Письма по кругу (Художественная публицистика)
ModernLib.Net / Гессе Герман / Письма по кругу (Художественная публицистика) - Чтение
(стр. 18)
Автор:
|
Гессе Герман |
Жанр:
|
|
-
Читать книгу полностью
(942 Кб)
- Скачать в формате fb2
(386 Кб)
- Скачать в формате doc
(392 Кб)
- Скачать в формате txt
(384 Кб)
- Скачать в формате html
(387 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32
|
|
От господина Бодмера * я получил, к моему ужасу, весьма объемистый и дорогой подарок: рисунки Гёте в аннотированном крупноформатном издании "Инзель". Мы оба, бедные овечки, едем 6 января в Линдау, куда вновь прибудет мой глазной врач, но на сей раз я еду безо всякой надежды. Где-нибудь между 16-м и 20-м мы поедем в Санкт-Мориц, а затем опять в Шантареллу. Addio, прощайте оба, передайте привет также супругам Геро *. Ковер госпожи Марейли великолепен, но, боюсь, его не купят: здесь тоже царит (умеренное) кризисное настроение. Шёк рассказал мне вчера анекдот: разговор между берлинцем и венцем. Берлинец говорит: "Дела у нас серьезные, но не безнадежные". Венец говорит: "Дела у нас безнадежные, но не серьезные". Тысяча приветствий от Вашего Г. Гессе Благодарность Гёте Среди всех немецких поэтов я больше всего благодарен Гёте, он занимал меня больше всего, угнетал, ободрял, понуждал следовать за ним или с ним спорить. Он не был поэтом, которого я больше всех любил, стихами которого наслаждался, против которого поднимал маленькие бунты; нет, тут на первом месте стоят другие: Эйхендорф, Жан Поль, Гёльдерлин, Новалис, Мёрике и пр. Но ни один из этих любимых мною поэтов не стал для меня серьезной проблемой и важным нравственным стимулом, ни с одним мне не приходилось вступать в борьбу и выяснять отношения, тогда как с Гёте я вынужден был постоянно вести мысленные разговоры и мысленные бои (один из них - один из сотен - изображен в "Степном волке"). Поэтому я попытаюсь показать, что значит для меня Гёте и каковы аспекты, в которых он мне преимущественно являлся. Я был почти мальчиком, когда впервые узнал его юношеские стихи и "Вертера", совершенно околдовавшие меня. Я легко и всецело предался поэту Гёте, ибо от него веяло духом юности, ароматом лесов, полей и лугов, а в его языке, унаследованном от госпожи советницы *, сохранялись глубина и шутливость народной мудрости, отзвуки природы и ремесла и к тому же высокая степень музыкальности. Этот Гёте, чистейший поэт, вечно юный и наивный певец, никогда не становился для меня проблемой, омрачавшей меня. Но в свои юношеские годы я столкнулся с другим Гёте: с великим писателем и гуманистом, с идеологом и воспитателем, с рецензентом и автором программных заявлений, с веймарским литератором Гёте, другом Шиллера, собирателем произведений искусства и основателем журналов, с сочинителем бесчисленных статей и писем, с диктатором Эккермана, и этот Гёте также сделался для меня бесконечно важен. Сначала я восхищался им и почитал его без всяких оговорок и порой защищал перед своими друзьями даже самые канцелярские его писания. Хотя облик поэта временами казался мне несколько бюргерским, обывательским, чиновничьим, хотя он слишком уж удалился от тех мест, где блуждал Вертер, все равно масштаб был огромен, всегда имелась в виду высокая цель, благороднейшая из всех целей: обоснование и осуществление жизни, управляемой духом, и не только для него самого, но и для всей нации, всей эпохи. Всегда, даже в его ошибочных действиях, была попытка всесторонне освоить знания и весь жизненный опыт своей эпохи и поставить их на службу высокому духу, благородной личности, более того, безличной духовности и нравственности. Писатель Гёте создал для лучших людей своего времени образ, вернее образец человека, приблизиться к которому, походить на который было идеалом всех людей доброй воли. У поэта Гёте можно было многим наслаждаться, но