка из будущего. Она все яснее сознавала то, что вызревало в темной глубине чувств: скоро ей с Альбертом и больным Пьером придется остаться без родины, муж бросит ее, и до конца жизни в душе ее останется тупая растерянность и холод стольких лет, прожитых без любви. Она будет жить для детей, но у нее уже никогда не будет собственной достойной жизни, которой она ждала некогда от Верагута и на которую втайне надеялась вплоть до вчерашнего и сегодняшнего дня. Теперь уже поздно. Эта мысль холодом сжимала ее сердце.
Но ее здоровая натура тут же возмутилась против этого. Ей предстояли тревожные, смутные дни, Пьер был болен, и каникулы Альберта подходили к концу. Нет, так нельзя, ни в коем случае, не хватало еще, чтобы и она размякла и стала прислушиваться к потусторонним голосам. Пусть сначала Пьер выздоровеет, Альберт уедет, а Верагут отправится в Индию, вот тогда и посмотрим, тогда будет вдосталь времени, чтобы жаловаться на судьбу и выплакать себе глаза. А пока в этом нет никакого смысла, она не имеет права, об этом и думать нечего.
Вазу с цветами она поставила за окно. Затем пошла в свою спальню, смочила носовой платок одеколоном и протерла себе лоб, поправила перед зеркалом строгую, гладкую прическу и спокойными шагами прошла на кухню, чтобы самой приготовить Пьеру поесть.
Чуть позже она вошла в комнату мальчика, усадила его на постели и, не обращая внимания на недовольные гримасы настойчиво и бережно стала кормить его с ложечки яичным желтком. Она вытерла ему губы, поцеловала в лоб, поправила постель и уговорила его быть умницей и поспать.
Когда Альберт вернулся с прогулки, она увела его с собой на веранду, где легкий летний ветерок с тихим потрескиванием шевелил тугие занавеси в белую и коричневую полоску.
— Опять приезжал врач, — сообщила она. — Он считает, что у Пьера не все в порядке с нервами и ему необходим полный покой. Мне жаль тебя, но играть на рояле пока нельзя. Я знаю, мой мальчик, для тебя это жертва. Может быть, будет лучше, если ты уедешь на несколько дней в горы или в Мюнхен? Погода сейчас отличная. Я думаю, папа тоже будет не против.
— Спасибо, мама, ты очень мила. Может быть, я и уеду на денек, но не больше. Ведь у тебя нет больше никого, кто был бы рядом, пока Пьер болен. И потом, мне пора уже взяться за уроки, я до сих пор еще ничего не сделал… Только бы Пьер скорее поправился!
— Хорошо, Альберт, ты молодец. Сейчас для меня и в самом деле трудное время, и я рада, что ты будешь рядом. Да и с папой ты снова стал находить общий язык, не так ли?
— Ах, да, с тех пор как он решился на это путешествие. Впрочем, я так мало его вижу, он пишет целый день. Знаешь, иногда мне жаль, что я часто вел себя с ним отвратительно, — он ведь тоже мучил меня, но в нем есть что-то, что мне нравится вопреки всему. Он ужасно односторонен и в музыке плохо разбирается, но все-таки он большой художник, у него есть цель в жизни. Вот это мне в нем и нравится. Его слава не дает ему ничего, да и деньги, в сущности, для него мало что значат; это не то, ради чего он работает.
Он наморщил лоб, подыскивая нужные слова. Но он не мог выразить свое вполне определенное чувство так, как ему хотелось. Мать с улыбкой погладила его по голове.
— Почитаем опять вечером по-французски? — ласково спросила она.
Он кивнул и тоже улыбнулся, и в этот момент ей показалось непостижимой глупостью то, что еще совсем недавно она могла желать для себя чего-то иного, чем жить ради своих сыновей.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Незадолго до полудня на лесной опушке появился Роберт, чтобы помочь своему хозяину отнести домой рабочие принадлежности. Верагут закончил еще один этюд, который решил нести сам. Теперь он точно знал, какой должна быть картина, и собирался справиться с ней за несколько дней.
