Увы, никого жажда не мучила. Я наклонился и начал пить. Вкус был отвратительный. Хлорка и, кажется, еще что-то. Трудно сказать. Я порадовался, что сделал прививки.
И все-таки как себя вести, чтобы походить на примата?
Впрочем, та же проблема возникала и в отношении родного вида: я никогда не знал, как себя повести.
Другие, как мне казалось, всегда точно знали, чего они хотят. Я же, напротив, считал, что постоянно притворяюсь, и мечтал покончить с этим. Просто хотел быть человеком. Или приматом. Или тем, чем должен быть.
Интересно, кстати, как эти приматы относятся к людям? Не бесит ли их наше любопытство, когда мы изучаем их, наблюдаем? Или они к нам терпимы? Ценят ли они то, что мы их кормим? Или не видят здесь никакой связи? Хотят ли они, чтобы мы присоединялись к стаду? Или у них просто нет возможности воспрепятствовать этому?
Или не существует никакого стада?
Я захихикал, представив, что здесь притворяются все до единого, пытаясь изобразить из себя обезьяну — как я сейчас. Вот смех!
Хотелось перестать думать. Мозг жужжал, как машинка.
— Ж-ж-ж-ж-ж… — сказал я. — В моей голове жужжит. Ж-ж-ж-ж-ж. Трень-брень целый день.
На меня не взглянул ни один. У них были свои заботы. Мои слова ничего не означали. Слова здесь вообще ничего не означали.
А кто, собственно, придал им значение? Я сам, кто же еще? Все слова и значения в моей голове были связаны с теми понятиями, с которыми их связал я. Связи могли быть ложными или, хуже того, некоторые могли быть ложными. Но только как это узнать?
Откуда это вообще берется?
— Ма-ма-ма-ма-ма… — произнес я.
Младенец плачет и в ответ получает теплую материнскую грудь. Этот урок мы не забываем до конца дней своих, стараясь произносить те звуки, которые дадут нам возможность насытиться. В поисках ключевых фраз мы годами изводим друг друга нытьем и истериками. У людей не более команд, чем у роботов. Достаточно сказать: «Я тебя люблю», — и в постель. «Я тебя ненавижу», — и в драку. Не сложнее любой другой… машины.
Каждый из нас воспринимает другого человека как машину.
И управляет ею.
Приматы отказались от языка, контрольные фразы больше не действуют. Можно жать на любые кнопки, но механизм уже сломан.
— Шалтай-Болтай… болтай… болтай…
Я почувствовал, что расплываюсь в улыбке. Очень забавно.
Если повторять слово, причем достаточно долго, оно теряет всякий смысл. Но как утратить весь язык? Как можно забыть значения всех слов, звуков, если целую жизнь ты складывал их вместе? Как можно утратить даже способность произносить их?
— Болтай… болтай… болтай…
Мне сразу показалось, что я начал не с того.
Сижу и пытаюсь разложить все по полочкам.
А может, ничего и не надо выяснять? Ты просто… здесь. Пусть это глупо, но еще глупее пытаться найти логику. Для этого я слишком мало знаю. Вот если бы я…
Все, кончай философствовать.
Теперь ты — член стада.
Я так сказал.
Член стада, мать твою, в красных шортах, сидящий и ломающий голову, как стать членом стада. Тупица, пытающийся найти способ втереться в него, в то время как он уже там.
Теперь я могу забыть обо всем, ибо я уже здесь.
Мальчишка-подросток сел передо мной на корточки. Неприятно близко. Голый и грязный, с сальными темными волосами и длинным тонким носом. А глаза у него невероятно большие, удивительно прозрачного голубого цвета. Он с интересом смотрел на меня.
— Привет, — сказал я, улыбаясь, и сразу понял, что сморозил очередную глупость — вложил в слова слишком много первоначального смысла.
Мальчишка моргнул, но не отвернулся.
Мне показалось, что меня проверяют. Словно стадо — некий макроорганизм, пытающийся понять, усвоил он меня или еще нет.
