Росхальде
ModernLib.Net / Классическая проза / Гессе Герман / Росхальде - Чтение
(стр. 5)
Но вскоре и это ему надоело. Напевая, он несколько раз обежал комнату, выглянул в окно, проверяя, не идет ли дождь, и, пританцовывая, выскочил из дома. Его нежный, тонкий голосок прозвенел под окнами, затем все затихло, и Верагут остался один, держа в руке лист бумаги с нарисованными на нем кошками.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Верагут стоял перед своей большой картиной с тремя фигурами и писал одеяние женщины — иссиня-зеленое платье, в вырезе которого одиноко и печально блестело маленькое золотое украшение; оно одно подхватывало мягкий свет, не находивший себе пристанища на затененном лице и отчужденно и безрадостно скользивший вниз по холодной синей одежде, — тот самый свет, который весело и задушевно играл рядом в светлых волосах прекрасного ребенка.
В дверь постучали, и художник нехотя, с досадой отошел от картины. Когда после небольшой паузы стук повторился, он быстро подошел к двери и слегка приоткрыл ее.
За дверью стоял Альберт, который за все каникулы ни разу не заглянул в мастерскую отца. Он держал в руке соломенную шляпу и с легким смущением смотрел в недовольное лицо художника.
Верагут пригласил его войти.
— Здравствуй, Альберт. Ты, видимо, пришел взглянуть на мои картины. У меня их тут совсем немного.
— О, я не хочу тебе мешать. Я только хотел спросить…
Но Верагут уже закрыл дверь и, обойдя мольберт, подошел к выкрашенному в серый цвет решетчатому помосту, где на узких, снабженных роликами подставках стояли его полотна. Он вытащил картину с рыбами.
Альберт смущенно встал рядом с отцом, и оба стали смотреть на отливающее серебристыми красками полотно.
— Ты, кстати, хоть немного интересуешься живописью? — вскользь спросил Верагут. — Или тебе доставляет удовольствие только музыка?
— О, я очень люблю картины, а эта просто великолепна.
— Она тебе нравится? Я очень рад. Я закажу для тебя ее фотографию. Ну и как ты себя чувствуешь в Росхальде?
— Спасибо, папа, очень хорошо. Но я и вправду не хотел тебя беспокоить, я зашел из-за мелочи…
Художник не слушал. Он рассеянно смотрел в лицо сына постепенно оживающим, немного усталым взглядом — такой взгляд был у него всегда, когда он работал.
— Как вы, нынешние молодые люди, относитесь к искусству? Я хочу сказать, значит ли для вас что-нибудь Ницше, читаете ли вы еще Тэна — он был умница, этот Тэн, но скучноват — или же у вас появились новые идеи?
— Тэна я еще не знаю. Обо всем этом ты, конечно же, размышлял гораздо больше, чем я.
— Раньше — да, раньше искусство и культура, дионисийское и аполлоновское начало и все такое прочее были для меня ужасно важны. А теперь я радуюсь, когда мне удается сделать хорошую картину, и не думаю при этом ни о каких проблемах, по крайней мере философских. И если бы меня спросили, почему я стал художником и расписываю краской все эти полотна, я бы ответил: я пишу картины, так как у меня нет хвоста, чтобы вилять им.
— Нет хвоста? Что ты хочешь этим сказать?
— Только одно. У собак, кошек и других одаренных животных есть хвост, который благодаря тысячам изгибов и завитушек обладает совершенно удивительной способностью выражать не только то, что они думают и чувствуют, из-за чего страдают, но и каждый поворот настроения, каждый оттенок характера, каждый едва заметный прилив жизненной силы. У нас такого языка нет, и поскольку самые неуемные среди нас тоже нуждаются в чем-нибудь подобном, то мы прибегаем к помощи кисти, рояля или скрипки…
Он замолчал, словно разговор вдруг перестал его интересовать; похоже, он только теперь заметил, что его слова не вызывают в Альберте живого отклика.
