Письма по кругу (Художественная публицистика)
ModernLib.Net / Гессе Герман / Письма по кругу (Художественная публицистика) - Чтение
(стр. 27)
Автор:
|
Гессе Герман |
Жанр:
|
|
-
Читать книгу полностью
(942 Кб)
- Скачать в формате fb2
(386 Кб)
- Скачать в формате doc
(392 Кб)
- Скачать в формате txt
(384 Кб)
- Скачать в формате html
(387 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32
|
|
Да и вопрос ведь поднят, смешное дело, очень актуальный, который каждый день задают себе тысячи людей. Это вопрос, действительно ли ум противник души, "думание" - всего лишь интеллигентский спорт, а чутье - наш первый и, может быть, единственный ориентир в нравственных решениях. Об этом написано несколько тысяч томов, но ведь мы с Вами сходимся в том, что интересует нас не философия, а прежде всего практическая проблема повседневной жизни, проблема "интеллектуалов". Когда я пишу малоприятное слово "интеллектуалы", мне неизменно приходит на ум другое, гораздо более противное выражение, изобретенное некогда "интеллектуалами" третьей империи. А именно - "интеллектуальный изверг", которое, слава богу, снова исчезло из многострадального немецкого языка. В ту пору, когда "вождями" Германии были изверги, гнусное это выражение придумали как раз гитлеровские интеллектуалы. Они в этом смыслили, ведь они же сами и продали ум власти и взяли на себя задачу сделать ум, коль скоро он не продавался Гитлеру, подозрительным, обесценить его и выдать на растерзание "народному гневу", инстанции, придуманной этими же извергами. С тех пор люди, не любящие думать, поборники крови и почвы, народной души и народного гнева, продолжали культивировать свою враждебность к тому, что они называют "духом", "умом", свой страх перед мыслями и суждениями, свою боязнь критики и точных формулировок, стараясь оградить нежную и чистую народную душу от вторжений мира грубой действительности. И всегда с каким-то подобием права, ибо не самые худшие люди боялись и боятся разоблачающего, обнажающего, циничного слова - порядочных и добросовестных оно тоже отпугивает. Они боятся ниспровергательства, цинизма, поэтому они боятся "ума", "духа" и предпочитают ему "душу", как царство невинных чувств. Ни "дух", ни "душу" не следовало бы, однако, брать в кавычки. По христианскому учению, человек состоит из плоти, души и духа, да и психология до недавнего времени видела в способностях и деятельности разума часть жизни души. Они неразрывны и неразделимы, дух и душа, разум и сердце, и кто переоценивает и превозносит одно за счет другого, а тем более в пику другому, тот ищет и лелеет половину вместо целого, он болен, он уже не человек, а специалист. Кто, стало быть, превозносит критическое слово, анализирующий, жаждущий познания разум, тот делает это за счет целого, за счет человечности. Вот что Вы часто чувствовали, и вот что сделало Вас недоверчивой к разуму. Но если мы не принимаем всерьез и не считаем полноценными людей, признающих лишь разум и критику, то мы должны знать также, что только сердца и воображения тоже недостаточно, чтобы сделать человека полноценным, а его действия полезными. Забавное наблюдение: человек чисто умственный, каких бы золотых слов и тонких суждений мы от него ни слышали, нам очень скоро надоедает. И благородные энтузиасты души, поэтические и восторженные специалисты по части сердца нам точно так же вскоре надоедают. И у самодовлеющего благородного ума, и у полагающейся только на себя благородной души одинаково не хватает одного измерения. Это дает себя знать в быту и в политической жизни; еще отчетливее это дает себя знать в искусстве. Ум и задушевность, дерзость и благородство - без своей кровной противоположности они неполны, неубедительны, необаятельны. Человек становится нам скучен, когда у него только два измерения. Мы были свидетелями того, как специализированный и покорный власти ум Геббельсов старался