Парнишка рефлекторно почесался. Давно не стриженные, грязные ногти — рука примата. Во всяком случае, его руки напомнили мне обезьяньи. Тощий, как бродячее животное, он сидел на ляжках, рассматривая меня. Я занялся тем же. Только теперь не старался понять, кто он такой, а смотрел на него, как в объектив камеры. У него очень интересные глаза, неправдоподобного цвета. Слишком густые ресницы придают им загадочное выражение.
Однако чем я так заинтересовал его? На его лице нельзя было прочесть ничего. Вот он весь как на ладони передо мной, но в то же время — за семью печатями. Нет, душа в нем жива, почему-то я знал это, но только и всего. Ни… мыслей, ни… личности. Однако это завораживало — сидеть и смотреть друг на друга. Что-то подспудное удерживало. Мы… были вместе.
Флетчер разучивала со мной это упражнение — быть вместе, напрягая душу. Я не мог отвести глаза и не хотел. Взаимопроникающий взгляд вызывал удивительное умиротворение.
Я понял, что меня смущает в его глазах. Они были чересчур женоподобными. Девушка с такими глазами тянула бы на фотомодель или кинозвезду. У парня же они… ошеломляли. В них было странное спокойствие.
Мальчишка протянул руку и дотронулся до моего лица. Словно обезьяна, изучающая незнакомый предмет. Он потрогал мои волосы, слегка взлохматив их. Его прикосновения были настороженными, как у зверька, который убегает при малейшей опасности. От него пахло пылью.
А потом он вдруг отдернул руку и замер в ожидании.
Не знаю как, но я понял, чего он ждет — меня явно приглашали.
Когда он снова потянулся ко мне, я тоже потрогал его лицо: пощупал волосы, скользнул пальцами по щеке. На его лице заиграла улыбка. Он взял мою руку в свои — она выглядела невероятно чистой в его ладонях. Он понюхал мои пальцы, мягко и нежно лизнул и снова улыбнулся. Ему понравилось, каков я на вкус. Он отпустил мою руку и снова выжидательно замер.
Наверное, теперь моя очередь? Я понюхал его руки, лизнул и тоже улыбнулся.
Он улыбнулся ответно. Все в порядке. Взаимное представление закончено. Парнишка поднялся на ноги и пошел, даже не поинтересовавшись, иду ли я следом. Не знаю почему, но я пошел за ним, поджимая пальцы и чувствуя, насколько непривычно ходить босиком.
И еще мое тело ощущало какое-то… неудобство, что-то тянуло меня назад. Я остановился, сбросил шорты, переступил через них и почувствовал, что начинаю исчезать, растворяться в толпе, в стаде, среди тел. Если идти туда, то голым. Свободным. Понятным. Отринув условности.
Не сопротивляйся тому, что обволакивает тебя, как тепло солнца. Купайся в нем. Тебя больше ничто не держит. Пусть все идет так, как идет. Смейся. Ощущай. Делай глупости.
Сходи с ума. Не обращай внимания на шум в голове. Он ничего не значит здесь. Только смущает. Какие-то понятия? Глупости! Чувствуй…
Я помотал головой. В недоумении.
Начал возвращаться в реальность…
… Медленно огляделся, недоумевая.
В поисках чего?
Я потерял счет времени, слоняясь в потемках. Помнил, как останавливался попить из пруда, помочиться в илистый ров на восточном конце площади, как почувствовал голод и безошибочно нашел грузовики, въехавшие в толпу. Оторвал кусок пищи, сел и проглотил ее.
Недоуменно припоминал, что… собственно, случилось? Эпизоды никак не хотели складываться вместе — мешали какие-то провалы в памяти. Что-то возникало и тут же исчезало, как на русских горках.
Никакой связи.
Я самонадеянно считал, что смогу разобраться во всем этом, но груз был мне явно не по плечу.
Пора сматываться отсюда.
Я встал и направился к джипу. Вернее, к тому месту, где раньше стоял джип. И Флетчер тоже.
