Задушевная притча
Горел день — первый поистине жаркий в эту весну. Солнечный свет звенел дрожью, переполняя час, когда юность изнемогает оттого, что не может утомиться. Окончившие трапезу девушки спешили из храма под смоковницы, в глубине сада нетерпеливо освобождались от азямов — верхней лёгкой одежды. На гибких горячих телах оставались лишь рубашки тончайшего полотна: по мнению владелиц, чересчур длинные — до середины икр. Та или другая юница замирала перед деревом и рывком высоко поднимала нижний край одеянья. Зажмурясь, отдавалась внушению, будто стоит перед могучим мужчиной. Она взволнованно чувствовала, как он смотрит на её открытые пах, ляжки, приникает взглядом к причинному месту. Она показывала тому, кого воображала, подвижный поигрывающий зад, затем снова поворачивалась передом. Одной рукой придерживая задранную рубашку, другой трогала лобок, теребила растительность, поглаживала промежность, касаясь того, что исходило возбуждением.
Кругом жизнерадостно щебетали, распевали птицы, но в праздничную разноголосицу ворвалось тревожное стрекотание. Лишь весьма чуткое ухо сумело бы уловить, что сороке кто-то подражает. Девушки не замедлили внять предупреждению. Усевшись под деревьями, они запрокинули головы, отрешённо вперив глаза в гущу ветвей, одевшихся молодой листвой.
В саду появились жрицы в красно-коричневых плащах с капюшонами, опущенными до бровей, молча и чинно разошлись в разных направлениях, посматривая, чем заняты юницы. Те должны были предаваться скорбным размышлениям о том, что мужское начало главенствует над женским, и вызывать в себе ненависть к деспотизму мужского пола. Храм, при котором они воспитывались, именовался Храмом Рассеяния Тьмы: здесь уподобляли драгоценному светильнику женский разум, чей блеск достигается воздержанием.
Напоминание о запрете побуждает к шёпоту, и девушка, которая только что стрекотала сорокой, шепнула, глядя вслед прошедшей жрице:
— Она довольна нами?
Вопрос был обращён к подруге: та ответила кивком. Обе решили, что жрица не вернётся последить за ними.
— Бежим?
Подруга с готовностью вскочила. Девушки пустились, избегая тропинок, в дальнюю часть сада. Они оказались у частокола, оплетённого ползучими растениями. За ним расстилался золотящийся на солнце чистый рассыпчатый песок. Тут был загон, где откармливали ягнят, выбранных для жертвоприношения. Сейчас он пустовал; впрочем, не совсем. На песке спала юная дева в тонкой рубашке цвета розовато-молочной пены.
— Кажется, это Акеми? — прошептала, приоткрыв калитку, та, что умела верещать по-сорочьи.
Подруга привычно кивнула; она была не такая бойкая и, соглашаясь, ласково улыбалась.
Первая произнесла чуть слышно:
— Ей снится, что она под мужчиной. Смотри, как раздвинула ноги…
Спутница хихикнула.
— Она сегодня уйдёт из неволи! Ах, почему я не на её месте?! — и бойкая девушка вздохнула с отчаянием.
Та, кого звали Акеми, рано осталась без матери и ребёнком была привезена в храм по желанию умирающего отца. Ныне настал срок, когда, согласно его воле, она могла уйти отсюда. Родитель завещал ей немалое владение.
Для Акеми значительность сегодняшнего дня подтверждалась особой милостью: после обеденной трапезы ей дозволялось делать, что захочется. Остро томимая волнением — и сладким и страстно-тревожным, — она нашла подходящее для уединения место и вдруг заснула. Её теснила духота, сон был тяжёл от позыва увидеть что-то невероятно важное…
Глядевшие на неё юницы пробрались сюда, дабы, в нарушение запрета, поласкать друг друга. Они обнялись, но бойкая — также и более осторожная — прошептала:
— Откроет глаза, увидит и донесёт на прощанье. Надо сказать, что её зовут! — она тотчас исполнила намерение.
Акеми, чьё имя громко произнесли, испуганно привскочила и поправила платок. Движение, каким она поднялась на ноги, было быстрым и плавным, а сама девушка — необыкновенно привлекательной, прелестного телосложения. Несколько длинноватый нос не портил её. Услышав, что нужна верховной жрице, она не раздумывая побежала в храм.