— Итак, благодарю за визит, — неожиданно сказал он, снова повернулся к мольберту, взял в руки палитру и вперил взгляд в то место, куда он положил последний мазок.
— Прости, папа, я хотел тебя спросить…
Верагут обернулся; взгляд у него уже был отрешенный, равнодушный ко всему, что не имело отношения к работе.
— Да?
— Я хотел взять с собой Пьера покататься. Мама позволила, но сказала, что мне надо спросить и тебя.
— Куда же вы собираетесь ехать?
— Покатаемся пару часов по окрестностям, может быть, заедем в Пегольцхайм.
— Так… И кто же будет править?
— Разумеется, я, папа.
— Ну что же, можешь взять Пьера! Но только в экипаже на одну лошадь, с гнедым в упряжке. И проследи, чтобы ему не давали слишком много овса!
— Ах, я бы лучше поехал парой.
— Сожалею. Один можешь ездить как тебе вздумается, но если берешь с собой Пьера, то только с гнедым в упряжке.
Альберт ушел, не скрывая легкого разочарования. В другое время он бы заупрямился или принялся упрашивать, но он видел, что художник снова с головой погрузился в работу, и здесь, в мастерской, в окружении своих картин, отец вопреки внутреннему сопротивлению внушал ему столь сильное уважение, что Альберт, в другой обстановке не признававший его, чувствовал себя жалким, слабым мальчишкой.
Художник тотчас снова окунулся в работу, разговор с сыном был забыт, окружающий мир отступил на задний план. Напряженно-сосредоточенным взглядом он сравнивал поверхность холста с живым образом в своей душе. Он чувствовал музыку света, чувствовал, как разветвляется и опять сливается его звучащий поток, как он слабеет и иссякает, преодолевая препятствия, но затем опять торжествует на каждом клочке холста, куда попадают его лучи, как прихотливо, но безупречно, с поразительной чувствительностью играет он красками, преломляясь в тысячах граней и не распадаясь в тысяче лабиринтов, неизменно сохраняя верность своему внутреннему закону. И художник большими глотками пил терпкий воздух искусства, суровую радость творца, доходящего до границы самоуничтожения, обретающего святое счастье свободы лишь в железном обуздании всякого произвола и переживающего мгновения высшего блаженства только в аскетическом повиновении чувству реальности.
Это было странно и печально, но не более странно и печально, чем судьба любого человека: этот уверенный в себе художник, который полагал, что он может работать только при условии глубочайшей искренности и строгой, неумолимой концентрации, в мастерской которого не было места причудам и неуверенности, в житейских делах был дилетантом и незадачливым искателем счастья. Он, не выпустивший из своей мастерской ни одной неудачной картины, глубоко страдал под гнетущим бременем бесчисленных неудачных дней и лет, неудачных попыток научиться любить и жить.
Но он этого не сознавал. Он давно утратил потребность давать себе ясный отчет в собственной жизни. Он страдал и защищался от страдания, возмущался и впадал в отчаяние и кончил тем, что предоставил всему идти своим чередом, а сам все силы отдал искусству. И его стойкой натуре почти удалось придать своему искусству то богатство, ту глубину и теплоту, которых он был лишен в жизни. Одинокий и закованный в броню, он жил как в заколдованном сне, всего себя подчинив воле художника и беспощадной работе, и его натура была достаточно здорова и упорна, чтобы не замечать и не признавать убожества такого существования.
Так было до недавнего времени, пока приезд друга не вывел его из этого состояния. С той поры одинокого художника не покидало мучительное предчувствие опасности, близящегося удара судьбы, он чувствовал, что его ждут борьба и испытания, от которых ему уже не спастись ни искусством, ни прилежанием. Его ущемленная человеческая сущность чуяла бурю и не находила в себе ни корней, ни силы, чтобы противостоять ей. И лишь мало-помалу его одинокая душа свыкалась с мыслью, что скоро придется до конца испить чашу страдания и вины.