культивировать в народе, натравляя ее на разум, именно душу. Поскольку критиковать власть уже не разрешалось, поскольку легче всего было управиться с инфантильно некритичным народом, то этим извергам требовалось как можно больше голубоглазой, мечтательной инфантильности. По моим впечатлениям, в Германии это все-таки не вполне уяснили себе. Мы знаем: величие народа в способности терпеть, а не учиться. И все-таки очень хочется, чтобы при всех бесконечных страданиях он и что-то узнавал, чему-то учился. Но где там!.. Специализированная, отборная интеллигенция противостоит народу, который не может ничему у нее научиться, потому что он не в силах ее полюбить. Видеть это, страдать от этого, бороться с этим - вот задача не специализированных, не ставших противниками души людей духа, а значит, и Ваша. Довольно, ужасно длинное получилось письмо! И ничего в нем нет, кроме само собой разумеющегося! Томасу Манну к его семидесятипятилетию Июнь 1950 Дорогой господин Томас Манн, прошло немало времени, с тех пор как я познакомился с Вами. Это случилось в одной мюнхенской гостинице, куда мы оба были приглашены нашим издателем С. Фишером. У вас вышли тогда первые новеллы и "Будденброки", у меня "Петер Каменцинд", мы оба были еще холосты, и от каждого из нас ждали чего-то прекрасного. В остальном, правда, мы не очень походили друг на друга, это было видно даже по одежде и обуви, и первая эта встреча, при которой я, между прочим, спросил Вас, не в родстве ли Вы с автором трех романов герцогини д'Асси *, проходила больше под знаком случая и чисто литературного любопытства, чем под знаком начинающегося товарищества и дружбы. Чтобы дело все же дошло до товарищества и дружбы, одной из самых радостных и самых безоблачных дружб моей поздней жизни, для этого должно было произойти многое, о чем мы в тот веселый мюнхенский час и думать не думали, для этого каждый из нас должен был проделать тяжелый и часто мрачный путь от мнимой защищенности нашей национальной принадлежностью через одиночество и отверженность к чистому и холодноватому воздуху мирового гражданства, которое опять-таки имеет у Вас совсем другой облик, чем у меня, и все же связывает нас гораздо крепче и надежнее, чем все, что могло быть у нас общего тогда, во времена нашей нравственной и политической невинности. Мы стали между тем старыми людьми, из наших тогдашних спутников мало кто еще жив. А сейчас Вы празднуете свое семидесятипятилетие, и я праздную его тоже, благодарный за все, что Вы сочинили, обдумали, выстрадали, благодарный за Вашу столь же умную, сколь и очаровательную, столь же неумолимую, сколь и игривую прозу, благодарный за тот великий, тот в позорно малой мере знакомый Вашим бывшим соотечественникам источник любви, сердечности и увлеченности, из которого вышел труд Вашей жизни, за верность своему языку, которую Вы хранили, искренность и теплоту убеждений, которые, как я надеюсь, будут после нас одним из элементов новой всемирно-политической морали, мировой совести, на чьи еще младенческие первые шаги мы сегодня с тревогой и надеждой глядим. Будьте еще долго среди нас, дорогой Томас Манн! Приветствую и благодарю Вас не по поручению какой-либо нации, а как одиночка, чье настоящее отечество, точно так же как Ваше, еще в становлении. Искренне Ваш... Сэйдзи Такахаси, главному редактору журнала "Гундзо", Токио 14 сентября 1950 Глубокоуважаемый господин Такахаси, Вы просите меня высказаться по поводу морально-политического положения в Вашей стране. Ваш народ, с одной стороны, ясно заявил в своей новой конституции об осуждении войны и всякой политики силы и отказался от армии и воинской повинности, а с другой - испуган и встревожен политическими и военными событиями в Азии. Он находится почти в таком же положении, как Германия: еще под оккупацией победителей, обезоруженный, он не желает ничего, кроме мира, но испытывает глубокий страх перед