— Завтра утром мы опять придем сюда, — удовлетворенно воскликнул он и заморгал усталыми глазами, утомленными полуденным солнцем.
Роберт неторопливо расстегнул свой пиджак и вынул из нагрудного кармана какую-то бумагу. Это был слегка смятый конверт без адреса.
— Велено передать вам.
— Кем велено?
— Господином советником медицины. Он спрашивал вас в десять часов, но вы тогда были заняты, и он сказал, что я не должен отрывать вас от работы.
— Хорошо. Пошли!
Взяв рюкзак, складной стул и мольберт, слуга пошел вперед, а Верагут остановился и, предчувствуя недоброе, открыл письмецо. В конверте была только визитная карточка врача с торопливо и невнятно нацарапанными на ней карандашом строчками: «Пожалуйста, приходите сегодня после обеда ко мне, я хочу поговорить с Вами о Пьере. Его недуг опаснее, чем я счел нужным сказать Вашей жене. Не пугайте ее понапрасну, пока мы с Вами не переговорим».
Усилием воли он подавил испуг, перехвативший ему дыхание, заставил себя стоять спокойно и еще дважды внимательно перечитал записку. «Опаснее, чем я счел нужным сказать Вашей жене!» Вот где скрыта угроза! Его жена не была существом настолько уязвимым и нервным, чтобы ее нужно было щадить из-за какого-нибудь пустяка. Значит, дело плохо, Пьер опасно болен и может умереть! Но ведь в записке сказано «недуг», это звучит безобидно. И потом — «не пугайте ее понапрасну»! Нет, видимо, все не так уж плохо. Может быть, какая-нибудь заразная детская болезнь. Может быть, доктор хочет его изолировать, отправить в клинику?
Эти мысли немного успокоили его. Он медленно спустился с холма и по нагретой солнцем дороге пошел домой. Во всяком случае, надо прислушаться к совету врача и сделать так, чтобы жена ничего не заметила.
Однако дома им овладело нетерпение. Не убрав картину и не умывшись, он вбежал в дом — еще не высохший холст он прислонил к стене на лестнице — и тихо вошел в комнату Пьера. Жена была там.
Он склонился над малышом и поцеловал его в голову.
— Здравствуй, Пьер. Как дела?
Пьер слабо улыбнулся. Но тотчас же втянул воздух затрепетавшими ноздрями и крикнул:
— Нет, нет, уходи! Ты так дурно пахнешь! Верагут послушно отступил в сторону.
— Это скипидар, мой мальчик. Папа не успел умыться, так как хотел поскорее увидеть тебя. Сейчас я пойду и переоденусь, а потом снова приду к тебе, ладно?
Он пошел к себе, захватив картину. В ушах его звучал жалобный голос мальчика.
За столом он узнал о том, что сказал врач, и с радостью услышал, что Пьер поел и его не вырвало. Но волнение и страх не проходили, и он с трудом поддерживал разговор с Альбертом.
Затем он посидел полчаса у постели Пьера, который лежал спокойно и только изредка, словно от боли, хватался рукой за лоб. Преисполненный страха и любви, смотрел он на маленький, болезненно-вялый рот, на красивый светлый лоб, на котором сейчас появилась между бровями небольшая вертикальная морщинка, страдальческая, но по-детски мягкая, подвижная морщинка, которая бесследно исчезнет, когда Пьер снова выздоровеет. А выздороветь он должен — даже если потом будет вдвое больнее оставить его и уйти. И пусть он растет во всей своей нежной прелести и сияющей детской красоте, пусть распускается, как цветок на солнце, даже если он, Верагут, никогда больше не увидит его и навсегда распрощается с ним. Дай Бог ему стать здоровым, красивым и счастливым человеком, в котором воплотятся самые тонкие и чистые черты его отца.