Миновав террасу и анфиладу залов, Акеми остановилась в арочном проходе к лестнице. Здесь безотлучно сидела на скамье пожилая служительница. Она направилась наверх сообщить верховной жрице — или матери, как было принято её называть, — о приходе девушки. Жрица решила: бедняжка в растерянности и страхе перед всем тем, что её ожидает вне храма, и, вероятно, хочет остаться; во всяком случае, ей не терпится услышать советы.
Настоятельница была не одна в своём убранном коврами покое: принимала богатую гостью. Владелица пахотных угодий, конских табунов, множества верблюдов, коров и овец нередко посещала храм, вселяя в сердце хозяйки надежду, что рано или поздно его имущество изрядно увеличится. Нынешний визит имел отношение к Акеми, перед которой мягко распахнулась дверь палисандрового дерева.
Девушка поклонилась от порога и приблизилась к матери-жрице, восседавшей за столиком в виде сундука, искусно отделанного слоновой костью. На хозяйке поверх жёлтого платья было просторное покрывало жарко-пурпурного виссона, головной убор того же цвета скрывал лоб. Она выставила крепкий подбородок, встречая воспитанницу цепким и настойчиво благосклонным взглядом. Справа от настоятельницы сидела на диване видная женщина в белоснежном бурнусе; она находилась в расцвете той красоты, которая обещала, что он будет длиться и длиться. Акеми ранее видела эту госпожу лишь издали. Та приветливо улыбнулась девушке, тогда как жрица-мать произнесла:
— Если голос разума спрашивает тебя, не лучше ли задержаться у нас, оставь торопливость.
Акеми побледнела от одного представления, что жизнь на свободе может открыться перед ней не сегодня.
— Моя благодарность безмерна, о мама! Мне тяжело расстаться с вами, но я решила ехать! — горячо и твёрдо отвечала юница.
В чертах хозяйки чуть заметно выразилось недовольство — тут же заговорила гостья:
— Я буду, о мама, напоминать ей о вашем напутствии, о живом учении, которое обязано вам глубиной и цельностью… она не забудет храм.
Верховная жрица степенно внимала. Затем произнесла:
— Отзывчивая мудрая Виджайя! Ты, конечно, позаботишься, чтобы наша Акеми находила в благочестии радость, не сравнимую ни с какой иной.
Воспитаннице было объяснено, что госпожа согласилась проводить её до дома. На опыте первых шагов подопечной покажут, как приходить к полезным выводам в мире мужской тирании.
— Чему они обязаны своим господством? — перешла на излюбленную тему мать-жрица. — Только телесному органу! Всё сводится к нему, сколько бы мужчины ни затемняли истину, толкуя о каких-то иных своих достоинствах. То, как прославляется отросток, способный отвердевать, говорит само за себя. Я не оскверню уст, называя его на нашем языке, но приведу перлы поэзии, которых удостоилось это орудие мужского самомнения у других племён и народов. Масагеты изобрели для него наименование: Встречающий Улыбку. На урду он зовётся Дарителем Вздохов. Куманы изменили выражение Древко Судьбы, которое пришло к ним от сарматов, и говорят: Стержень Судьбы. И разве только северяне-гипербореи именуют его одним лишь словом, состоящим из трёх букв, которое означает то, что означает.
Мать-жрица остановилась на том, о чём говорила часто и весьма охотно: какую изощрённость порока открывает мужчинам их орган, превращаемый в предмет культа, сколько горького и пагубного несёт он женщинам.
Акеми стояла, опустив веки, терпеливо изображая строгость внимания, и в должный момент услышала самую суть учения, давно затверженную:
— Мужчины стремятся владеть женской плотью, услаждать себя ею: и горе нам, если наша плоть не пребудет служанкой нашего разума! Да прокладывает разум многотрудный путь в неизвестность, украшая его меткими и глубокими умозаключениями, а плоть да уподобится боязливой рабыне, которая идёт только следом и никогда не забегает вперёд.