нечему было учиться. То, чем он владел, было уникально и неповторимо. Поэтому он и не стал для меня образцом или проблемой. Напротив, литератор, гуманист и идеолог Гёте очень скоро сделался для меня величайшей из всех проблем: ни один другой писатель, кроме Ницше, так не тревожил, не привлекал и не мучил меня, так не побуждал к спору. Некоторое время литератор Гёте и поэт Гёте шли, казалось, параллельными путями и почти сливались воедино, затем они вдруг расходились, противоборствовали один с другим и наносили друг другу взаимный урон. Хотя поэт был симпатичнее и доставлял больше радости, зато литератора Гёте всегда приходилось принимать всерьез и нельзя было обойти вниманием; я ощутил это уже в свои двадцать лет, потому что он воплощал собой самую великую и на первый взгляд удавшуюся попытку построить немецкую жизнь на основе духа. Далее, то была единственная в своем роде попытка синтеза немецкой гениальности с разумом, примирения царедворца с богоборцем, Антонио с Тассо *, музыкально-дионисийского энтузиазма с верой в ответственность и нравственный долг. Удалась эта попытка, видимо, все-таки не вполне. Да и как она могла удаться! Тем не менее она неизбежно должна была повторяться снова и снова, ибо постоянное стремление к высочайшему и невозможному как раз и является, по моему мнению, отличительной приметой духа. Гёте не вполне посчастливилось объединить в собственной жизни и в собственном творчестве наивного поэта и умного царедворца, душу с разумом, поклонника природы с проповедником духа, там и сям зияли трещины, разрывы, возникали мучительные и трудно переносимые конфликты. Порой разум и добродетель свисали с головы поэта, как непомерно большой парик, а наивная гениальность задыхалась в тисках чопорности, возникшей из стремления к осознанности и самообузданию. Более того, Гёте, видимо, не удалось утвердить в жизни свой образец человека и оставить после себя настоящую школу или учение. Даже те поэты и писатели, которые изо всех сил старались следовать этому образцу, не смогли достичь желанного единства, они остались далеко позади своего предшественника. Один из многих тому примеров - Штифтер, весьма любимый мною писатель первого ряда, который в своем замечательном романе "Бабье лето" порой, совсем как маленький Гёте, произносит деревянным языком избитые филистерские фразы об искусстве и жизни - натыкаешься на них и пугаешься: как они могут стоять так близко к волшебным красотам? Образец просматривается вполне явственно, и поневоле вспоминаешь: в "Вильгельме Мейстере" тоже дивные поэтические страницы соседствовали с подобной безнадежной сушью. Нет, Гёте не так уж удалась его попытка, и поэтому он становился мне порой неприятен и вызывал досаду. В конце концов не был ли он и вправду, как полагали некоторые, его не читавшие, всего лишь героем восходящего бюргерства, одним из творцов второстепенной, недолговечной, давно уж отжившей сегодня идеологии? Я мог бы отложить его в сторону и остаться при своем разочаровании. Но в том-то и дело, что я этого не мог! В том-то и заключалось самое удивительное, прекрасное и мучительное: от него нельзя было освободиться, приходилось постоянно восходить вместе с ним на его вершины, мучиться его поражениями и открывать его двойственность в себе самом! Уже одно было притягательно и казалось грандиозным: то, что он не удовлетворялся мелкими целями, но искал великую, что он выдвигал идеалы, которые были неосуществимы. Но прежде всего с годами неотступно росло мое понимание, что проблема Гёте - это не только его личная проблема, не только проблема бюргерства, но и проблема каждого немца, приемлющего всерьез дух и слово. Нельзя быть немецким писателем и уходить в сторону от гётевского образца и его попыток, все равно, пусть они даже не удались или удались не вполне. Возможно, другим литераторам лучше