В борении с этими тревожными предчувствиями и в страхе перед необходимостью прояснить ситуацию и принять решение художник весь сжался в последнем чудовищном усилии, как сжимается зверь перед последним спасительным прыжком, и отчаянным напряжением сил создал в эти дни внутреннего беспокойства одно из своих крупнейших и прекраснейших творений — играющего ребенка между скорбно поникшими фигурами родителей. Они жили на одной и той же земле, дышали одним и тем же воздухом, их освещал один и тот же свет, но от фигур мужчины и женщины веяло смертью и ледяным холодом, в то время как златокудрое дитя между ними было полно радостного ликования и словно светилось собственным светом. И если впоследствии, вопреки скромному мнению художника о себе, некоторые почитатели все-таки причисляли его к великим мастерам, то прежде всего из-за этой картины, в которой было столько душевной муки, хотя ее создатель хотел видеть в ней только совершенное воплощение своего ремесла.
В такие часы Верагут не знал ни слабости, ни страха, он забывал о страдании и чувстве вины, о своей неудавшейся жизни. Он не был ни весел, ни печален. Захваченный и целиком поглощенный своей работой, он вдыхал холодный воздух творческого одиночества и ничего не требовал от мира, который переставал для него существовать. Быстро и уверенно, выпучив от напряжения глаза, он короткими, ловкими мазками наносил краску, глубже оттеняя отдельные места, заставляя парящий листик, игривый локон свободнее и мягче выступать в лучах света. При этом он совсем не думал о том, что должна выражать его картина. С этим было покончено, это была идея, замысел; теперь же главное заключалось не в том, что значат эти образы, не в чувствах и мыслях, а в некой чистой реальности. Он даже приглушил и почти сгладил выражение лиц, он не хотел ничего сочинять и рассказывать, складка плаща на колене была для него столь же важна и священна, как и поникшее чело или сомкнутые уста. На картине не должно было быть ничего, кроме трех фигур, изображенных как можно предметнее и достовернее, каждая связана с другими пространством и воздухом и в то же время овеяна своей неповторимостью, которая вырывает глубоко осмысленный образ из несущественных взаимосвязей и заставляет созерцателя в изумлении содрогнуться перед роковой неотвратимостью всего сущего. Так с картин старых мастеров смотрят на нас незнакомые люди, имен которых мы не знаем и не хотим знать, но образы их кажутся нам необыкновенно живыми и загадочными, словно символы всякого бытия.
Картина продвинулась далеко и была близка к завершению. Окончательную доводку прекрасного образа ребенка Верагут решил отложить напоследок; он собирался сделать это завтра или послезавтра.
Было уже за полдень, когда художник почувствовал голод и взглянул на часы. Он быстро умылся, переоделся и пошел в господский дом, где жена в одиночестве ждала его за столом.
— А где же дети? — удивленно спросил он.
— Поехали на прогулку. Разве Альберт не заходил к тебе?
Только теперь он вспомнил о приходе Альберта. В рассеянии и легком замешательстве он принялся за еду. Госпожа Адель наблюдала, как он небрежно и устало режет ножом мясо. Собственно, она уже не ждала мужа к столу и при виде его переутомленного лица почувствовала что-то вроде жалости. Она молча накладывала ему в тарелку еду, подливала вина в стакан, и он, отвечая любезностью на любезность, решил сказать ей что-нибудь приятное.
— Альберт намерен стать музыкантом? — спросил он. — Мне кажется, он очень талантлив.
— Да, он одарен. Но я не знаю, есть ли у него задатки художника. Да он и не стремится к этому. До сих пор он не чувствовал особого влечения ни к одной профессии, его идеал — что-то вроде джентльмена, который одновременно занимается спортом и учится, вращается в обществе и отдает дань искусству. Жить этим он навряд ли сможет, со временем я ему это объясню. Но пока он прилежен и хорошо себя ведет, я не хочу понапрасну его беспокоить. Получив аттестат зрелости, он намерен сперва пройти военную службу. А там видно будет.