грозящей ему катастрофой. Только, может быть, Ваш народ основательнее осознал учиненное им зло и морально разоружился. Мое мнение относительно Вашей дилеммы недвусмысленно. Я считаю, что мировых войн можно избежать, но не вооружением и новым накоплением средств уничтожения, а разумом и уживчивостью, и не верю, что какой-либо народ в мире может на поверку выиграть от вооружения и войны и спасти с их помощью свою честь и свободу. Я противник фанатизма, который хочет разделить все человечество на два фронта и натравить эти фронты, со всеми их дьявольскими средствами убийства, один на другой. И поэтому я не верю в то, что ремилитаризация пойдет на благо Вашей стране. Лучше терпеть зло, чем причинять зло. Ошибочно добиваться желаемого запрещенными средствами. Для генералов это вздор, и политики смеются над этим, но это старые и проверенные истины. Новая, и более светлая эпоха мировой истории и отношений между народами будет создана, конечно, не победителями в следующих мировых войнах, а, вероятно, пострадавшими и отказавшимися от насилия. Ответ на письмо из Германии Октябрь 1950 Спасибо за Ваше письмо, где столько интересного и приятного для меня, хотя оно все-таки больше испугало и удивило меня, чем обрадовало, ибо оно так полно симптомов великой сегодняшней болезни мира, так наполнено и насыщено отчаянным страхом перед войной и паникой перед большевиками, что на него только и можно ответить: "Да, если уж вы в Западной Германии впадаете в такое уныние и такое отчаяние даже от первых приступов массового психоза и войны нервов, то очень скоро у нас и впрямь будет та самая, накликанная вами война, которую вы так покорно и так наивно ждали". Приди написанное Вами письмо не от Вас, человека, я знаю, умного и начитанного, не раз до сих пор убеждавшего меня в совпадении наших мыслей и взглядов, или будь оно только единичным заявлением отдельного лица, сделанным в минуту малодушия, я не стал бы и отвечать на него. Но тот же взвинченный, истерический страх перед войной, та же податливость слухам, та же слепая вера сатанинским внушениям и то же глупое, без проверки распространяемое мнение, будто ареной надвигающегося ужаса опять станет, разумеется, "бедная Германия", налицо и во многих других письмах, статьях и прочих сообщениях, поступающих оттуда ко мне. С мазохистской любовью к сенсациям предаются страху, дрожат от трусости, дышат отравленной атмосферой взвинченности, слухов и лжи, безответственно и некритично повторяя то, что твердят сеятели страха и поджигатели войны. Точно так же как совсем недавно вы, веря болтовне гитлеровской пропаганды, проникались таким страхом перед большевиками, что весь народ был готов снова ввязаться в войну, точно так же сегодня вы доставляете радость людям, заинтересованным в развязывании новой войны, тем, что, как завороженные, верите их рекламной пропаганде и соглашаетесь с ней. Дорогой друг, война не сваливается с неба, она, как всякая другая человеческая затея, требует подготовки, нуждается в стараниях и содействии людей, чтобы стать возможной и претвориться в действительность. А хотят войны, готовят и внушают ее те люди и силы, которым она приносит прибыль. Она приносит им либо прямую прибыль чистоганом, как, например, военной промышленности (а как только начинается война, бесчисленное множество безобидных дотоле предприятий становятся военными и капитал автоматически течет к ним!), или приносит им авторитет, уважение и власть, как, например, безработным генералам и полковникам. Таким образом, в ремилитаризации Германии, Японии и других невоенизированных сейчас стран заинтересованы тысячи и десятки тысяч людей, людей с жестоко расчетливой или честолюбиво милитаристской душой, и к средствам, которыми эти люди стараются подготовить желанную для них войну, принадлежит распространение неуверенности и страха а вы, друзья, поддаваясь этой заразе, помогаете тем самым