Только теперь, сидя у постели ребенка, он начал догадываться, сколько горьких минут ему придется еще испытать, прежде чем все это окажется в прошлом. Губы его вздрагивали, сердце сжималось от боли, но в глубине души, терзаемой страданием и страхом, он чувствовал, что решение его твердо и непоколебимо. Так и должно быть, тут не помогут больше ни страдания, ни любовь. Но ему еще надлежало пережить этот последний период, не уклоняясь от боли, и он был готов испить чашу до дна, ибо за последние дни безошибочно почувствовал, что лишь через эти мрачные ворота ведет его путь в новую жизнь. Если он сейчас струсит, если сбежит, спасаясь от боли, то захватит с собой в другую жизнь тину и яд и никогда не достигнет чистой, святой свободы, к которой он так стремится и ради которой готов вытерпеть любые муки.
Но сначала нужно поговорить с доктором. Он встал, нежно кивнул Пьеру и вышел. Ему пришло в голову попросить Альберта отвезти его в город, и он направился к его комнате, впервые за это лето. Он громко постучал в дверь.
— Войдите!
Альберт сидел у окна и читал. Он поспешно вскочил и с изумленным видом пошел навстречу отцу.
— У меня к тебе маленькая просьба, Альберт. Не можешь ли ты быстренько отвезти меня в коляске в город?… Можешь? Отлично. Тогда будь так добр и помоги запрячь лошадей, я немного тороплюсь. Хочешь сигарету?
— Да, спасибо. Я сейчас же иду на конюшню.
Немного погодя они сидели в коляске, Альберт с вожжами в руках на козлах, и, когда на углу одной из городских улиц Верагут попросил остановиться, он, прощаясь, нашел для сына слова признательности.
— Спасибо. Ты преуспел и здесь и теперь отлично справляешься с лошадьми. Ну, до свидания, я вернусь домой пешком.
Он быстро зашагал по раскаленной зноем улице. Советник медицины жил в тихой, аристократической части города, в это время на улице не было ни души. Сонно проехала поливальная телега, два маленьких мальчика бежали за ней, подставляя руки под тонкие струйки воды и со смехом брызгая ею друг другу в разгоряченные лица. Из открытого окна на нижнем этаже плыли монотонные звуки — кто-то упражнялся на рояле. Верагут всегда питал глубокое отвращение к пустынным улицам, особенно летом они напоминали ему о годах юности, когда он жил на таких улицах в дешевых неуютных комнатах, с запахами кофе и кухни на лестнице и с видом на слуховые окна, вешалки для выбивания ковров и до смешного крохотные садики.
В коридоре среди больших картин в золоченых рамах и больших ковров его встретил легкий запах лекарств, молодая девушка в длинном белоснежном халате медицинской сестры взяла у него визитную карточку. Сначала она ввела его в приемную, где, уткнувшись в журналы, тихо и подавленно сидело несколько женщин и молодой мужчина, а потом, по его просьбе, в другую комнату, заваленную большими пачками специального медицинского журнала за многие годы. Но не успел он там как следует осмотреться, как снова появилась девушка и провела его к врачу.
И вот он расположился в большом кожаном кресле среди сверкающей чистоты и целесообразности, а напротив, за письменным столом, сидит, выпрямившись, низкорослый врач; в высоком кабинете тишина, только сверкающие стеклом и медью напольные часы звонко тикают, отбивая такт.
— Да, ваш мальчик мне не совсем нравится, дорогой маэстро. Не замечали ли вы в нем уже раньше симптомов недомогания, таких, например, как головные боли, усталость, нежелание играть и тому подобное?… Только в самое последнее время? И давно он у вас такой чувствительный? К шуму и яркому свету? К запахам?… Вот как? Он не выносил запаха красок в мастерской! Да, это согласуется с остальными признаками.