Наставления продолжились за чаем; дымясь, он наполнил пиалы прекрасного фарфора. Акеми, делая маленькие осторожные глотки, украдкой поглядывала на новоявленную опекуншу — томилась, что будет стеснена и не испытает от первых часов свободы того безбрежного восторга, о каком столько мечтала. Госпожа, видя, что происходит с девушкой, приняла вид рассеянной серьёзности. Будь Акеми старше и имей опыт, она бы уловила, что умное, тонкое и чувственное лицо Виджайи дышит тем прихотливым изяществом, которое связывают с искушённостью.
Акеми захотела быть похожей на опекуншу, когда та, прощаясь с верховной жрицей, вся исполнилась лукавой грациозности. Девушка стояла у террасы и ждала; только что она обошла всех питомиц храма, поклонилась жрицам. Настоятельница мановением руки отпустила Виджайю и подала знак Акеми. Та взбежала по мраморным ступеням, мать-жрица прижала её голову к груди. Во вспышке обессиленного нетерпения видя себя уже в возке, юная дева прошла к нему медленным шагом; лошади повлекли его по пальмовой аллее.
Возок — обтянутый изжелта-рыжей кожей короб на колёсах — принадлежал Виджайе, правил сухонький, совсем седой старичок. Крытая повозка, присланная за Акеми из дому, катила следом; возницей был мужчина, неспособный к соитию. Только такие могли служить в именье, которое верховная жрица не оставляла заботой все эти годы, когда Акеми жила при храме.
Теперь он оказывался всё дальше, хотя дорога ещё довольно долго вилась по его землям. За обочинами росли пышные кусты олеандра, потом с обеих сторон подступили масличные деревья. Близился вечер, но девушка ощущала на верхней губе капельки пота. Виджайя, сидя рядом, сняла с головы покрывало: тяжёлые чёрные с блеском волосы были уложены башней. Акеми решила, что дома велит сделать себе такую же причёску: до сих пор, согласно правилу, она носила только косу.
— Я гляжу вон на ту кибитку, которую мы нагоняем, — заговорила Виджайя, — она легка на вид, её везут две лошади. Почему возница их придерживает?
— Я не задумываюсь, — вяло ответила Акеми, не находя в вопросе ничего интересного.
— Размышления приводят к тому, что в повозке, по всей вероятности, едет женщина, — приятным тёплым голосом произнесла опекунша. — Мужчина присматривается, где можно съехать с дороги, дабы, скрывшись от взоров, вкусить усладу любви.
Виджайя окликнула старичка на козлах, приказала обогнать повозку. Когда эта кибитка на двух колёсах оказалась сбоку, Акеми увидела профиль молодого возницы и голову женщины, что сидела позади под пологом. У девушки заблестели глаза: наставница прочла в них уважительное изумление и сказала с весёлым лукавством:
— Разум не менее плоти нуждается в питании, и порой пищи бывает вблизи столько, что можно выбирать острое или сладкое…
Акеми почувствовала на щеках огонь румянца. Как ей хотелось видеть совокупление мужчины и женщины в кибитке!.. Она тянулась мыслями к ним; то же, что проплывало мимо, не поощряло ум к игре усилий. Всё чаще попадались сооружённые из глины и жердей, крытые тростником жилища бедняков, женщины в тёмных накидках пасли овец и коз; в небольших прудах стояли буйволы, погрузившись по грудь в мутную воду. Иногда на отдалении открывался за ярко-зелёными кущами белый фасад здания, где жил богатый землевладелец.
Девушка истомно слабела от желания неожиданности, когда запряжка встала у колодца. Поодаль лежала вросшая в землю выдолбленная колода. Осёдланная лошадь пила из неё воду, чуть всхрапывая. Грёзы, измучившие юницу, обернулись властным сладким ударом, от которого всё её существо зашлось в любопытстве. Около лошади стоял воин в шлеме из толстой кожи, за спиной помещался лук, на боку висел кинжал, длинный и кривой. Руки, обнажённые до плеч, показались девушке восхитительно могучими, одна лежала на лошадиной холке, другую он свободно опустил вдоль туловища. Грубо-мужественное лицо обрамляла чёрная борода. Акеми жадно оглядывала стан воина, глаза впились в место ниже пояса, где оканчивалась короткая безрукавка и под её краем, под синей тканью штанов таилось загадочное и грозное.