удалось представить дух своего времени в слове, возможно, Вольтер, например, отобразил свою эпоху и среду точнее и полнее. Но не потому ли Вольтер кажется нам сегодня отжившим, не потому ли он для нас не более чем воспоминание, имя великого виртуоза? Разве его стремления и мысли пробуждали наше сердечное участие и чувство ответственности? Нет. Гёте, напротив, не умер со своим веком, он имел к нам самое прямое отношение, он был для нас невероятно актуален. Много лет я таким образом мучился и единоборствовал с Гёте, он стал возмутителем спокойствия моей духовной жизни, он и Ницше. Если бы не началась мировая война, я все еще додумывал бы в тысячный раз те же мысли и колебался бы теми же колебаниями. Но пришла война, и вместе с войной старая немецкая проблема писателя - трагическая судьба духа и слова в немецкой жизни - предстала передо мной в еще более прискорбном виде. Обнаружилось полное отсутствие трибуны, на существование которой уповал некогда Гёте. На поверхность вылезла безответственная писанина, наполовину опьяненная восторгом, наполовину подкупленная, очень патриотическая, но глупая, лживая и грубая, недостойная Гёте, недостойная духа, недостойная немецкого народа; даже знаменитые ученые и литераторы вдруг начали писать, как унтер-офицеры; казалось, что не только разрушены все мосты между духом и народом, но что духа вообще больше не существует. (Я не собираюсь здесь исследовать вопрос, было ли это явление чисто немецким, настолько оно оказалось присуще многим или даже всем воюющим странам: для меня оно представляло важность именно в немецкой форме, и в немецкой форме оно призвало меня на борьбу с ним. Мой долг заключался не в том, чтобы исследовать, покинул ли дух также Францию и Англию, не предостерегать их от ежедневно возрастающей опасности измены духу, но делать все это на моей собственной земле.) Только на первый взгляд проблема Гёте на долгое время ушла из моей жизни; вернее, она стала называться теперь не "Гёте", но "война", а когда война кончилась, она стала называться "Европа": ведь и сегодня еще дело обстоит так, что во всех странах Европы лишь ничтожное меньшинство мыслящих людей точно уяснило себе проблемы и требования момента, а что касается официального курса и политики, то они все еще сражаются на краю бездны за пестрые знамена умерших идеалов. Была война, и на время показалось, что нет больше никакого Гёте, тогда как его великая проблема - человеческая жизнь, руководимая духом, - вдруг стала единственной жгучей мировой проблемой. Мы, литераторы, в той мере, в какой мы не были подкуплены или опьянены войной, почувствовали необходимость ощутить основы собственной духовной жизни и шаг за шагом уяснить себе собственную ответственность. Для моих духовных забот настала горячая пора. Но даже в разгар войны время от времени случались встречи с Гёте, и бывало, что актуальный конфликт внезапно вызывал к жизни его образ, который вновь оказывался для меня символом. Та духовная и нравственная проблема, превратившая в первый период войны мою жизнь в непрестанную борьбу и муку, состояла во внешне неразрешимом противоречии между духом и любовью к отечеству. Если поверить тогдашним официальным голосам, от великих ученых до газетных писак, то дух (а точнее: истина и служение ей) является смертельным врагом патриотизма. Если человек желает быть патриотом, то, по общему суждению, ему не должно быть дела до истины, он ей ничем не обязан, она игрушка и химера; внутри же патриотизма дух разрешен лишь в тех пределах, в каких его можно использовать для поддержки пушек. Истина была роскошью, а ложь - разрешена и похвальна во имя отечества и ради служения отечеству. Как ни любил я Германию, я не мог принять эту мораль патриотов, потому что дух не был для меня безразличным орудием или боевым оружием и сам я не был ни генералом, ни