Он много спрашивал, и Верагут отвечал словно в легком наркотическом сне, напряженно вслушиваясь в вопросы и втайне удивляясь их деликатности и безупречной точности.
Затем поток вопросов замедлился и наконец иссяк, в кабинете повисла тяжелая тишина, нарушаемая только пронзительно-резким тиканьем кокетливых напольных часов.
Верагут вытер пот со лба. Он чувствовал, что пришло время узнать правду, и, так как врач сидел как каменный и не говорил ни слова, его охватил мучительный, парализующий страх. Он завертел головой, словно освобождаясь от удавки воротника, и наконец выдавил из себя:
— Неужели все так плохо?
Советник медицины повернул к нему усталое, пожелтевшее лицо, посмотрел на него выцветшими глазами и кивнул головой.
— Да, к сожалению, плохо, господин Верагут.
Больше он не отводил от него глаз. От его выжидательного, внимательного взора не ускользало ничего. Он видел, как побледнел и уронил руки художник, как жесткое, костистое лицо расслабилось и стало беспомощным, как рот потерял свои твердые очертания, а глаза блуждали, не видя ничего. Видел, как скривились и мелкой дрожью задрожали губы, как опустились на глаза веки, будто у человека, потерявшего сознание. Он наблюдал и ждал. Но вот губы художника снова сжались, глаза ожили, только глубокая бледность осталась. Он понял, что художник готов выслушать его.
— Что с ним, доктор? Говорите же, не надо меня щадить. Вы же не думаете, что Пьер умрет?
Врач придвинул свой стул чуть ближе. Он говорил очень тихо, но резко и отчетливо.
— Этого не знает никто. Но если я не ошибаюсь, мальчик очень опасно болен.
Верагут посмотрел ему в глаза.
— Он умрет? Я хочу знать, считаете ли вы, что он умрет. Поймите, я хочу это знать.
Художник, сам того не сознавая, вскочил на ноги и как бы с угрозой сделал шаг вперед. Врач положил ему руку на плечо, он вздрогнул и, словно пристыженный, опять опустился в кресло.
— Говорить так не имеет смысла, — снова начал врач. — Не мы распоряжаемся жизнью и смертью; мы, врачи, сами ежедневно сталкиваемся с сюрпризами. Видите ли, для нас каждый больной, пока он еще дышит, не безнадежен. А иначе к чему бы мы пришли!
Верагут терпеливо кивнул и спросил:
— Итак, что же у него? Врач коротко откашлялся.
— Если я не ошибаюсь, у него менингит.
Верагут не шевельнулся и только тихо повторил это слово. Затем встал и протянул врачу руку.
— Значит, менингит, — сказал он, медленно, с трудом выговаривая слова, потому что губы его дрожали, как в сильный мороз. — Разве это вообще излечимо?
— Излечимо все, господин Верагут. Один ложится в больницу с зубной болью и через пару дней умирает, у другого налицо симптомы тяжелейшей болезни, но он выздоравливает.
— Да-да. Выздоравливает! Мне пора, господин доктор. Я доставил вам много хлопот. Значит, менингит неизлечим?
— Мой дорогой господин…
— Простите. Вероятно, вам уже приходилось лечить детей, больных мен… больных этой болезнью? Да? Вот видите!… Они остались живы?
Врач молчал.
— Быть может, в живых остались хотя бы двое из них? Хотя бы один?
Ответа не было. Врач, как бы досадуя на гостя, повернулся к письменному столу и выдвинул ящик.
— Не теряйте мужества! — изменившимся голосом сказал он. — Мы не знаем, выживет ли ваш ребенок. Он в опасности, и мы должны помогать ему, как можем. Понимаете, мы все должны помогать ему, и вы тоже. Мне нужна ваша помощь. Вечером я заеду к вам еще раз. На всякий случай я дам вам снотворного, быть может, оно вам самому понадобится. А теперь слушайте: мальчику нужен полный покой и полноценное питание. Это главное. Не забывайте об этом.