сделать возможной войну и ее развязать. И если после всего, что вы пережили с 1914 года по нынешний день, вас на этот счет еще приходится просвещать, то это печально и позорно и подтверждает одну неприятную, будто бы гегелевскую сентенцию: единственное, чему учит мировая история, это то, что она еще никого ничему не научила. Я вовсе не жду от вас, чтобы вы закрыли глаза на действительность и предались прекрасным мечтам. Мир полон опасностей и возможностей войны, и "большевики" отнюдь не единственная угроза, они находятся под таким же давлением и в большинстве своем так же, наверно, не горят желанием стрелять и падать под пулями, как и мы. Угрожают нашей земле и всякому миру те, кто хочет войны, кто готовит ее и туманными обещаниями грядущего мира или страхом перед нападением извне пытается заставить нас содействовать их планам. Этим людям и группам, для которых война - дельце, и притом более выгодное, чем мир, этим отравителям и поджигателям Вы, дорогой друг, оказываете услугу, покорно поддаваясь их внушениям. Тем самым Вы тоже берете на себя ответственность за возможную войну. Вместо того чтобы собрать и укрепить в душе все светлое, всю бдительность, всю храбрость и бодрость, как то подобало бы Вам, Вы вешаете голову, распространяете яд слепоты и страха и отдаете себя и свое окружение во власть бессмысленного ужаса. Не знаю, представляете ли Вы себе, до чего мне больно и насколько я разочарован тем, что именно такой старый, верный читатель, ученик и последователь, как Вы, бросил меня и убедил в бесплодности всех моих усилий. Задуматься на миг и об этом тоже было бы, пожалуй, полезно, это, пожалуй, помогло бы немного рассеять окутавший Вас мрак. Если Вам придется голосовать по поводу ремилитаризации Вашей страны, я не даю Вам совета отвечать "да" или "нет", я надеюсь, что Вы проголосуете после ясного и добросовестного размышления, а не под давлением этой истерии. Считая разум и отказ от насилия единственным путем к лучшему будущему, я тем не менее признаю, что в конкретных странах и конкретных случаях нельзя не приспосабливаться к существующей обстановке. Так, например, я никогда не выступал из пацифистского чистоплюйства против содержания здесь, у нас, в Швейцарии, армии только для защиты нашей страны от нападения, армии, которая выдержала испытание в двух войнах. В каждом могущественном ныне государстве мира есть, конечно, партия войны, но и в побежденных, обезоруженных странах нет недостатка в людях, предпочитающих получить военные заказы сегодня, а не завтра, и в людях, которым хотелось бы, чтобы их снова величали "господин полковник" или "господин лейтенант", а не "господин Мюллер". И так обстоит дело везде. Мы, друзья мира и правды, Вы и я, не должны слушаться этих дельцов и карьеристов, не должны помогать им, а должны всегда отстаивать свою веру в то, что есть другие пути к миру и другие средства привести в порядок и дезинфицировать землю, чем бомбы и войны. О старости Старость - это ступень нашей жизни, имеющая, как все другие ее ступени, собственное лицо, собственную атмосферу и температуру, собственные радости и горести. У нас, седовласых стариков, есть, как и у всех наших младших собратьев, своя задача, придающая смысл нашему существованию, и у смертельно больного, у умирающего, до которого на его одре вряд ли уже способен дойти голос из посюстороннего мира, есть тоже своя задача, он тоже должен исполнить важное и необходимое дело. Быть старым - такая же прекрасная и святая задача, как быть молодым, учиться умирать и умирать - такая же почтенная функция, как любая другая, - при условии, что она выполняется с благоговением перед смыслом и священностью всяческой жизни. Старик, которому старость, седины и близость смерти только ненавистны и страшны, такой же недостойный представитель своей ступени жизни, как молодой и сильный, который ненавидит свое занятие и свой