канцлером, но состоял на службе духа. Вот тогда-то в связи со всем этим жизнь снова свела меня с Гёте. Патриоты, стремившиеся в тот момент использовать всякое достояние нации как боевое оружие, очень скоро убедились, что Гёте для этого абсолютно непригоден: он не был националистом и даже не раз осмеливался высказывать своему народу неприятные истины. Поэтому с лета 1914 года акции Гёте сильно упали, а вместе с ним и акции многих других добрых духов нации, и, чтобы заполнить брешь (ибо "великие люди" нужны были для отвратительной "культурной пропаганды"), пришлось оживить и разрекламировать другие имена, которые лучше подходили для оправдания национализма и войны; самой успешной из таких раскопок был Гегель. Когда Ромен Роллан в одной из своих тогдашних статей открыл во мне своего единомышленника и назвал мою позицию "гётевской" *, это слово оказалось для меня самым проникновенным призывом: оно напомнило мне о Гёте, путеводной звезде моей юности, и укрепило меня во всем, что было для меня свято, хотя одновременно я не мог не заметить, что название "гётевский" с официальной немецкой точки зрения звучало, почти как бранное слово. И этот период миновал. Даже вызванный им сильнейший перелом в нашей жизни не смог разлучить меня с Гёте, сделать его для меня безразличным. В чем же причина такого явления? Значит, в конечном итоге Гёте есть нечто большее, чем просто писатель, потерпевший частичное поражение, нечто большее, чем просто идеолог и даже чем просто гениальный виртуозный поэт? Почему необходимо было постоянно к нему возвращаться, несмотря на непрекращающийся спор с ним, несмотря на то, что в важных вещах ты совсем от него отошел? Когда я пытаюсь до этого докопаться, перед моим мысленным взором возникает новый Гёте, незнакомый, менее четко обрисованный, почти совсем незримый и весьма таинственный: Гёте-мудрец. Как ни ясно зрим для меня любимый образ Гёте-поэта, как ни ясно представляю я себе Гёте - литератора и учителя, за этими двумя фигурами, как бы просвечивая сквозь них, маячит и другая фигура. В этой, высшей для меня, гётевской ипостаси объединяются противоречия, она не тождественна ни одностороннему аполлоновскому классицизму, ни темному духу Фауста, отправившемуся на поиски матерей; она как раз и существует в двухполюсности, обитая везде и нигде. Отдельные высказывания и поэтические творения этого таинственного мудреца мы обнаруживаем в его позднем творчестве: в стихах, на последних страницах "Фауста", в письмах, в "Новелле" *. Но тот же умудренный, уже вполне безличный Гёте - теперь, когда мы его знаем, - порою явственно глядит на нас из многих произведений и свидетельств его зрелой и юношеской поры. Он был всегда, он только часто и подолгу скрывался. Он не имеет примет времени, ибо всякая мудрость безвременна. Он безличен, ибо всякая мудрость преодолевает личность. Эта мудрость Гёте, которую сам он часто утаивал, которая часто казалась ему самому утерянной, ускользнувшей, - уже не мудрость бюргерства, не "буря и натиск", не классицизм или бидермайер, она даже уже не совсем "гётевская", она дышит одним воздухом с мудростью Древней Индии, Китая, Греции, она больше не воля и не интеллект, но благочестие, благоговение, готовность к служению: дао. Каждый истинный поэт несет в себе искру этой мудрости, без нее невозможны ни искусство, ни религия, и, конечно, она живет и в самом коротеньком стихотворении Эйхендорфа, но в творчестве Гёте она иной раз отчеканилась в таких магических словах, какие для нее находятся не у каждого народа и не в каждом столетии. Она выше всякой литературы. Она есть не что иное, как обоготворение жизни, как благоговение перед жизнью, она желает лишь служить ей, и у нее нет никаких притязаний, требований или прав. Это та самая мудрость, о которой предания всех благородных народов знают, что она была во времена