Художник молчал. Он очистил банан и с наслаждением вдохнул мучнистый аромат спелого, питательного плода.
— Если ты не против, я бы и кофе здесь выпил — сказал он под конец.
Его слегка усталый голос звучал мягко и дружелюбно, казалось, художнику приятно было отдохнуть здесь и немного расслабиться.
— Я сейчас велю подать. Ты много работал?
Эти слова вырвались у нее почти непроизвольно Она нечего не хотела этим сказать; ей просто захотелось раз уж выпала такая редкая добрая минута, оказать ему немного внимания, что далось нелегко, ибо она отвыкла от этого.
— Да, я несколько часов писал, — сухо ответил муж. Ее вопрос был ему неприятен. У них не было принято говорить о его работе, многие из его новых картин она вообще не видела.
Она почувствовала, что светлое мгновение ускользает, но не сделана ничего, чтобы удержать его. А он уже было потянулся к портсигару и собрался попросить у нее разрешения закурить, но снова опустил руку и потерял всякий интерес к сигарете.
Однако он неторопливо выпил свой кофе, еще раз спросил о Пьере, вежливо поблагодарил и остался в комнате еще на несколько минут, разглядывая небольшую картину, которую он подарил жене несколько лет назад.
— Она хорошо сохранилась, — сказал он, обращаясь скорее к самому себе, — и все еще выглядит недурно. Вот только желтые цветы здесь ни к чему, они забирают слишком много света.
Госпожа Верагут промолчала; именно эти необыкновенно тонко и воздушно выписанные цветы нравились ей на картине больше всего.
Он повернулся к ней и едва заметно улыбнулся.
— До свидания! И не слишком скучай до возвращения мальчиков.
Он вышел и спустился по лестнице. Внизу навстречу ему бросилась и запрыгала вокруг собака. Он взял ее передние лапы в свою левую руку, правой приласкал ее и заглянул в преданные глаза. Потом крикнул в кухонное окно, чтобы ему принесли кусочек сахара, дал его собаке, бросил взгляд на залитый солнцем газон и медленно побрел к мастерской. Погода была отменная, воздух великолепен, но ему было некогда, его ждала работа.
Залитая спокойным мягким светом, в высокой мастерской стояла его картина. На зеленой траве среди редких луговых цветов сидели три фигуры: поникший, погруженный в безысходные думы мужчина, застывшая в безропотном ожидании и скорбном разочаровании женщина, весело и беззаботно играющий среди цветов ребенок, а над всеми ними яркий, льющийся волнами свет, который торжествующе заполнял пространство и с одинаковой беззаботной проникновенностью вспыхивал и в чашечке каждого цветка, и в белокурых волосах мальчика, и в маленьком золотом украшении на шее удрученной горем женщины.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Художник работал до самого вечера. Затем он тяжело опустился в кресло и некоторое время сидел, сложив руки на коленях и отупев от усталости. Совершенно опустошенный и выжатый, с ввалившимися щеками и слегка воспаленными веками, он выглядел старым и почти лишенным жизненных сил, как крестьянин или дровосек после тяжелейшей физической работы.
Он бы с удовольствием остался сидеть в кресле, всецело отдавшись во власть усталости и сна. Но суровая дисциплина и привычка требовали иного, и через четверть часа он рывком поднялся со своего места. Ни разу больше не взглянув на свою картину, он направился к озеру, разделся и медленно поплыл вдоль берега.
Был молочно-бледный вечер, с проходившей невдалеке проселочной дороги доносились, приглушенные парком, скрипы груженных сеном телег да усталая перебранка и смех наработавшихся за день батраков и служанок. Зябко поеживаясь, Верагут вышел на берег, тщательно, досуха вытерся полотенцем, вернулся в свою комнату и закурил сигару.