каждодневный труд и старается от них увильнуть. Короче говоря: чтобы в старости исполнить свое назначение и справиться со своей задачей, надо быть согласным со старостью и со всем, что она приносит с собой, надо сказать ей "да". Без этого "да", без готовности отдаться тому, чего требует от нас природа, мы теряем - стары мы или молоды - ценность и смысл своих дней и обманываем жизнь. Каждый знает, что старческий возраст приносит всякие тяготы и что он кончается смертью. Год за годом надо приносить жертвы и отказываться от многого. Надо научиться не доверять своим чувствам и силам. Путь, который еще недавно был маленькой прогулочкой, становится длинным и трудным, и в один прекрасный день мы уже не сможем пройти его. От кушанья, которое мы любили всю жизнь, приходится отказываться. Физические радости и удовольствия выпадают все реже, и за них приходится все дороже платить. И потом, всяческие недуги и болезни, притупление чувств, ослабление органов, различные боли, особенно ночами, часто такими длинными и страшными, - от всего этого никуда не денешься, это горькая действительность. Но убого и печально было бы отдаваться единственно этому процессу упадка и не видеть, что и у старости есть свои хорошие стороны, свои преимущества, свои утешения и радости. Когда встречаются два старых человека, им следует говорить не только о проклятой подагре, о негнущихся частях тела и об одышке при подъеме по лестнице, но и о веселых и отрадных ощущениях и впечатлениях. А таковых множество. Когда я напоминаю об этой положительной и прекрасной стороне в жизни стариков и о том, что нам, седовласым, ведомы и такие источники силы, терпения, радости, которые в жизни молодых не играют никакой роли, мне не подобает говорить об утешениях религии и церкви. Это дело священника. Но кое-какие дары, которые приносит нам старость, я могу перечислить. Самый дорогой для меня из них - сокровищница картин, которые носишь в памяти после долгой жизни и к которым, когда твоя активность идет на убыль, обращаешься с совершенно другим участием, чем когда-либо прежде. Образы и лица людей, отсутствующих на земле уже шестьдесят-семьдесят лет, составляют нам компанию, глядят на нас живыми глазами. Дома, сады, города, уже исчезнувшие и полностью изменившиеся, мы видим целыми и невредимыми, как когда-то, и далекие горы, взморья, которые мы видели в поездках десятки лет назад, мы снова находим во всей их свежей красочности в этой своей книге с картинками. Рассматривание, наблюдение, созерцание все больше становятся привычкой и упражнением, и незаметно настроение и позиция наблюдающего определяют все наше поведение. Гонимые желаниями, мечтами, влечениями, страстями, мы, как большинство людей, мчались через годы и десятилетия нашей жизни, мчались нетерпеливо, с любопытством и надеждами, бурно переживая удачи и разочарования, - а сегодня, осторожно листая большую иллюстрированную книгу нашей собственной жизни, мы удивляемся тому, как прекрасно и славно уйти от этой гонки и спешки и отдаться vita contemplativa 1. Здесь, в этом саду стариков, цветет множество цветов, об уходе за которыми мы прежде и думать не думали. Тут цветет цветок терпения, злак благородный, мы делаемся спокойнее, снисходительнее, и чем меньше становится наша потребность вмешиваться и действовать, тем больше становится наша способность присматриваться и прислушиваться к жизни природы и к жизни наших собратьев, наблюдая за ее ходом без критики и не переставая удивляться ее разнообразию, иногда с участием и тихой грустью, иногда со смехом, светлой радостью, с юмором. 