великих властителей; но позже властители и их слуги ей изменили, и возвращение к ней есть единственный способ вновь примирить землю с небом. Мне, который питает особую любовь к сочинениям древних китайцев, сдается порой, что эта мудрость и у Гёте носит китайские черты. Поэтому мне радостно знать, что Гёте в самом деле не раз обращался к китайским мотивам и удивительный маленький стихотворный цикл, создание совсем старого Гёте (он относится к 1827 году), озаглавлен "Китайско-немецкие времена года и дня". В наших новых литературах мы находим очень мало свидетельств этой древней мудрости. В Германии она вообще редко выражалась в слове, Германия благочестивее, зрелее и мудрее в музыке. То, что Гёте благодаря своему поэтическому и писательскому дару порой взмывал к этим высочайшим вершинам, к этому покою над вихрями, как раз и привлекало меня в нем и заставляло перечитывать вновь и вновь даже иные сомнительные, неудачные его творения. Ибо нет более возвышенного зрелища, чем человек, который сумел стать мудрецом и освободился от оков временного и личного. И если мы знаем такого человека и верим, что он этого достиг, он обретает для нас ни с чем не сравнимый интерес. И когда мы начинаем отчаиваться во всякой вере, во всякой мудрости, каким утешением может стать для нас возможность следовать за мудрецом его путями и видеть, что и он порою был только человеком, слабым и несовершенным. По многим признакам я могу заключить, что немецкая молодежь сегодня едва ли знает Гёте. Видимо, ее учителям все же удалось внушить к нему отвращение. Если бы я руководил средней или высшей школой, я бы вообще запретил чтение Гёте и разрешал знакомство с ним лишь в качестве высшей награды самым лучшим, самым зрелым, самым достойным. И тогда бы они с удивлением открыли, с какой непосредственностью он ставит перед сегодняшним читателем главный сегодняшний вопрос: вопрос о судьбе Европы. И в своих поисках духа, который мог бы нас спасти, и в готовности, не боясь никаких жертв, служить этому духу они не смогли бы найти себе лучшего вождя и лучшего товарища, чем Гёте. 1932 Генриху Виганду 12 февраля 1932 Дорогой господин Виганд, в течение получаса за мной зайдет Курт Хойзер * ("Путешествие внутрь"), и мы отправимся на короткую лыжную прогулку; до этого хочу еще успеть написать Вам свой привет. Все три недели, что мы здесь, постоянно светило теплое, ослепительное солнце, я давно уже не чувствовал себя так хорошо, но вот четыре дня назад опять головная боль, резь в глазах, усталость, разыгрался ишиас; думаю, мы здесь пробудем до конца месяца. Статью о "Паломничестве" Вы можете смело готовить, книга должна появиться где-то между весной и летом. Я еще раз запрошу "Рундшау". У глазного врача мы были в начале января. Он надеется спасти мои глаза и даже немного улучшить зрение; однако он сказал, что без теперешнего лечения и корректировки болезнь (глаукома) стала бы в ближайшие годы неизлечимой. Мне выписали новые очки. В премьере Геро мы участвовали издали, видели программку и несколько газет, среди них и "Бунд". Передайте наши приветы ему и супруге! Здесь Томас Манн и Курт Хойзер - славный, деликатный человек двадцати девяти лет, с которым я подружился; К сожалению, последний уезжает сегодня вечером, после нашей прогулки. Прочие литературные новости менее приятны, со сбытом и доходами дело обстоит скверно. Жаль, что нет в Германии сильного, творческого коммунизма! Коммунистический переворот, пусть не точная копия московского, - вот что, как мне представляется, было бы единственным настоящим решением, но в нашей стране, кажется, всегда сильны только те партии, которые не имеют ничего общего с современностью. Теперь я еще должен (к сожалению, преодолевая головную боль) приготовить тюленьи шкуры * и т. д., скоро мы выходим: по канатной дороге до Корвильи, оттуда еще часа