Вечером он собирался писать письма, поэтому нерешительно выдвинул ящик стола, но с досадой задвинул его обратно и звонком вызвал Роберта.
Слуга не замедлил явиться.
— Скажите, когда молодые люди вернулись с прогулки?
— Они еще не вернулись, господин Верагут.
— Как, они еще не возвращались?
— Нет еще, господин Верагут. Только бы господин Альберт не загнал гнедого, он любит прокатиться с ветерком.
Верагут не ответил. Он-то считал, что Пьер давно вернулся, и хотел побыть с ним хотя бы полчасика. Известие то их еще нет, раздосадовало и немного напугало его
Он быстро прошел к большому дому и постучал в дверь жены. Она удивилась его приходу, он давно уже не появлялся у нее в это время.
— Извини, — сказал он, скрывая волнение, — но где же Пьер?
Госпожа Верагут удивленно посмотрела на мужа.
— Ты же знаешь, мальчики поехали на прогулку. — Почувствовав его раздражение, она добавила: — Ты ведь не боишься за них?
Он досадливо пожал плечами.
— Нет, конечно. Но я нахожу, что Альберт ведет себя бесцеремонно. Он говорил о нескольких часах. По крайней мере мог бы позвонить.
— Но ведь еще рано. К ужину они наверняка вернутся.
— Мальчика всякий раз не оказывается дома, когда я хочу побыть с ним!
— Не понимаю, почему ты злишься. То, что Пьера нет дома, — чистая случайность. И он довольно часто бывает у тебя.
Он закусил губы и молча вышел. Она права, у него нет оснований для недовольства, нелепо выходить из себя и требовать чего-то немедленно! Гораздо лучше спокойно и терпеливо ждать, как это делает она!
Он сердито прошел через двор и вышел на проселочную дорогу. Нет, этому ему никогда не научиться, пусть уж лучше его радость и его злость останутся с ним! До какой же степени смирила и укротила его эта женщина, каким сдержанным и старым он стал. Это он-то, который в былые времена умел шумно веселиться до глубокой ночи и в ярости крушить стулья! В нем снова вспыхнули злоба и горечь, а вместе с ними и страстное желание увидеть своего мальчика; развеселить его душу мог только взгляд и голос Пьера.
Широкими шагами он быстро шел по вечерней дороге. Послышался стук колес, и он заторопился навстречу. Но это крестьянская лошадка тащила телегу, доверху нагруженную овощами.
— Вам не попадался кабриолет с двумя молодыми людьми на козлах? Крестьянин, не останавливаясь, покачал головой, и его тяжеловоз равнодушно потрусил мимо, навстречу тихому вечеру.
Художник пошел дальше. Он чувствовал, как остывает и проходит гнев. Походка его стала спокойнее, усталость подействовала на него благотворно, и, пока он неторопливо шагал по дороге, глаза его отдыхали, признательно погружаясь в покой и пышность неяркого ландшафта, окруженного бледновато-нежной дымкой позднего вечера.
Он уже почти забыл о своих сыновьях, когда через полчаса навстречу ему показался кабриолет. Верагут заметил его только тогда, когда тот оказался совсем близко. Он остановился у ствола большой груши, а когда смог разглядеть лицо Альберта, отступил еще больше назад, боясь, как бы его не увидели и не окликнули.
Альберт сидел на козлах один. Пьер полулежал в углу кабриолета, опустив непокрытую голову, и, казалось, спал. Кабриолет проехал мимо, и художник, стоя на обочине пыльной дороги, глядел ему вслед, пока он не скрылся из глаз. Затем он повернул и пошел назад. Ему все еще хотелось увидеть Пьера, но тому пришло время спать, и у Верагута не было желания еще раз показываться у жены. Поэтому он миновал парк, прошел мимо дома и въездных ворот и направился в город, где в переполненном винном погребке поужинал и долго листал газеты.