1 Созерцательной жизни (лат.). Недавно я стоял у себя в саду у костра, подбрасывая в него листья и сухие ветки. Мимо колючей изгороди проходила какая-то старая женщина, лет, наверно, восьмидесяти, она остановилась и стала наблюдать за мной. Я поздоровался, тогда она засмеялась и сказала: "Правильно сделали, что развели костер. В нашем возрасте надо постепенно приноравливаться к аду". Так был задан тон разговору, в котором мы жаловались друг другу на всяческие боли и беды, но каждый раз шутливо. А в конце беседы мы признались, что при всем при том мы еще не так уж страшно и стары и вряд ли можем считать себя настоящими стариками, пока в нашей деревне жив еще самый старший, которому сто лет. Когда совсем молодые люди, с превосходством их силы и наивности, смеются у нас за спиной, находя смешными нашу тяжелую походку и наши жилистые шеи, мы вспоминаем, как, обладая такой же силой и такой же наивностью, смеялись когда-то и мы, и мы вовсе не кажемся себе побежденными и побитыми, а радуемся тому, что переросли эту ступень жизни и стали немного умней и терпимей. 1952 Энгадинские впечатления Дорогие друзья, чем дольше занимаешься, тем труднее и сложнее становится работать с языком. Скоро я уже по одной этой причине не буду в состоянии что-либо записать. Поэтому нам надо бы, собственно, прежде чем я стану рассказывать вам о своих энгадинских впечатлениях, договориться о том, что мы подразумеваем под "впечатлением". Слово это, как и многие другие, за относительно короткий срок моей сознательной жизни упало в цене и весе, и от того веса золота, который оно имело, например, в трудах Дильтея *, до девальвации по милости фельетониста, рассказывающего нам, какими "впечатляющими событиями" было для него знакомство с Египтом, Сицилией, Кнутом Гамсуном, танцовщицей Икс, хотя всего этого он, может быть, даже не видел как следует и не записал, падение произошло изрядное. Но чтобы удовлетворить свою потребность и попытаться достичь вас окольным путем, с помощью писания и типографской краски, мне придется притвориться подслеповатым и держаться за фикцию, будто мой устаревший язык и стиль все еще значат для вас то же, что для меня, и будто "впечатление" - это для вас, как и для меня, нечто большее, чем мимолетное ощущение или любой из сотни случаев повседневной жизни. Нечто другое, не имеющее никакого отношения к языку и к моему ремеслу это восприимчивость стариков к впечатлениям, и тут я не могу и не хочу пробавляться фикциями и иллюзиями, а держусь известного мне факта, что люди молодого, а тем более юного возраста вообще не представляют себе, как воспринимают что-либо старики. Ведь для стариков новых впечатлений, по сути, не может быть, отпущенную и назначенную им сумму первичных впечатлений они давно получили, и их "новый" опыт, все более редкий, - это повторение не раз испытанного раньше, это новые мазки на давно как бы готовой картине, он накладывает на совокупность старых впечатлений новый тонкий слой краски или лака, покрывая этим слоем десяток, сотню прежних слоев. И все же он означает что-то новое и представляет собой хоть и не первичное, но настоящее впечатление, ибо становится, помимо всего прочего, каждый раз встречей человека с самим собой и самопроверкой. Кто видит море впервые или впервые слушает "Фигаро", получает другое, и обычно более сильное впечатление, чем тот, с кем такое случается в десятый или пятидесятый раз. Этот последний смотрит на море и слушает музыку другими, менее активными, но более опытными и наметанными глазами и ушами, он не только иначе и расчлененнее, чем первый, воспринимает уже не новые для него впечатления, но и встречается при этом с прежними случаями по-новому, узнает не только море и Фигаро, вещи уже знакомые, но заодно снова встречается и с самим собой, со своим более молодым "я", со многими прежними ступенями своей жизни, что бы ни вызывала у него подобная встреча - улыбку, насмешку, чувство превосходства, умиления, стыд, радость или раскаяние. В общем, людям пожилого возраста свойственно глядеть на свои прежние переживания и ощущения скорее с умилением и со стыдом, чем с чувством превосходства, а уж у человека творческого, у художника, встреча в конце жизненного