— Я ухожу, — заявил я, подергав ошейник. — Ничего не получилось, Флетчер. Вы меня слышите? Это я, Джим.
Я дотронулся до ошейника, как до ладанки, от него зависела моя жизнь.
— Флетчер?.. Ответа не было.
Может быть, ошейник вышел из строя? Теперь это не имело значения. Я направился прямиком к джипу.
Тут до меня дошло, что я голый. Некоторые особи проводили меня взглядами, потом вернулись к своим заботам. Своей пище. Своим друзьям. Играм. Большинство из них тоже были голыми. Они кружились.
Я никак не мог найти шорты, потом перестал их искать: в джипе наверняка есть одеяло или какая-нибудь одежка. Я остановился и медленно повернулся вокруг своей оси, осмотрев площадь. Да где же… я нахожусь?
Только без паники. Все идет хорошо. Она конечно же наблюдает за мной из укрытия. Наверняка решила, что ей не стоит слишком близко подходить к стаду.
В воздухе повис гул. Я повернулся. Откуда?
Тоненько гудели детские голоса. Каждый на свой лад, но…
Вступили женские голоса. Целый хор атональных завываний. Одни гласные.
Нет, только не это! Это должно произойти только завтра. Боже! Собрание стада. Самонастройка участилась. Мне предстоит пережить это дважды!
Остальные присоединились к нестройному гулу. Какофония. Попытки найти общую мелодию.
Надо срочно убираться, пока я что-то помню. Я беспокойно оглянулся.
Стадо организовывалось. По сравнению с прошлым разом — чересчур быстро.
Мужские голоса загрохотали раскатами, словно из-под земли. Женские напоминали небесный хор. Ребячьи звучали тоненько, сладко… и удивительно музыкально.
И я… слышал, чего они хотят — каждый по отдельности. В воздухе гудел резонанс, и каждый из нас старался подстроиться под него.
Я крутился волчком, пытаясь найти выход, и чувствовал, что вот-вот растворюсь здесь без остатка. Кружась…
Мое тело завибрировало. Захотелось влить в хор свой голос, он рвался из меня и хлынул наружу, как хрип ненастроенного приемника: «Мммммхххммммххм-мм.. .»
Что-то сладилось, я впал в хор и слился с ним. Звук вырывался за рамки Вселенной. От меня остался только голос. Все подпевали мне. Я издавал звук, и он вибрировал в горле других, отдавался в их телах.
Все тела, все руки кружились…
… Не погибшие…
… Нет…
… И…
… Кружась…
… Нашедшие…
… Дом…
… Здесь…
… Спрятав…
… Шись.
… Жизнь?
В. Как можно отличить хторранина родом из Вермонта?
О. Прежде чем сожрать ребеночка, он поливает его кленовым сиропом.
ЧЕРНАЯ ЛЕДИ
Мы с Господом давным-давно пришли к соглашению: я не прошу Его решать мои проблемы, Он не озадачивает меня своими. Отношения у нас просто великолепные — у Господа полно своих дел, у меня тоже.
Соломон КраткийТолстая черная леди была голой.
Она сидела на старой тумбочке и смеялась, а при виде меня так и зашлась от хохота. Ее глаза блестели сквозь щелочки.
Я не сдержался и подошел ближе.
У нее были полные, невероятно огромные груди. Они тряслись при каждом движении, при каждом толчке исходившего из нее веселья. Соски были большие и темные на фоне шоколадной кожи. Мясистые, бревнообразные руки тоже тряслись от избытка жира. Я поймал себя на том, что ухмыляюсь во весь рот. Бедрам можно было посвятить поэму. Я любил ее. Да и кто бы устоял на моем месте?
Она излучала радость, как свет. Мне хотелось искупаться в этом свете.
Она знала, что я стою перед ней и рассматриваю ее. Она знала, что я рад, но не делала ничего — лишь тряслась от хохота.
Мне хотелось спросить, кто она, но только я это уже знал. Ей бы не удалось ничего скрыть.