Воин посмотрел на лошадей, запряжённых в возок, перевёл взгляд на оконце — Акеми в невольном страхе скрылась, отпрянув назад. Виджайя со своего места также видела воина, но казалось: её привлекают даль, горизонт, небо над ним.
— Скоро мы полюбуемся с холма закатом. Если нахлынет мечтательность, в гостинице выпьем вина… — сказала она не без неги.
Акеми впала в смущение и досадовала на себя. Она стыдилась неловкости молчания, когда смотрела на заход солнца, а виделся воин, желающий её обнять обнажёнными руками. Она представляла себя подхваченной ими, силилась вызвать ощущение их страстной мощи.
Переживание не отпускало и в гостинице. Слуга зажёг в комнате светильник, но Виджайя велела принести ещё три. Зачем ей понадобилось столько света? В эти дни запрещалось есть мясо — Виджайя предложила заказать жаренную на решётке рыбу: её подавали с ореховым соусом. Госпожа осведомилась, не заждались ли еды её слуга-старичок и возница, принадлежащий Акеми. Оба в многолюдном помещении для бедноты уже поглощали похлёбку и горячие лепёшки с маслом.
У хозяина гостиницы имелось вино в бочках, в амфорах. Виджайя выбрала то, что хранилось в бурдюке. За трапезой она обратилась к подопечной:
— Чтобы быть спокойной за тебя, я должна убедиться, в самом ли деле твой слуга бессилен как мужчина.
Акеми не ожидала подобного.
— Если вы так хотите… — сказала осторожно, стараясь показать невозмутимость.
Слуга по имени Баруз, постучавшись, ступил в комнату. Человек не первой молодости, он не был ни крепким, ни щуплым на вид. Виджайя спросила его, доволен ли он своими обязанностями. Тот слабо улыбался большими растерянными глазами. Госпожа ласково повторила вопрос и добавила:
— Если скажешь правду обо всём, что мы хотим знать, то, наверное, получишь место получше.
Слуга, помешкав, проговорил неуверенно:
— Место получше…
— О! Мы видим, какой ты сообразительный! — с поощряющей радостью воскликнула Виджайя. — А теперь ответь, ничего не утаивая, — продолжила она и вкрадчиво и строго, — ты когда-нибудь лежал на женщине, сажал её на колени или женщина ложилась, а, может быть, усаживалась на тебя?
Лицо слуги оставалось недвижным, будто слова пролетели мимо ушей. Вдруг он сказал:
— Давно…
— Ага! Значит, что-либо такое бывало? — с острой живостью подхватила Виджайя.
Человек моргнул, повторил: — Давно… — после чего поведал: — Я служил не там, где теперь. И видел… мужчины и женщины ложились друг на друга.
Акеми заметила напряжённую усмешку на губах опекунши: та с минуту испытующе смотрела на слугу. Потом последовало:
— Сними с себя одежду, как ты снимаешь её в бане.
Человек разделся без тени волнения, точно и впрямь находился в бане, а не перед женщинами. Горящие в масле фитили щедро заливали светом комнату — Акеми впервые в жизни увидела нагое мужское тело. Всё её внимание обратилось на то главное, чем это тело отличалось от женских. Лобок покрывали чёрные волосы, как и у самой девушки, но промежность украшало невиданное ещё дополнение. Свисавший небольшой орган напомнил юнице коровий сосок.
Виджайя приказала слуге приподнять пальцами фаллос и, указывая девушке на его кончик, поинтересовалась:
— Не правда ли, похоже на крошечный рукав, из которого вот-вот высунется кулачок?
У Акеми вырвалось: — Да! — Ей хотелось топнуть ногой, чтобы кулачок высунулся. Наставница велела человеку потрогать мошонку. Юница видела как бы маленькое вымя, поросшее редкими волосами, внутри имелось что-то округлое, твёрдое. Она знала: это яйца. О мужских принадлежностях она слышала от питомиц храма, которые передавали услышанное ещё от кого-то. Несомненно, они добавляли то, что им снилось или было рождено сладострастной игрой их воображения, — рассказы противоречили один другому в подробностях.