— Конечно. Я ничего не забуду.
— Если у него появятся боли или он будет очень беспокоен, помогают теплые ванны и компрессы. У вас есть пузырь для льда? Я привезу. Лед, я думаю, у вас есть? Хорошо… Будем надеяться, господин Верагут! Сейчас никак нельзя, чтобы кто-то из нас потерял мужество, мы все должны быть на своем посту. Не так ли?
Жест Верагута его успокоил, он проводил его к выходу. — Не хотите ли взять мою коляску? Она понадобится мне только в пять часов.
— Спасибо, я пойду пешком.
Он пошел по улице, которая была такой же пустынной, как и раньше. Из того самого открытого окна все еще доносилась унылая ученическая музыка. Он посмотрел на часы: прошло всего лишь полчаса. Он медленно побрел дальше, минуя улицу за улицей, и так обошел полгорода. Он боялся покинуть его. Здесь, в этом дурацком нагромождении убогих домов, стоял запах лекарств, здесь гнездились болезни, нужда, страх и смерть, здесь сотни безрадостных, унылых улочек вместе сносили тяжесть бытия, и здесь не было чувства одиночества. Но там, за городом, в тени деревьев и под ясным небом, среди звона кос и треска кузнечиков, там, думалось ему, мысль обо всем этом будет много страшнее, нелепее и безысходнее.
Был вечер, когда он, запыленный и смертельно уставший, вернулся домой. Врач уже побывал здесь, но госпожа Адель была спокойна и, казалось, еще ничего не знала. За ужином Верагут беседовал с Альбертом о лошадях. Он находил новые темы для разговора, Альберт подхватывал. Они видели, что отец устал, и только. Он же с едва сдерживаемой насмешливой яростью думал: «Да будь у меня в глазах даже смертная тоска, они и тогда ничего бы не заметили! И это моя жена, и это мой сын! А Пьер умирает!» Эти печальные мысли вертелись у него в голове, пока он непослушным языком произносил слова, которые никого не интересовали. Потом к ним добавилась еще одна мысль: «Так и должно быть! Я один выпью чашу страдания до последней капли. Вот так и буду сидеть, лицемерить и ждать, когда умрет мой бедный мальчик. И если я все это переживу, тогда не останется больше ничего, что будет связывать меня, ничего, что может причинить мне боль, тогда я смогу уйти и никогда в жизни больше не поверю в любовь, не буду больше лгать, выжидать и чего-то бояться… Тогда я буду знать только жизнь, работу и движение вперед, а не покой и лень».
С каким-то мрачным наслаждением он чувствовал, как в сердце его разгорается боль, дикая и невыносимая, но чистая и большая, какой он еще никогда не испытывая, и перед этим божественным пламенем его маленькая, безрадостная, неискренняя и незадавшаяся жизнь куда-то исчезла, недостойная того, чтобы думать о ней и даже осуждать ее.
В таком состоянии он просидел еще час в полутемной спальне больного и провел душную бессонную ночь, с упоением отдаваясь своему безграничному горю, ни на что не надеясь и желая только одного — чтобы и его испепелил и без остатка уничтожил этот огонь. Он понял, что так и должно быть, что он должен пожертвовать самым дорогим и чистым, что у него было, и присутствовать при его смерти.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Пьеру было плохо, и отец просиживал возле него почти целые дни. У мальчика все время болела голова, он тяжело дышал, и каждый вздох напоминал короткий, тоскливый стон. Иногда его маленькое, худое тельце билось в конвульсиях, иногда изгибалось и корчилось. После этого Пьер долго лежал совершенно неподвижно, и наконец на него нападала судорожная зевота. Затем он засыпал на часок, а когда просыпался, снова начинались эти монотонные жалобные вздохи.