Она поняла, что я догадался, и захохотала еще пуще, покатываясь от своей шутки. Скорее, от нашей шутки.
Мы смотрели друг на друга и хохотали как сумасшедшие. Так не шутил еще никто во всей Вселенной. Каждый знал о том, что о нем знает другой, и понимал, как глупо выглядим мы оба — но мы продолжали веселиться, пока не упали друг другу в объятия.
Объятия черной толстой леди — настоящие объятия, не трепыхнешься.
Я был счастлив. Она любила меня. Я мог бы остаться с ней навечно. Она смеялась, качала меня, ворковала какие-то глупости.
Я шепнул:
— Я знаю, кто ты…
— И я тебя знаю, — прошептала она.
Я оглянулся на окружавших нас, хихикнул и, повернувшись к ней, снова шепнул:
— Нам не стоит разговаривать здесь.
Она зашлась в приступе истерического хохота и прижала меня к огромным грудям.
— Все в порядке, мой зайчик. Никто нас не слышит. И не услышит, пока мы не захотим.
Она погладила меня по голове.
Сосок был около моего рта. Я поцеловал его, и она рассмеялась. Я робко взглянул на нее. Леди наклонилась и прошептала:
— Не стесняйся, мой зайчик, ты же знаешь, как твоя мамочка любит тебя. — Она подняла грудь и направила сосок мне в рот, и — на какое-то мгновение — я снова стал маленьким, в безопасности и тепле материнских рук, по-младенчески беззаботным…
— Мамочка любит тебя. Все у нас хорошо. Мамочка сказала «да». Пусть она придет сюда и обнимет тебя, зайчик…
По моим щекам снова потекли слезы. Я взглянул на «маму» и спросил:
— Зачем?..
Ее лицо было добрым, глаза — глубокими. Она убрала мои руки от лица и стерла мои слезы толстым черным пальцем.
— Мама, — снова сказал я. — Почему… ты захотела, чтобы это случилось здесь?
Мамино лицо стало грустным. Она шептала что-то, но я не понимал слов.
— Что, мамочка? Я не понимаю…
Ее губы двигались, но никаких внятных звуков с них не слетало…
— Мама, пожалуйста… Что с тобой?
— Баба-баба-баба… — булькала черная леди.
— Мама, мамочка! — возопил я.
Но она больше не была мамой. Отвратительная жирная вонючая черная тетка. Она больше не смеялась. Я не знал ее и не хотел знать…
Я опять заплакал. Я плакал и плакал обо всем, что потерял, а больше всего из-за мамы.
Мама, не покидай меня, пожалуйста… Мама…
В. Как вы поступите с хторранином, только что проглотившим пятнадцать младенцев?
О. Суну два пальца ему в пасть.
«ГЛОБАЛЬНЫЕ ШАХМАТЫ»
Счастье — не цель, а побочный продукт.
Соломон КраткийКогда мне исполнилось пятнадцать, я открыл для себя шахматы. Дома имелось по меньшей мере три десятка шахматных программ, в том числе «Гроссмейстер Плюс», которая выиграла этот титул и удерживала его до тех пор, пока не ввели правила, исключающие искусственный интеллект. Остальные были либо общедоступными версиями, либо копиями, которые присылали моему отцу.
Одна из программ, «Харли», позволяла наделять фигуры новыми качествами, так что можно было играть в неканонические, или «сказочные» шахматы. Насколько я помнил, шахматы никогда не увлекали меня, потому что казались слишком строгими, но с «Харли» я мог варьировать игру по своему собственному разумению, делал шахматы такими, какими видел их в своем воображении.
Свое пятнадцатое лето я провел, изобретая новые фигуры и новые шахматные поля.
Одну из фигур я назвал «путешественником во времени». Он мог опережать игру на любое число ходов, только сначала их надо было записать. Если в момент материализации путешественника его позиция оказывалась занятой, то обе фигуры исчезали. Только так и можно было съесть путешественника — подставить пешку в месте его появления.