Виджайя спросила человека, не набухает ли иногда его орган. Слуга произнёс «нет» с неподдельной лёгкостью. Госпожа налила в пиалу вина:
— Баруз, если ты обманул нас, тебя ждёт кара. Не пей, чтобы она не стала страшнее и беспощаднее. Если же ты говоришь правду, то выпей.
Слуга взял пиалу обеими руками и с охотой осушил её. Госпожа поднялась с покрытой мягкими подушками скамьи и, к ошеломлению подопечной, начала раздеваться. Душа, ум девушки трепетали в состоянии дразнящей неразберихи: то, во что оно вылилось, было решимостью ожидания.
Виджайя стояла совершенно обнажённая. Тело красавицы, несмотря на некоторую полноту, сохраняло чёткость линий и стройность. От него веяло задорной силой, невольно представлялось, каким оно может быть ловким. Женщина приподнялась на цыпочки, покачала упругими бёдрами:
— Баруз, что ты чувствуешь?
Тот упал на колени и поцеловал пол у маленьких стопок с крашеными алыми ногтями.
— Смотри же на меня! — с капризной игривостью потребовала госпожа, поглаживая груди.
Баруз стоял на коленях, снизу глядя ей в лицо. Он был сама послушность. Фаллос по-прежнему висел подсохшим стручком перца. Виджайя повернулась задом и, упершись руками в скамью, уставила круто выпертый округлый зад в лицо слуге.
— Не вздумай тронуть… — сказала искушающе возбуждённо.
— Не вздумаю, нет! — произнёс он тоном клятвенного заверения и спрятал руки за спину; при этом взирал на крупные белые ягодицы с несказанным почтением.
Красавица рассмеялась отрывистым смехом, звенящим, как медь. Выпрямив стан, скучающе вздохнула. Велев Барузу попрыгать на месте и побегать по комнате, предложила Акеми понаблюдать, как забавно болтаются фаллос и мошонка. Девушка развлеклась, её волнение окрасил смешной оттенок. Тут она услышала:
— Ты не забыла, что в безопасности должна быть твоя плоть, и, значит, надо убедиться, как её вид повлияет на слугу?
Могла ли Акеми ответить согласием, не представ безрассудной или порочной? Наставница проговорила с проникновенной добротой:
— Если тебе что-то мешает, то только леность. Лень извечно препятствует познанию, прячась в чужую оболочку и выдавая себя за что-либо благопристойное. Не ленись же и сделай, как я.
— Вы хотите от меня непосильного, — жалобно прошептала Акеми и повторила это с отчаянием.
— Жажда знания не даст тебе покоя, — сказала Виджайя убеждающе-ласково. — Нос, чьи ноздри не дрогнули, когда к нему поднесли розу… Ты не перестанешь помнить о нём и думать: а что будет, если поднести лилию? Так сделай это сейчас, чтобы не делать потом тайно от меня.
Взгляд Акеми, беспомощный и виноватый, влажно блестел. Вероятно, вино помогло тому порыву смелости, в каком юница совлекла с себя всё до нитки. Стыд наготы заставил её замереть с прижатыми к глазам ладонями. Точёная длинноногая фигурка выглядела мило наивной, и вместе с тем в прелести форм сквозило словно бы некое страстное своеволие. Виджайя окликнула слугу:
— Баруз, ты смотришь на свою хозяйку и не сходишь с ума от любви к ней?
На этот раз он поцеловал пол у ножек Акеми. Вид фаллоса нисколько не изменился. Когда слуга поднялся, орган, качнувшись, повис, как висел прежде. Виджайя указательным пальцем коснулась стручка, потом, помяв рукой его и яйца, пригласила девушку последовать примеру. Та расхрабрилась, и обе подёргивали, теребили вялый отросток, обнажали головку, сжимали и щекотали мошонку, шлёпали Баруза по тощим ягодицам, пока он вдруг не взмолился, чтобы его отпустили по малой нужде. Он был отпущен не раньше, чем подал мыло, благоухавшее розовым маслом, и обслужил обеих, сливая воду из кувшина на руки, которые они мыли над тазом.