полтора вверх до Фуоркла Шлядайн (такое удивительное ретское имя, столь же древнее и истинно романское, как и германское!) Addio, много, много приветов Вам обоим от Вашего Г. Гессе Генриху Виганду 29 февраля 1932 Дорогой господин Виганд, Ваше л[юбезное] письмо пришло вчера, сегодня мы пакуемся, а завтра уезжаем в Цюрих. Позавчера собрались на прощание в доме мага Юпа *, у которого мы здесь гостим, вчера вечером у нас был Луи Муайе (художник Луи Жестокий) * с женой, а сегодня, до будущего года, вновь наступает конец этой удивительной жизни в горах, где, с одной стороны - природа и детское упоение спортом, с другой - атмосфера дорогих отелей со всякими проходимцами и бессмысленной роскошью. Свой единственный выход на лыжах я совершил в прошлую среду вместе с Луи. Мы вышли из Корвильи, на высоте приблизительно 3100 метров, наслаждаясь ошеломляющим видом на Бернину, и продвигались далее; вся середина дня простояла солнечной, безветренной и теплой, спуск был местами рискованный, потому что ниже, к долине, снега везде маловато, и нам пришлось пробираться с нашими лыжами среди рододендронов. Было очень красиво, но напряжение оказалось для меня чрезмерным, с той поры я наполовину болен, не могу спать. Виноваты в том, конечно, и нервные срывы Нинон, но в целом мы покидаем горы в неплохом состоянии и с благодарностью. Вы правы, как мне представляется, в своих суждениях о теперешних немецких партиях и т. д. Для меня, который совсем не политик, не может быть и речи о том, чтобы приспосабливаться к теперешним обстоятельствам и находить в них хорошую сторону, мне необходимо сохранить духовные связи с будущим. При этом я не могу отделять будущее Германии от будущего всего мира, как желали бы сторонники автаркии, но вижу перед собой все ту же Германию, которая не совершила собственной революции, не выработала и не приняла собственной государственной формы и которую легко вовлечь в любую авантюру, ибо пуще дьявола она страшится разума. С точки зрения будущего перед Германией стоит сейчас задача отыскать новые формы декапитализации, промежуточные между Советами и Западом, и таким образом вернуть себе престиж и влияние. Возможно, я сегодня еще разок ненадолго выйду с Луи на лыжах, хотя, пожалуй, уже поздновато. Нинон непременно должна сегодня начать укладывать вещи. В Цюрихе мы пробудем до начала апреля, послушаем один или два гайдновских концерта. Расставание с цюрихской квартирой будет для меня нелегким, шесть лет она была верным зимним прибежищем и многое повидала, но теперь я женат, у меня дом, то да се, и я должен попытаться сохранить этот дом, хотя в ближайшем будущем это представляется мне почти невозможным. Я целиком зависим от немецких денег, к которым весь мир испытывает недоверие, и от новых бесцеремонных постановлений *, я опять сильно приперт к стенке и не сделал бы ничего из того, что сделал, если бы мог что-либо предчувствовать заранее. Тем не менее я совсем не сожалею о содеянном, да и в целом жизнь в наше время напоминает авантюру и куда забавнее, чем была когда-то до войны. Однако меня тяготит зависимость от рейха, от его денег, от его обстоятельств, несмотря на то, что живу я в другой стране и являюсь ее гражданином. Только что позвонил Луи, через четверть часа он придет с лыжами, мы перекусим и поедем до Корвильи, откуда будем взбираться еще добрый час и затем съедем вниз. Addio, мой привет Вашей жене Лоре и супругам Геро. Мы здесь славно общаемся с Томасом Манном, его женой и дочкой, они очень милые люди. Об Эмми Балль * мы тревожимся: она совсем замерзла в Кассино, теперь хочет ехать в Ассизи, хотя зимой это самое глупое, что только можно придумать. Но она непременно так и сделает. Тысяча приветов и благодарность за многое в Вашем письме, на что ответить сейчас не имею возможности. Сердечно Ваш Г. Гессе Хелене Вельти * Начало марта 