Другой фигурой был гигантский «Гулливер». Он занимал сразу два поля, но только одного цвета, так что между ними всегда оставалось свободное пространство. Он стоял с широко расставленными ногами и за один ход мог передвигать только одну ногу. Съесть Гулливера можно было разместив противника под ногами. Лучше всего — «мину замедленного действия».
Две другие фигуры я назвал «волшебником» и «троллем». Волшебник ходил как слон, только запереть его было нельзя. Он нарочно подставлялся другим фигурам, и если попадал под их удар, даже непредумышленный, то неосторожная фигура погибала. Неуязвимым для волшебника был только тролль, потому что он никому не угрожал. Большой инерционный кубик мог передвигаться лишь на одну клетку за один ход. Он никого не мог съесть, и никто не мог съесть его. Тролль блокировал путь другим фигурам.
Еще я изобрел «могильных воров», «вампиров» и «зомби». Воры передвигались по туннелям под доской. Вампиры атаковали неприятельские фигуры, превращая их тоже в вампиров. Сделав ход зомби, его уже нельзя было остановить — он продолжал ходить до конца игры.
Для игры с этими придуманными фигурами мне пришлось изобрести огромное сферическое игровое поле. Перед началом фигуры противников выстраивались на противоположных полюсах шара. Потом оказалось, что во избежание маневрирования придется обозначить океаны или пустые пространства, где не могла передвигаться ни одна фигура. Очень скоро я добился того, что в мою игру можно было играть только на многоканальных терминалах с высоким разрешением. Иначе нельзя проследить за тем, что происходит сразу на всем шаре.
Потом я добавил еще «штатских» — фигуры, соблюдавшие нейтралитет, пока они не примыкали к одной из сторон или не призывались на службу. Начинали они как пешки.
Кроме того, я изменил исходное построение фигур и план доски, чтобы уйти от строгой дебютной теории. Теперь первая сотня ходов стала почти непредсказуемой.
К концу лета я записал свою версию. Она оказалась такой огромной и сложной, что игровая часть программы думала почти пять минут, перебирая существующие варианты, прежде чем сделать ответный ход. Я прогонял программу на отцовском настольном персональном мультисистемном «Крэе-9000» с рабочей частотой 2 гигагерца, 256-канальным оптическим процессором и возможностью псевдобесконечной параллельной обработки данных. От гордости я раздулся, как индюк. Еще бы! Никому еще не удавалось вызвать заметную задержку в работе логического процессора «Крэя». Но когда я показал это отцу, он объяснил, что задержка вызвана в основном ненужным ветвлением. Я позволил своей программе проверять любой возможный ход, а иногда десять ходов вперед в поисках преимущества, прежде чем она делала выбор. Тогда отец научил меня правильной обрезке логического древа, или, иными словами, тому, как вырастить самоупорядочивающееся логическое древо. Он показал, как вводить в программу поиск плодоносящих и мертвых ветвей.
Переписанная версия моих волшебных шахмат делала ответные ходы быстрее, чем я успевал убрать пальцы с клавиатуры. Помнится, я тогда здорово разозлился на отца. Разумеется, он хотел помочь мне, и я, конечно, был благодарен за возросшую скорость, но бездушная безапелляционность машины наводила на меня тоску. Я чувствовал себя полным идиотом, словно ответ был настолько очевиден, что машине даже не требовалось подумать над ним. В конечном итоге я даже ввел в программу случайную задержку, но это было совсем не то.
Когда же я наконец стал по-настоящему играть в шахматы, у меня возникло очень интересное ощущение.
Мое восприятие шахмат изменилось. Я больше не относился к игре как к доске с передвигающимися по ней фигурками. Скорее, я видел различные пучки стрел, перекрывающиеся поля переменной величины, а сами фигуры лишь показывали зоны влияния и контроля. Суть игры заключалась не в тактике и стратегии ходов, а в возможностях и взаимном влиянии фигур.
Это было странное чувство — смотреть на шахматную доску и понимать, что ни она, ни фигуры на самом деле не нужны вообще. Они лишь занимали физическое пространство, как бы символизируя собой настоящие связи, которые и составляли суть игры.