Когда человек убежал по своей надобности, Виджайя сказала: нет сомнений — он не лжёт, что его фаллос никогда не набухает. Очевидно, этим бессилием слуга обязан болезни, поразившей его в детстве, или же он родился ущербным. Виджайя, по её словам, следила, не станет ли его взгляд острым, не мелькнёт ли в нём что-то изменчивое. Это означало бы, что человек жаждет совокупления и неспособность к нему обратится, если уже не обратилась, в тайное озлобление на женщин. Видя наяву и во сне женское тело, которым ему не дано овладеть, он возжелает утолить обиду, наслаждаясь муками женщины, проливая её кровь. Ничто в слуге не выказывало расположенность к подобному, иначе его следовало бы поскорее продать.
Стоило принять меры и в случае, если бы фаллос хоть немного приподнимался. Человек упрямо мечтал бы вонзить его и заслужить у женщины признание. Тщетность попыток угрожала опять же озлоблением на женщин. Такого надо было бы оскопить. Но Барузу небо послало немощь столь полную, что его объяло равнодушие.
— Он всё время смотрел глазами смирной коровы, — сухо произнесла Виджайя. — Так что же, — продолжила она замедленно, погружаясь в размышления, — что можно вывести из познанного?.. Небо благодетельствует наказанному полнотой наказания.
Лучи пробуждения заиграли на самоцветах, украшающих посох разума, и поторопили в путь познания. Птицы, вспархивая из придорожных зарослей, сбивали росу, разлетавшуюся множеством брызг, когда Акеми и Виджайя отъехали от гостиницы. Их души отвечали трепетанием бархатистой улыбке утра, ласкавшей и мандариновую рощу, а затем и лес фиговых деревьев, мимо которых катил возок. Становилось всё жарче, на дороге уже было тесно от повозок и всадников, от мулов и верблюдов с навьюченным грузом. Впереди за облаком пыли показались крепостные стены, возок и запряжка, которой правил Баруз, въехали в город, гудящий от суеты.
Улицы наводнял люд, зачастую босоногий, в штанах из светло-серой, желтоватой или белой ткани, пришельцы из деревень нередко имели на себе лишь набедренные повязки; люди имущие носили полукафтаны блестящего шёлка: зелёные, густо-розовые, лиловые; на родовитых горожанах были опашни из аксамита с парчовой отделкой, с тяжёлыми застёжками из серебра или золота. Уличные торговцы расхваливали свой товар: сушёные абрикосы, изюм, орехи, вяленую рыбу, сыр, творог; водоносы предлагали свежую воду. На печах под открытым небом исходили паром котлы, повара, обнажённые по пояс, обливаясь потом, запускали в бурлящее варево самшитовые, с длинными черенками половники и приглашали съесть миску горячих бобов. Там и сям у приотворённых дверей, ведущих в полутёмную глубь домов, вертелись молодые женщины и, кутаясь в легчайшие покрывала, заглядывали в глаза мужчинам. Акеми из оконца возка увидела, как старик внушительной наружности взял за руку отроковицу и повёл к калитке в глинобитной стене. Чуткая тяга к неведомому бросила девушку в волну бесстыдных мечтаний: она ощущала себя нагой, окружённой нагими силачами… Слова опекунши о пекарне, где пекут необычайно вкусный хлеб, не побудили Акеми обратиться в слух. На её лице было выражение натянутой любезности, когда Виджайя говорила сладким грудным голосом:
— Я хочу, чтобы ты сама убедилась…
Она отдала распоряжение вознице, тот задёргал вожжами, и вскоре возок въехал в большой двор, утопавший в густом жарко-приманчивом аромате печёного теста. Над обширным строением из сырцового кирпича возвышалось несколько труб, струи дыма уходили ввысь, пропадая в блеске солнца. Двери пекарни были распахнуты. Лишь только Виджайя сошла наземь, появился хозяин, упитанный с оплывшим лицом человек, чьё брюшко подтягивал широкий голубой кушак, затканный серебром. Хозяин торопливо приблизился, помахивая пухлыми кистями рук, и ещё на ходу начал цветистое приветствие, которое окончилось восклицанием:
— Славнейшая из достойных осчастливила меня!