пути с мощью, интенсивностью и полнотой зенита его жизни почти наверняка не вызовет чувства: "О, как слаб и глуп был я тогда!" - а вызовет, наоборот, желание: "О, будь у меня хоть что-то от прежней силы!" К впечатлениям, назначенным мне судьбой, свойственным мне и для меня важным, принадлежат наряду с человеческими и духовными впечатления от местности. Кроме местностей, которые были моей родиной и относятся к формирующим элементам моей жизни - Шварцвальд, Базель, Боденское озеро, Берн, Тессин, - я благодаря поездкам, походам, попыткам писать картины и другим занятиям сроднился, почувствовав, как они существенны и путеводны для меня, с некоторыми, не очень многими характерными местностями, такими, как Северная Италия, особенно Тоскана, Средиземное море, кое-какие части Германии и другие. Видел я много местностей, и нравились они мне почти все, но вошли в мою судьбу, оставили во мне глубокий и прочный след, постепенно стали для меня маленькой второй родиной лишь очень немногие, и самая, пожалуй, прекрасная их них, сильнее всего волнующая меня - это Верхний Энгадин. Я бывал в этой высокогорной долине раз десять, оставаясь там несколько раз лишь на день-другой, но чаще на неделю-другую. Впервые я увидел Энгадин лет пятьдесят назад, в молодости, проводя каникулы в Преде, над Бергюном, с женой и другом моей юности Финком, и, когда пришла пора возвращаться домой, мы решили совершить основательный поход. Внизу, в Бергюне, сапожник вбил мне новые гвозди в подошвы, и мы втроем с рюкзаками прошли через Альбулу по длинной красивой горной дороге, а потом по еще гораздо более длинной дороге в долине от Понте в Санкт-Мориц, шагая по проселку без автомобилей, но с бесконечным множеством одно- и пароконных повозок, в нерассеивающемся облаке пыли. В Санкт-Морице моя жена рассталась с нами и поехала поездом домой. В то время как мой товарищ, плохо переносивший высоту, не спал по ночам и становился все молчаливей и недовольнее, мне, несмотря на пыль и жару, верхняя долина Инна показалась воплощением мечты о рае. Я чувствовал, что эти горы и озера, этот мир цветов и деревьев хочет сказать мне больше, чем можно вобрать и впитать в себя с первого взгляда, что меня когда-нибудь еще потянет сюда, что эта строгая и в то же время богатая формами, суровая и в то же время гармоничная высокогорная долина имеет ко мне какое-то отношение, хочет не то дать мне что-то драгоценное, не то чего-то потребовать от меня. После ночлега в Сильс-Мария * (где я сегодня нахожусь снова и пишу эти заметки) мы стояли у последнего из энгадинских озер, я призывал друга открыть глаза и, взглянув через озеро на Малою и в сторону Бергеля, увидеть, как неслыханно благодатна и прекрасна эта картина, но все мои уговоры были напрасны, и, указывая вытянутой рукой на бездну пространства, он раздраженно сказал: "Ах, что уж там, это же обыкновенный эффект кулис!" После чего я предложил ему пройти проселком в Малою, а сам двинулся тропой по другую сторону озера. Вечером каждый из нас, далекий от другого, сидел одиноко за столиком на террасе остерии "Веккья" и ел свой ужин, лишь на следующее утро мы помирились и, сокращая бергельскую дорогу, весело сбежали вниз. Второй раз я ездил в Сильс несколько лет спустя для встречи со своим берлинским издателем С. Фишером всего на два-три дня и жил его гостем в той же гостинице, где останавливаюсь в последние годы каждое лето. Это второе пребывание там оставило во мне мало следов, но вспоминается один прекрасный вечер с Артуром Холичером * и его женой, тогда нам надо было многое сказать друг другу. А потом было еще одно впечатление, вид, который с тех пор при каждом приезде вновь становился для меня дорогим и важным и волновал мою душу, тесно прижавшийся к склону скалы мрачноватый дом, энгадинское жилище Ницше. Среди шумного, пестрого мира туризма и спорта, среди больших отелей он упрямо стоит сегодня