Фигуры претерпели метаморфозу — теперь они показывали зону своего влияния. Король превратился в квадрат со стороной в три клетки, королева — в звезду с мощными лучами, ладья — в скользящий крест, слон — в косой крест. С тех пор, играя в шахматы, я не смотрел на фигуры, а следил за их пересекающимися связями.
Я переписал программу еще раз, добавив возможность видеть на экране относительную силу противоборствующих сторон. Фигуры были черные и белые, зоны, которые они контролировали, — красные и зеленые. Чем сильнее те или иные поля находились под контролем черных, тем краснее они были на экране. И наоборот, контроль белых давал зеленые поля. Если их влияние уравновешивалось, то поле становилось желтым. Стало легче следить за всем глобусом и видеть сильные и слабые точки.
Но теперь это была другая игра. Я передвигал фигуры не для того, чтобы ходить ими, а чтобы менять цвет игрового поля, контролировать пространство, что стало важнее, чем его захват. Потеря фигуры могла уменьшить зону контроля. Выигрыш определяли не прямые действия, а демонстрация угрозы.
Шахматы переродились. Игра сводилась не к действиям, а к сохранению равновесия. Настоящие схватки почти совсем исчезли; в основном остались только мелкие стычки. Когда кто-нибудь проигрывал, то он капитулировал перед неизбежным. Иногда возникали яростные битвы, обычно скоротечные и жестокие, которые заканчивались истреблением обеих сторон.
Помнится, на отца это произвело большое впечатление. Он провел за игрой даже больше времени, чем я. Потом он послал ее на экспертизу одной из компаний, занимающихся проверкой электронных игр. Я уже почти забыл обо всем, когда пришел ответ. У меня начались занятия в школе, и отец сам внес в программу несколько незначительных поправок в соответствии с замечаниями рецензентов, назвал игру «Глобальными шахматами» и запустил ее в компьютерную сеть. За первый год я заработал восемьдесят тысяч бонами. Совсем не слабо. Потом доход снизился до тысячи бонами в месяц, которые отец посоветовал вложить в школьный траст.
Но главным во всей этой истории был момент, когда шахматы перестали быть для меня шахматами, а предстали чем-то совсем иным — ощущением связей, которые на самом деле и есть суть этой игры. От фигур осталась только их суть.
То же самое произошло и в стаде: я научился видеть суть.
В. Как хторране называют «лягушатник»?
О. Окрошка.
ПОКОЙ
Подавая доллар, не требуй сдачи.
Соломон КраткийОщущение реальности то исчезало, то возвращалось.
Мозг был чем-то посторонним. Странно: казалось, он больше не принадлежит мне. Я стал лишенным телесной оболочки сторонним слушателем. Звучащее в голове бормотание больше не имело ко мне никакого отношения.
Это была паутина замкнутых связей. Компьютер из мяса. Реактор, в котором кипели миллионы лет истории. Кожа рептилии. Обезьяньи инстинкты.
Я захохотал.
— Помогите! Я замурован в человеке.
А потом заплакал — все это так грустно! Почему я человек? Зачем Бог создал нас такими? Безволосыми приматами!
Я осознал весь ужас своего положения. У меня в голове компьютер, от которого я не могу отключиться. Вышедший из-под контроля механизм для хранения и обработки данных. Там по-прежнему всплывали и булькали мысли, образы и чувства — как пузыри в болоте. Казалось, что я тону в нем. Я больше не желал все это слышать.
Наконец мне удалось.
Я мог видеть собственные мысли — очень ясно, — а тело автоматически следовало за каждой мыслью, не задаваясь никакими вопросами. Сознание и тело слились воедино. Тело было роботом, а я — душой, запертой внутри, всевидящей и всеслышашей. Я не мог ничем управлять, будучи просто включенной машиной. Даже выбор ее действий осуществлялся автоматически.