Виджайя ответила миндальной улыбкой и сказала прочувствованно:
— Милейший Манджул, да пошлют тебе боги сто лет здоровья и процветания, разве есть ещё место, где свеженькое и горячее столь же вкусно, как у тебя?
Он облился блаженством, хитрость в его взгляде словно заснула на миг. Ему была представлена Акеми, которую опекунша назвала застенчивой фиалкой. Манджул прижал к скулам подушечки пальцев, показывая, что всецело согласен.
— У нас с собою халва, — говорила между тем Виджайя, — к ней были бы хороши белые хлебцы с тмином, хлебцы прямо из печи, которые так удаются Гопалу…
— Гопал сейчас печёт булочки с ванилью, и пусть дым выест мне глаза, если я говорю неуместное: мне кажется, тебе будет любопытно искусство моего нового пекаря, — с елейным выражением произнёс Манджул, — я дорого заплатил за него.
Красавица пошла в пекарню. Хозяин провёл гостий мимо помещения, где трудились пекари, оттуда пахнуло таким жаром, что Акеми почудилось: на ней вспыхнуло одеяние. В задней комнате с глиняным полом и стенами, обмазанными речным илом, отвердевшим и гладким, гостьи опустились на плетённые из камыша стулья.
Манджул возвратился с пекарем: молодым, худощавым и таким смуглым, будто его подкоптили; белая рубаха не скрывала грудь, что заросла густым волосом до шеи, жилистой, с остро выступающим кадыком. Хозяин, чьё лицо стало важно-торжественным, обратился к невольнику:
— Дилип, пусть эти стены будут свидетелями только удовольствия! Если же окажется не так, пеняй на себя!
Раб кротко склонил голову. Манджул с угодливой многозначительностью поглядел в глаза Виджайе и удалился. Она поманила Дилипа пальцем:
— Когда будешь доставать хлебы из печи?
— Да не прогневается госпожа — ждать совсем недолго, — ответил он, подобострастно кланяясь.
Она обратилась к Акеми:
— Я не хочу задыхаться. Помоги мне снять верхнее платье… — раздеваясь, сказала пекарю: — Не боишься, что хлебы пригорят, пока ты тут топчешься без дела?
— Я смажу раскалённые противни моей кровью, если пригорят хлебы, — заискивающе и развязно проговорил Дилип.
Виджайя расстегнула рубашку и обнажила прелестную грудь.
— Выбери булочки такой же величины. Принесёшь также большой каравай.
Пекарь впился горящим взглядом в сосок женщины, вытянул губы трубочкой. Акеми, следившая за ним, увидела: в промежности под тканью штанов выступило живое. Виджайя тоже смотрела на выступ, натянувший материю.
— Покажи то, что мешает нам говорить о деле! — произнесла оскорблённо и нахмурилась.
Дилип спустил штаны до колен. Акеми непроизвольно ёрзнула на стуле, её зрачки расширились. Она знала, что стоячий фаллос вызовет в ней волнение, но этот её прямо-таки ошеломил. И не столько размерами. Она не раз рисовала в воображении, дразня себя страхом, органы невозможно огромные. Этот же завораживал иным: он торчал под углом кверху столь крепкий на вид, что о него, казалось, можно было сломать прут.
Опекунша пристально и осуждающе глядела на фаллос, затем скрыла грудь под рубашкой и сказала Дилипу:
— Надень штаны! Когда придёшь снова, убеди меня, что исправился и все твои заботы — только месить и печь.
— Я лишь об этом и думаю, госпожа! — с пылом воскликнул пекарь.
Он принёс на подносе свежие круглые хлебцы, напитки и пышный калач. Виджайя, встав, приказала положить каравай на стул.
— Сейчас мы увидим, насколько ты умел и старателен, — она обеими руками подняла край рубашки, надетой на голое тело. Обнажились полные ляжки и то, что сравнивают с чуть раскрывшимся бутоном. Она повернулась одним боком и другим, слегка нагнулась, оттопырив ягодицы. — Станет ли он таким, как был? — с этими словами госпожа присела на каравай.
— Он уже такой… — выдохнул Дилип сдавленно и показал фаллос, который торчал, как давеча.