и глядит на все это немного досадливо, как бы с отвращением, будя почтение и сочувствие и настойчиво напоминая о том высоком образе человека, который создавал этот отшельник даже в своих ложных учениях. Затем пошли годы без встреч с Энгадином. Это были мои бернские печальные военные годы. И вот, когда в начале 1917 года я был срочно отчислен из части врачом, больной от своей военной работы и еще больше от бедствий войны вообще, один мой швабский друг находился как раз в санатории над Санкт-Морицом и пригласил меня туда. Стояла зима, горькая третья военная зима, и я узнал эту долину, ее красоты, ее резкости, ее целебность и утешительность с новой стороны, я снова научился спать, научился есть с аппетитом, проводил целые дни на лыжах или на коньках, смог вскоре выносить разговоры и музыку, даже немного работать; иногда я один поднимался на лыжах к корвильской хижине, куда еще не было канатной дороги, и обычно оказывался наверху единственным человеком. Тогда, в феврале 1917 года, я пережил одно незабываемое утро в Санкт-Морице. Мне нужно было туда зачем-то, и, когда я ступил на площадь перед почтой, из здания почты вышел человек в меховой шапке и стал читать вслух только что полученный экстренный выпуск газеты. Люди столпились вокруг него, я тоже подбежал к нему, и первая фраза, которую я разобрал, была: "Le czar demissiona" 1. Это было сообщение о Февральской революции в России. С тех пор я сотни раз проезжал или проходил через Санкт-Мориц, но редко не вспоминал на этом месте то февральское утро 1917 года, своих тогдашних друзей и хозяев, никого из которых давно нет в живых, и то душевное потрясение, которое я испытал, когда после короткого житья на правах пациента и выздоравливающего голос того чтеца грозно и настойчиво призвал меня назад к современности и к мировой истории. И так бывает везде, где бы я ни оказался в этой местности, везде на меня смотрит прошлое, смотрит собственное мое естество и лицо, взиравшее когда-то на эти же картины; я встречаюсь с еще не тридцатилетним, который весело тащил свой рюкзак множество километров по августовской жаре, встречаюсь с человеком на двенадцать лет старше, который в тяжком кризисе, поумнев, измучившись и постарев от выстраданного из-за войны, нашел здесь, наверху короткую передышку, чтобы отдохнуть, окрепнуть, собраться с мыслями, снова встречаюсь с теми позднейшими ступенями моей жизни, когда я вновь посещал это милое высокогорье, товарищ младшей дочки Томаса Манна по лыжным походам, постоянный пассажир построенной тем временем корвильской канатной дороги, часто в сопровождении своего друга Луи Жестокого и его умной таксы, тихий ночной работник, склонившийся над рукописью "Гольдмунда". О, какой таинственный ритм вспоминаемого и забываемого бьется в наших душах, таинственный и столь же отрадный, сколь тревожный, даже для того, кто более или менее знаком с методами и теориями современной психологии! Как хорошо и утешительно, что мы можем забывать! И как хорошо и утешительно, что у нас есть дар памяти! Каждый из нас знает, что сохранила его память, и распоряжается этим. Но никто из нас не в силах разобраться в чудовищном хаосе того, что он забыл. Иногда, через годы и десятилетия, словно откопанный клад или вырытый плугом снаряд, на свет выходит обломок чего-то забытого, отброшенного, как нечто ненужное или неудобоваримое, и в такие мгновения (в "Гольдмунде" описано такое великое мгновение) все то многообразно драгоценное, прекрасное, что составляет наши воспоминания, кажется горсткой пыли. Мы, поэты и интеллектуалы, высоко ценим память, это наш капитал, мы живем на него - но когда подобное вторжение из преисподней забытого и отброшенного застает нас врасплох, это всегда открытие, приятно ли оно или нет, открытие такой мощи и силы, каких нет в наших тщательно хранимых воспоминаниях.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32
|