Сначала я подумал…
Подумал. Гм. Забавно. Как можно думать о мыслях, не мысля? Мышление — ловушка, оно неизбежно заведет в тупик. И я перестал думать. Я просто… смотрел. Созерцал происходящее.
А вокруг был покой.
Как тогда…
… когда мне было шестнадцать. Отец взял меня на симпозиум программистов на Гавайях. Дорогу я оплатил из гонорара за «Глобальные шахматы». Таково было правило отца: делай все, что хочешь, если можешь себе это позволить.
В первый же день трое из оргкомитета потащили нас на обед. Мы пошли во вращающийся ресторан, какие обычно устанавливают на крыше самого высокого отеля. Помнится, одна из дам спросила, как мне нравится Гонолулу, и я ответил, что не могу понять, в чем дело, но он чем-то неуловимо отличается от других городоз.
Она улыбнулась и посоветовала посмотреть в окно. Я так и сделал. В наступающих сумерках я долго рассматривал улицы Гонолулу. Машины как машины, автобусы как автобусы. Дорожные знаки, уличные фонари — все выглядело так же привычно, как в Калифорнии. Даже архитектурный стиль похож. Все то же самое можно увидеть в пригороде Окленда или Сан-Фернандо-Вэлли.
«Простите, но я все же не пойму, в чем отличие».
«Нет рекламных щитов», — пояснила дама.
Я снова выглянул в окно и убедился, что она права. Уличная реклама отсутствовала.
Законы штата запрещали вывешивать знаки, превышающие определенные стандарты. В этом заключалась одна из причин, почему Гавайи всегда казались туристам такими тихими. Когда вы гуляете в центре любого города мира, на вас обрушивается шквал рекламы, напоминающий постоянный назойливый шум в ушах, и в целях самосохранения необходимо закрывать глаза и затыкать уши, спасаясь от назойливой галиматьи. Рекламодатели знают это и увеличивают размер реклам, делают их ярче, усиливают эмоциональность, все настойчивее вдалбливают их в ваши головы. И вы с еще большим трудом стараетесь их не замечать.
Но… стоит попасть в место, где сей источник мозгового шума отсутствует, как внезапная тишина оглушает. Та дамаа из Гонолулу рассказала мне, что большинство людей даже не замечают рекламных щитов, но как только реклама ж чезает, тут же ощущают какую-то смутную тревогу.
«Как и ты, — добавила она. — Они воспринимают это как внезапно наступившую тишину».
«Мне нравится», — ответил я тогда.
Такая же тишина стояла в стаде.
Пока сам не прочувствуешь тишину, нельзя оценить, какой шум стоит вокруг. Шумы всего мира, пульсирую щие в нашем мозгу, делают нас ненормальными, не дают увидеть небо, звезды, заглянуть в душу любимого человек ка. Не дают нам прикоснуться к лику Творца.
А в стаде шум отлетает, и с тобой остается только радо-стное чувство пустоты и света. Покоя.
Я подумал, что именно за этим люди и приходят За покоем. Пришел и я. И не собирался уходить.
В. Как хторране называют акушера?
О. Поставщик провизии.
НОВОЕ ЧЕЛОВЕЧЕСТВО
Род человеческий продолжает существовать — даже вопреки тому, что он человеческий.
Соломон КраткийЯ помню крики. Все кричат и бегут. Я помню бегство. Куда? Я помню оплавленные ущелья улиц, разбитые мостовые, толпу, бросившуюся врассыпную. Выстрелы. Сирены. Пурпурный рев.
Я помню, как прячусь.
Грязь. Отвратительный запах. Солоноватая вода в лужах. Голод. Скитания. Поиски. Стремление снова попасть в стадо.
Кто-то громко кричит прямо в ухо, бьет меня по лицу. Больно! Разве можно бить по больному? Не бейте меня!
Я помню, как плачу…
И снова удары… Еше удары…
Наконец я заорал:
— Черт возьми!.. Прекратите сейчас же!