Тем временем его сыновья уже давно были дома. Альберт сидел у матери и рассказывал о поездке. Пьер очень устал, отказался от еды и уже спал в своей уютной спаленке. И когда ночью отец вернулся и проходил мимо дома, свет уже нигде не горел. Теплая, беззвездная ночь окутала парк, дом и озеро черной тишиной, воздух был неподвижен, моросил тихий, мелкий дождь.
Верагут зажег в своей комнате свет и сел за стол. Его сонливость как рукой сняло. Он достал лист почтовой бумаги и стал писать Отто Буркхардту. Через открытые окна в комнату залетали ночные бабочки и мошкара. Он писал:
"Мой дорогой!
Скорее всего, ты сейчас вряд ли ждешь от меня письма. Но раз я пишу, ты, вероятно, ждешь от меня больше, чем я могу дать. Ты ждешь, что во мне все прояснилось и что испорченный механизм своей жизни я вижу теперь как бы в разрезе и так же четко, как видишь его ты. К сожалению, это не так. Какие-то проблески после нашего разговора во мне появились, и в иные мгновения я стою на пороге довольно неприятных открытий; но полной ясности все еще нет.
Пока я не могу сказать, что я буду делать или чего не буду делать потом. Но мы едем! Я еду с тобой в Индию, пожалуйста, позаботься о билете для меня, как только выяснится время отплытия. До конца лета ничего не получится, но осенью — чем раньше, тем лучше.
Картину с рыбами, которую ты у меня видел, я хотел бы подарить тебе, но мне будет приятно, если она останется в Европе. Куда ее послать?
Здесь все по-прежнему. Альберт разыгрывает из себя светского человека, и мы общаемся с ним очень церемонно, точно два посла враждующих государств.
Перед отъездом я снова жду тебя в Росхальде. Я покажу тебе картину, которую на днях заканчиваю. Она недурна и может стать удачным завершением моей жизни в случае, если меня сожрут ваши крокодилы, чего мне, несмотря ни на что, отнюдь не хочется.
Пора в постель, хотя и спать совсем не хочется. Сегодня я девять часов провел у мольберта.
Твой Иоганн"
Он надписал адрес и положил письмо в передней — утром Роберт отнесет его на почту.
Прежде чем лечь, художник высунул голову в окно и только теперь заметил, что идет дождь; за письменным столом он не обратил на него внимания. Мягкие пряди дождя падали из темноты, и Верагут еще долго, лежа в постели, слушал, как они струятся и стекают с отягощенных влагой листьев на жаждущую землю.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
— Пьер стал такой скучный, — говорил Альберт матери, когда они шли вдвоем по освеженному дождем саду, чтобы срезать розы. — Он и всегда не очень-то со мной любезен, но вчера я просто не мог к нему подступиться. Когда я только завел речь о прогулке в экипаже, он был в полном восторге. А вчера с трудом согласился ехать, мне почти пришлось его уговаривать. Прогулка не была для меня таким уж удовольствием, раз мне запретили ехать парой. Собственно, я поехал только ради него.
— Он вел себя плохо в пути? — спросила госпожа Верагут.
— Ах, вел-то он себя хорошо, но был так скучен! Временами малыш уж очень много о себе воображает. Что бы я ему ни предлагал, на что бы ни обращал его внимание, он выжимал из себя только «да-да» или улыбку; он не захотел сидеть на козлах, не захотел учиться править лошадьми, даже от абрикосов отказался. Совсем как какой-нибудь избалованный принц. Мне было досадно, я говорю тебе об этом, потому что в следующий раз вряд ли захочу взять его с собой.
Мать остановилась и испытующе посмотрела на сына; она улыбнулась, видя его волнение, и с удовлетворением заглянула в его сверкающие глаза.