1932 Дорогая госпожа д-р Вельти, Вы правильно предположили: мы снова в Цюрихе, куда недавно вернулись загоревшие и хорошо отдохнувшие. Вот только у меня после возвращения во влажный, сумрачный климат неважно со сном, побаливает голова и дают себя знать глаза. К прогнозу врача относительно моих глаз я отношусь не серьезнее, чем он того заслуживает: я и без врача уже много лет чувствую и знаю, что мои глаза в опасности. Я не позволяю себя запугать, но и не тешу надеждами на выздоровление и оптимистическими иллюзиями на годы без болей. Так что не беспокойтесь, угрозы врача не выведут меня из равновесия! [...] Книжечка стихотворений Гёте * доставила мне много радости. Я занимался ею все три недели в Бадене. Три недели подряд на моем столе лежало раскрытое собрание стихотворений Гёте, я выбирал лучшие и выписывал на маленькие листочки бумаги, затем каждое перечитывал по три, четыре, пять раз, отбрасывал, ставил знак вопроса - и так до тех пор, пока подборка не была готова. В Цюрихе мне снова приходится расставаться с целой эпохой жизни и с ее привычками. Проведя в Монтаньоле много холодных и голодных зим, я с 1923 года стал зимовать вне дома, сначала в Базеле, а потом в Цюрихе. У меня были друзья, была музыка, были комнатки, где я много работал над "Степным волком" и "Гольдмундом". Теперь пришла пора отказаться от маленького прибежища на Шанценграбене и оставить квартиру: в начале апреля мы отправляемся в Тессин и будем жить там круглый год. Происходящее в Германии тревожит и мучает. Оно затрагивает меня непосредственно: я снова потерял свои небольшие сбережения и снова вынужден жить впроголодь, и хотя все это пока не так уж и страшно, но все же довольно неприятно, так как у меня теперь жена и дом и при самой экономной жизни расходы выше, чем прежде. Если же дело и впрямь дойдет до фашистского переворота или хотя бы до фашистского эксперимента, то я снова окажусь в духовной изоляции, безо всякого влияния на умы и души немцев, как когда-то в годы войны. Очень жаль, что очутившиеся у власти наследники горстки идеалистов, с горем пополам совершивших в 1918-1919 годах немецкую революцию, сегодня открещиваются от нее, как от нечистого духа, отказываются иметь с ней хоть что-нибудь общее, даже слышать не хотят о ней. Но если революция не дала никаких результатов, если война никого ничему не научила, то все может повториться и будет куда более страшным и кровавым. С Маннами мы славно провели время, еще чудеснее были несколько маленьких лыжных прогулок с Муайе. Генриху Виганду [18 марта 1932] Дорогой господин Виганд, на этот раз отвечаю на Ваше милое письмо сразу же после его прочтения. Итак: 30 гётевских стихотворений уже в продаже, в здешней лавочке они стоят один франк. Меня радует, что Вы одобряете мое предисловие и что оно Вам понравилось. Сегодня с такими вещами обычно терпишь неудачу. Я написал предисловие в начале декабря, и, поскольку мне показалось, что как анализ гётевской лирики оно вполне пригодно для какой-либо газеты или журнала в период "гётевского бума", я сделал с него копию с небольшими изменениями (чтобы придать статье самостоятельный, независимый от книги вид) и отослал в Вену даме, которая уже два года занимается всеми моими газетными публикациями (перепечатками). Эта дама обладает хорошими связями, добросовестна и питает известное пристрастие ко мне; хотя обычно для моей самой пустяковой заметки она находит от 3 до 5 мест публикации, ей, несмотря на все старания, не удалось пристроить мою гётевскую статью ни в одну австрийскую или немецкую газету ни как новинку, ни как перепечатку. Ну да ладно, хорошо, что работа по крайней мере появилась в красивой синенькой книжечке и некоторые друзья смогли ее прочесть. Сейчас утро понедельника, у вас, возможно, уже известны результаты выборов *, подожду, пока новости просочатся к