— Слава Богу! Он приходит в себя. Я помню…
— Джим! Посмотри на меня! — Кто-то схватил меня за подбородок. Женщина. Темные волосы. Напряженное лицо. — Джим! Как меня зовут?!
— Мя?.. Мя?.. Ня?.. Удар! Слезы текут из глаз.
— Мя?.. — Я пробую снова: — Ня?.. И снова удар!
Я кричу.
Она держит мое лицо и кричит в ответ. Если бы я мог издать нужный звук… Ведь один раз это удалось…
— Черт возьми!.. Флетчер, да прекратите же, в самом деле! Больно.
— Кто я такая?
— Вы — Флетчер! А теперь оставьте меня в покое. Хотелось свернуться калачиком и укрыться чем-нибудь с головой.
— А вы кто такой?
— А?
— Ну-ну, Джеймс, кто вы такой?
— Я был… Жем…
— Кто?
— Жем… Нет, Джеймс. Эдвард.
— Джеймс Эдвард, а дальше?
— Дальше?
— Фамилия как?
— Ка? Ка? — Мне так мягко и тепло. — Как? Сейчас покакаю…
Бац! Мое лицо звенело, горело от ударов.
— Кто вы такой?
— Джеймс Эдвард Маккарти. Лейтенант армии Соединенных Штатов, Агентство Сил Специального Назначения. Нахожусь на выполнении особого задания! Сэр!
Может быть, теперь она оставит меня в покое.
— Хорошо! Ну же, возвращайся, Джим. Не останавливайся!
— Не желаю, черт возьми! Не хочу! Дайте мне досмотреть сон!
— Он закончился, Джим! Ты просыпаешься! Ты больше не заснешь!
— Почему?
— Потому что сегодня уже суббота.
— Суббота?! Вы должны были забрать меня во вторник.
— Мы не могли найти тебя.
— Но ведь ошейник?..
Я посмотрел на Флетчер как побитая собака.
— Где он, Джим? Ты не помнишь?
Я потрогал шею. Контрольный ошейник исчез. Я был голый и дрожал. Холодно.
— М-м.
Я совсем смутился.
Флетчер закутала меня в одеяло, и я снова стал проваливаться в небытие. Мне было необходимо успеть спросить кое-что:
— Я… Э-э… Как нашли… меня?
— Мы наблюдали за стадом. И надеялись, что ты сумеешь вернуться. К счастью, ты смог.
— Вернуться… Я сам вернулся?
— Несколько подонков из Южной Калифорнии нагрянули сюда в поисках грязных развлечений и спугнули стадо. Началась паника. Что самое поганое — были убитые и раненые. Это самое поганое. Ты меня слушаешь?
— Да! — быстро откликнулся я.
Она опускает руку. Опустила. Сознание возвращается… возвратилось.
Кто-то сунул мне горячую кружку. Я машинально отхлебнул. Горько. Кофе? Я поморщился.
— Что это за говно?
— Эрзац.
— Эрзац чего?
— Говна, разумеется. Мы не настолько богаты, чтобы потреблять настоящее говно.
— Я давно ем говно, — заявил я и неожиданно ухмыльнулся. — Эй! Я снова жив. И придумал каламбур. Давно — говно: В-С-Е Р-А-В-Н-О. Усекли?
Кто-то тяжко застонал. Флетчер улыбнулась и сказала:
— Никогда бы не подумала, что дрянной каламбур так меня обрадует. Отличный знак, Джим! Ты вновь обретаешь язык.
Я заглянул в глаза Флетчер, словно никогда их не видел. Они были светлые и глубокие. Теперь я говорил только для нее:
— Флетч, я все-таки понял, что там, в стаде. Не знаю, сможешь ли ты осознать, не пройдя через это, но я-то прошел. Трудно выразить словами, насколько было хорошо… И страшно… Сначала я решил вернуться… И одновременно не хотел, чтобы ты забрала меня. Это… — Я махнул на толкущиеся сзади тела. — Вот это — конец человеческого рода. И запросто может выйти изпод контроля. Запросто. Надо что-то делать, Флетчер. Не знаю что, но надо.