— Ты уже большой, Альберт, — успокаивающе сказала она. — Будь к нему снисходителен. Может быть, он плохо себя чувствовал. Он и сегодня утром почти ничего не ел. Такое случается со всеми детьми, ты тоже не был исключением. Легкое расстройство желудка или нехороший сон, приснившийся ночью, — и готово дело. А у Пьера, надо сказать, хрупкая и чувствительная натура. И потом, он, вероятно, чуть-чуть ревнует, ты же понимаешь. Не забывай, обычно я все время провожу с ним, а теперь появился ты, и ему приходится делить меня с тобой.
— Но ведь у меня каникулы! Это-то он должен понимать, он же не так глуп!
— Он еще ребенок, Альберт, а ты должен быть благоразумнее.
С посвежевших, отливавших металлическим блеском листьев еще срывались капли дождя. Мать и сын искали желтые розы, которые Альберт особенно любил. Он раздвигал верхушки кустов, а мать садовыми ножницами срезала еще немного влажные, поникшие цветы.
— Скажи, я был похож на Пьера, когда мне было столько же лет, сколько сейчас ему? — задумчиво спросил Альберт.
Госпожа Адель ответила не сразу. Она опустила руку с ножницами, взглянула в лицо сына и закрыла глаза, чтобы вызвать в памяти его детский образ.
— Внешне ты был довольно похож на него, за исключением глаз. И ты был не такой тонкий и стройный, ты начал расти позднее.
— А кроме этого? Я имею в виду характер?
— Ну, капризы были и у тебя, мой мальчик. Но мне кажется, характер у тебя был устойчивее и ты не менял свои игры и занятия так часто, как Пьер. Он порывистее чем был ты, и быстрее теряет равновесие.
Альберт взял у матери ножницы и склонился над розовым кустом.
— Пьер больше похож на папу, — тихо сказал он. — Знаешь, мама, это же поразительно, как свойства родителей и предков повторяются и смешиваются в детях! Мои друзья говорят, что в каждом человеке с раннего детства уже заложено все то, что будет определять его дальнейшую жизнь, и с этим ничего нельзя поделать, абсолютно ничего. Если, к примеру, кто-то имеет в себе задатки вора или убийцы, то ему уже ничем нельзя помочь, он все равно станет преступником. В сущности, это ужасно. Ты, конечно, тоже так думаешь. Это доказано наукой.
— Бог с ней, с наукой, — улыбнулась госпожа Адель. — Когда кто-то становится преступником и убивает людей, то науке, вероятно, нетрудно доказать, что наклонность к этому была в нем всегда. Но я не сомневаюсь, что есть очень много честных людей, которые унаследовали от своих родителей и прародителей немало дурного и все же остались порядочными, и вот тут-то наука оказывается бессильна. По-моему, хорошее воспитание и добрая воля надежнее, чем любая наследственность. Мы знаем, что значит быть добрым и порядочным, можем научиться этому и должны держаться этих принципов. Что же до тайн, унаследованных нами от дедов и прадедов, то о них никто не знает ничего определенного и лучше не обращать на них внимания.
Альберт знал, что его мать никогда не ввязывается в философские споры, и в душе он инстинктивно признавал правоту ее бесхитростного образа мыслей. В то же время он чувствовал, что этим опасная тема не исчерпана, ему хотелось основательнее высказаться относительно того учения о причинности, которое звучало столь убедительно в устах некоторых его друзей. Но он тщетно подыскивал в уме четкие, ясные, убедительные формулировки, к тому же, в отличие от друзей, которыми он восхищался, он чувствовал в себе значительно большую склонность к нравственно-эстетическому взгляду на вещи, нежели к научно-объективному, которого он придерживался в кругу приятелей. Поэтому он оставил высокие материи в покое и занялся розами.
Между тем Пьер, который и впрямь чувствовал себя не совсем хорошо и утром проснулся гораздо позже обычного и не в духе, оставался в детской до тех пор, пока ему не наскучили его игрушки. На душе у него было скверно, и ему казалось, что должно случиться что-то особенное, что хоть немного скрасит этот невыносимо унылый день.