нам. Я рад, что в политических вопросах мы с Вами почти едины. Чего мне не хватает и о чем хотелось бы с Вами как-нибудь поговорить, так это возможности по-настоящему переварить Маркса и занять собственную позицию по отношению к коммунизму, революции. Я разделяю Ваше отношение к правым, но также в некоторой мере разделяю и возмущение коммунистов против немецких меньшевиков, которые были патриотами в 1914 году и остаются патриотами сегодня, которые уклонились от участия в революции, предали Эйснера * и Либкнехта, а теперь сидят на их стульях в качестве их наследников. Я не революционер по натуре, видит бог, но уж коли дело дошло до революции и до захвата власти, то надобно принимать все всерьез и действовать. А то, что немецкий коммунизм сегодня лишен главы, это не аргумент против его целей. Русская революция, прежде чем появился Ленин, тоже не имела главы, и, не будь Ленина, она полностью бы омещанилась, остановившись в лучшем случае на Керенском. Сегодня Нинон хочет посмотреть французский фильм "А nous la liberte" 1. Я не иду из-за состояния глаз. Со времени возвращения дела мои вновь неважные, уже десять дней не могу переносить никакой пищи, самое большее, что одолеваю с трудом, - это протертый супчик. У глаз моих тоже каникулы кончились, им нужно трудиться и напрягаться на дню куда больше, чем в Энгадине, и они сразу же это почувствовали. Да, caro amico 2, зачем мы, собственно, живем и что еще осталось в нашей жизни, что может принести нам радость и оказать воздействие на потомков? Если я думаю об этом всерьез, то вопреки всему всегда прихожу к одному и тому же выводу: что жизнь наша, в сущности, трагична и что Моцарт в 1780 году был так же одинок, ненужен и неприкаян, как и сегодня. 1 "Наше дело - свобода" (фр.). 2 Дорогой друг (итал.). Привет супругам Геро. Он написал мне очень хорошее письмо. Примите благодарность за прекрасного Марло *, и желаю Вам вместе с Марло tante belle cose 1. Сердечно Ваш Г. Гессе 1 Всего самого лучшего (итал.). Людвигу Финку 23 марта 1932 Милый Угель, пришло твое письмецо, и, хотя в нем много печального, я все же очень ему обрадовался. Я долго медлил и колебался, пока не решился наконец объяснить, как, на мой взгляд, личное в тебе и во мне соотносится с политикой и как часто в военные и первые послевоенные годы я пытался понять твою упрямую приверженность идеалам наивных и легковерных людей 1914 года. Из твоего письма я вижу, что все куда сложнее, чем я предполагал, о чем я мог только догадываться; придет время, и мы об этом с тобой потолкуем. [...] Что касается положения в Германии, то я абсолютно убежден, что нашему народу все еще предстоит совершить революцию, которую он наспех, кое-как совершил в 1918 году и которая тут же была предана социалистами. Стрелка указывает на революцию независимо от того, отважимся мы на нее завтра или только через тридцать лет. И тогда встанут такие, например, вопросы: почему писатель Людвиг Финк, опубликовавший десяток неплохих книг, должен голодать, тогда как директора и члены наблюдательного совета его издательства разъезжают в собственных автомобилях. И именно тогда - не совсем справедливо, но вполне логично - самых назойливых из этих директоров повесят, а у членов наблюдательного совета отнимут деньги и лишат их права надзора, то есть с ними поступят точно так же, как Ленин учил поступать в России. Меня никогда не удивляло, что Гёте понимал Бетховена лишь наполовину (однако кое-что ему нравилось, у него есть даже прекрасное высказывание о Б[етховене]). С Бетховена в музыке начинается то, что в литературе началось с Шиллера, а в политике - с Французской революции и что прямо противоположно гётевской сути. У меня самого почти такое же восприятие, так как в музыке, за редкими исключениями, я очень консервативен.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32
|