Он не слышал, что ему говорили, а когда его приподнимали и почти насильно кормили, он ел машинально и равнодушно. При слабом дневном свете, так как шторы были плотно задернуты, Верагут подолгу сидел, склонившись над мальчиком, и внимательно, с замирающим сердцем наблюдал, как из милого, такого знакомого детского личика одна за другой стираются и исчезают нежные, дорогие черты. Оставалось только бледное, рано постаревшее лицо, зловещая маска страдания с огрубевшими чертами, в которых нельзя было прочитать ничего, кроме боли, отвращения и глубокого ужаса.
Иногда отец замечал, как в минуты сна это обезображенное лицо смягчалось и к нему ненадолго возвращалась утраченная миловидность прежних дней. Тогда он жадно, не отрываясь смотрел на ребенка, стараясь еще и еще раз запечатлеть в себе эту умирающую прелесть. И ему казалось, что вплоть до этих мгновений бодрствования и созерцания он не знал, что такое любовь.
Госпожа Адель несколько дней ни о чем не догадывалась, только постепенно заметила напряженность и странную отрешенность в поведении Верагута и наконец что-то заподозрила. Но прошло еще некоторое время, прежде чем она начала смутно сознавать, в чем дело. Однажды вечером, когда он вышел из комнаты Пьера, она отвела его в сторону и тоном, в котором чувствовались обида и горечь, коротко спросила:
— Так что же такое с Пьером? Что у него? Я вижу, ты что-то знаешь.
Он рассеянно посмотрел на нее и проговорил пересохшими губами:
— Я не знаю. Он очень болен. Разве ты не видишь?
— Вижу. Но я хочу знать, что у него! Вы обращаетесь с ним так, будто он умирает, ты и доктор. Что он тебе сказал?
— Он сказал, что Пьер тяжело болен и что мы должны как можно лучше за ним ухаживать. Что-то воспалилось в его бедной головке. Завтра мы попросим доктора рассказать нам подробнее.
Она прислонилась к книжному шкафу и ухватилась рукой за складки зеленой портьеры. Так как она молчала, он продолжал терпеливо стоять; лицо его посерело, глаза были воспалены. Руки его чуть заметно дрожали, на лице застыло нечто похожее на улыбку — странная смесь покорности, терпения и вежливости.
Она медленно подошла к нему и положила руку ему на плечо. Казалось, у нее подгибаются колени. Чуть слышно она прошептала:
— Ты думаешь, он умрет?
На лице Верагута все еще стыла слабая, глупая улыбка, но по его щекам торопливо катились мелкие слезы. В ответ он только слегка кивнул головой. Она потеряла равновесие и осела на пол, он поднял ее и усадил на стул.
— Этого нельзя знать точно, — медленно, с трудом проговорил он, как будто повторял, преодолевая отвращение, старый, давно надоевший урок. — Мы не должны терять мужества.
— Мы не должны терять мужества, — машинально повторил он, когда она собралась с силами и выпрямилась на стуле.
— Да, — сказала она, — ты прав. — И после паузы добавила: — Этого не может быть. Этого не может быть.
Внезапно она встала, глаза ее оживились, на лице появилось выражение понимания и скорби.
— Не правда ли, — громко сказала она, — ты не вернешься? Я знаю. Ты хочешь нас оставить?
Он понимал, что в такой момент нельзя быть неискренним. Поэтому он ответил коротко и глухо:
— Да.
Она закачала головой, как будто погрузилась в свои мысли и никак не могла с ними справиться. Но то, что она сказала, родилось не из раздумий, а выплеснулось бессознательно из мрачной, безутешной подавленности этой минуты, из усталости, но прежде всего из смутной потребности что-то поправить, оказать добрую услугу кому-то, кто еще был в состоянии этой услугой воспользоваться.
— Да, — сказала она, — так я это себе и представляла. Но послушай, Иоганн, Пьер не должен умереть! Не должно же все, абсолютно все рухнуть в одночасье! И знаешь, я хочу сказать тебе еще вот что: если он поправится, бери его себе. Слышишь? Пусть он останется с тобой.