Надеясь на что-то и не веря в удачу, он в беспокойстве вышел из дома и побрел к липовой роще в поисках чего-нибудь неожиданного, какой-нибудь находки или приключения. В желудке он ощущал тягучую пустоту, такое бывало с ним и раньше, а в голове была такая усталость и тяжесть, каких он не испытывал никогда до этого; ему хотелось уткнуться головой в мамины колени и зареветь. Но он не мог себе этого позволить, пока здесь был заносчиво-гордый старший брат, который и так все время дает ему почувствовать, что он еще ребенок.
Вот если бы маме вдруг пришло в голову самой сделать что-нибудь, позвать его к себе, поиграть с ним в какую-нибудь игру, приласкать его. Но она, конечно же, опять ушла куда-нибудь с Альбертом. Пьер чувствовал, что сегодня несчастный день и что надеяться ему не на что.
Он нерешительно и уныло побрел по гравиевой дорожке, засунув руки в карманы и держа во рту стебелек увядшего липового цветка. В утреннем саду было свежо и сыро, а стебелек отдавал горечью. Он выплюнул его и с досадой остановился. Ему ничего не приходило в голову, сегодня он не хотел быть ни принцем, ни разбойником, ни кучером, ни архитектором.
Наморщив лоб, он оглядел вокруг себя землю, поковырял носком ботинка в гравие и ударом ноги отшвырнул далеко в мокрую траву серую слизистую улитку. Никто не хотел поговорить с ним, ни птицы, ни бабочки, ничто не хотело ему улыбнуться и развеселить его. Все вокруг молчало, все казалось таким будничным, безотрадным и унылым. С ближайшего куста он сорвал и попробовал маленькую ярко-красную ягоду смородины; она была холодной и кислой на вкус. Хорошо бы лечь и уснуть, подумал он, и спать до тех пор, пока все снова не изменится и не заблещет красотой и весельем. Не имеет смысла вот так бродить, мучиться и ждать чего-то, что так и не хочет приходить. Как славно было бы, если бы, например, началась война и на дороге появилось множество солдат на конях, или если бы где-нибудь загорелся дом, или случилось большое наводнение. Ах, все это можно найти только в книжках с картинками, в жизни таких вещей не встретишь, а может, их и вообще не бывает на свете.
Вздохнув, мальчик поплелся дальше. Его хорошенькое, нежное личико было угасшим и печальным. Когда за высоким забором он услышал голоса Альберта и мамы, ревность и отвращение охватили его с такой силой, что на глазах у него показались слезы. Он повернулся и тихонько, боясь, что его услышат и окликнут, пошел в другую сторону. Ему не хотелось сейчас никому ничего объяснять, не хотелось разговаривать, выслушивать советы и назидания. Ему было плохо, ужасно плохо, никому не было до него дела, и он хотел по крайней мере упиться своим одиночеством и печалью, почувствовать себя по-настоящему несчастным.
Он вспомнил о Боге, которого временами очень ценил, и мысль о нем на мгновение принесла ему далекий отблеск утешения и тепла, но скоро и она исчезла. Очевидно, и Бог не мог ему помочь. А между тем именно сейчас ему нужен был кто-то, на кого можно было бы положиться, от кого можно было бы дождаться доброго слова утешения.
И тут он подумал об отце. Он смутно надеялся, что его, быть может, поймет отец, ведь он тоже чаще всего был молчалив, погружен в себя и невесел. Без сомнения, он стоит сейчас, как всегда, в своей большой, тихой мастерской и пишет свои картины. Вообще-то мешать ему не следует, но он же сам недавно сказал, что Пьер может приходить к нему в любое время. Может быть, он уже забыл об этом, все взрослые очень быстро забывают свои обещания. Но почему бы не попробовать. Ах, Господи, что же делать, когда тебе так скверно, а утешения ждать неоткуда!
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9
|
|