Верагут понял не сразу. Только постепенно ему стало ясно, что она сказала. Так, значит, ему теперь отдано то, о чем он с ней препирался, из-за чего долгие годы колебался и страдал, — отдано в тот момент, когда уже стало поздно.
Чудовищной нелепостью было в его глазах не только это — что теперь он вдруг мог получить то, в чем она так долго ему отказывала, — но еще больше то, что Пьер мог принадлежать ему как раз тогда, когда ему предстояло умереть. Значит, теперь он умрет для него как бы вдвойне! Это же безумие, это просто смешно! Ситуация была настолько гротескной и абсурдной, что он и впрямь едва не разразился горьким смехом.
Но она, без сомнения, говорила всерьез. Вероятно, она не до конца верила в то, что Пьер умрет. Это было великодушно, это была неслыханная жертва с ее стороны, которую она хотела принести в страдальческом смятении этой минуты по какому-то неясному доброму побуждению. Он видел, что она страдает, что она бледна и с трудом держится на ногах. Ему не надо показывать, что ее жертву, ее странное, запоздалое великодушие он воспринял как убийственную насмешку.
Она с нарастающим отчуждением ждала от него ответа. Почему он молчит? Не верит ей? Или настолько отдалился от нее, что не хочет ничего принимать, даже этой величайшей жертвы, которую она может ему принести?
Лицо ее уже начало разочарованно подергиваться, когда он снова овладел собой. Он взял ее руку, наклонился и, слегка коснувшись ее холодными губами, сказал:
— Благодарю тебя.
В голову ему пришла одна мысль, и он добавил с теплотой в голосе:
— Но теперь я тоже хочу ухаживать за Пьером. Позволь мне оставаться у него ночью!
— Мы будем меняться, — решительно сказала она.
В этот день Пьер был очень спокоен. На столе горел маленький ночник, слабый свет которого не заполнял всю комнату и терялся у двери в коричневом полумраке. Верагут еще долго прислушивался к дыханию мальчика, затем лег на узкий диван, который велел внести в спальню Пьера.
Ночью, около двух часов, проснулась госпожа Адель, включила свет и встала. Набросив домашний халат, она со свечой в руке прошла в комнату мальчика. Здесь все было спокойно. Ресницы Пьера слегка задрожали, когда свет коснулся его лица, но он не проснулся. На диване лежал в одежде, слегка скрючившись, ее муж и спал.
Она поднесла свечу и к его лицу и ненадолго задержалась около него. И она увидела его лицо таким, каким оно было на самом деле, со всеми морщинами и седыми волосами, с ввалившимися щеками и глубоко запавшими глазами.
«Он тоже постарел», — подумала она со смешанным чувством жалости и удовлетворения, и ей захотелось погладить его растрепанные волосы. Но она не сделала этого. Она неслышно вышла из комнаты, а когда через несколько часов, уже утром, пришла снова, он уже давно бодрствовал, сидя у постели Пьера. Губы его снова были крепко сжаты, а глаза, которыми он поздоровался с ней, исполнены загадочной силы и решимости, которыми в последние дни он укрывался, словно панцирем.
Для Пьера начинался недобрый день. Он долго спал, а потом лежал с открытыми глазами и застывшим взглядом, пока его не разбудила новая волна боли. Он яростно метался в постели, сжимал маленькие кулачки и надавливал ими на глаза, его лицо то покрывалось мертвенной бледностью, то становилось ярко-красным. А потом, в бессильном негодовании против невыносимых мук, он начал кричать и кричал так долго и так жалобно, что его бледный, сломленный отец в конце концов не выдержал и вынужден был уйти.
Он вызвал врача, который в этот день приезжал еще дважды, а вечером привез с собой сиделку. К вечеру Пьер потерял сознание, сиделку отправили спать, а отец и мать не ложились всю ночь, чувствуя, что конец уже недалек. Мальчик не шевелился, дыхание его было неравномерным и частым.