— Я говорила о хлебе, а ты выдал себя, помышляя лишь об одном! — вознегодовала Виджайя. Взглянув на Акеми, приказала рабу: — Сбрось штаны, чтобы мы могли возмущаться закоснелостью в пороке!
Её воля была тотчас исполнена. Красавица поднялась — примятый её задом каравай стал упруго вспухать, принимая прежнюю форму.
— Я вижу, что ты умелый пекарь и что ты неисправим, — Виджайя не отрывала глаз от стоячего органа и не опускала рубашку.
Дилип взял калач, склонился к немного раздвинутым ляжкам госпожи, объедая хлебную корку, которая только что была под голым задом красавицы. Она не сдержала смешка удовольствия. Он выпрямился и стал выразительно двигать низом туловища, фаллос ритмично подавался вперёд, грозя и соблазняя. Тело женщины откликнулось встречным движением. Двое, стоя в шаге друг от друга, слаженными рывками сближали на миг сук и расселину. Не приостанавливая движений, Виджайя сказала девушке:
— Ешь хлебец, пока он тёплый…
— Да, да, — Акеми машинально откусила от булочки, всецело поглощённая происходящим.
Следя за фаллосом, представила, что если охватить этот рог рукою у основания, его длины будет достаточно для второй руки, и не останется ли ещё головка вне охвата?
— Дилип, подай юной госпоже напиток на подносе, — велела опекунша.
Раб держал поднос перед юницей, она ела, пила, а видела лишь фаллос, направленный так, что струя из него попала бы прямо ей в лицо. Она начала привставать со стула, повиливая задом, приподнимая руками рубашку, при этом рот был набит непрожёванным хлебом. Через полминуты она и Дилип, всё так же державший поднос, уже исполняли танец на месте: мужчина, качнув задом, бросал сук вперёд, а девушка, поднимаясь на носки, покидывала низ туловища навстречу. Рывки совершались в чутком согласии, будто ходили два маятника, стремясь соприкоснуться. Акеми вздёргивала рубашку выше, выше — но лишь показался зев между ляжек, наставница произнесла:
— Довольно! Настал момент для умозаключения.
Девушку обдало чувством вины и страха перед грехом, она не находила, что сказать, а если бы и нашла, ей мешал хлеб во рту. Её взгляд заметался, она схватила азям и поспешно надела его.
Когда обе сели в возок, Виджайя сказала:
— Если попрекнуть разум пищей, которая перед ним в изобилии, то что за мысль он сумеет родить? Слушай. Вчера мы смеялись, убеждаясь в невозможности греха. Сегодня улыбнулись при полной и близкой его возможности. Было ли нам действительно весело в том и в другом случае?
Акеми подумала о мудрости сказанного, поражающей уже тем, насколько она проста. Запряжка тем временем приблизилась к первому перекрёстку, опекунша велела вознице придержать лошадей и заговорила о неисправимости Дилипа: мужчины-грехотворника. Напомнив юнице о порочном свойстве мужчин, которое позволяет и рабу обрести власть над госпожой, Виджайя произнесла странно дрогнувшим голосом:
— Неисправимый — самый несчастный из караемых! Ибо наказан неисправимостью.
«Воистину ему нечего терять!» — мысленно воскликнула Акеми и, испугавшись своей зависти, сказала:
— О, как я не хочу навлечь на себя кару!
— Помочь может только свет разума, — участливо произнесла наставница, — сколько вех оставлено им за то время, что мы в дороге!.. А плоть, подобная послушной рабыне, которая идёт следом, так отстала, что, пожалуй, потеряет фонарь из виду. Этого нельзя допустить… — она указала юнице на навес гостиного двора. — Обожди меня здесь, пока я не сделаю то, что должна сделать. Мне надо вернуться в пекарню и доплатить за помятый каравай.
Акеми укрывалась от палящего солнца в беседке для богатых проезжающих, ей виделись нагие опекунша и Дилип в задней комнате пекарни, она отчаянно сетовала на свой ум, который не мог вывести ничего определённого из обуревающих представлений. А представлялось неистовое: как обнажённую и беззащитную плоть, невольницу разума, вгоняет в пот яростный грехотворник, и свободная от греха рабыня пылко сожалеет о неисправимости невольника порока…
Виджайя приехала рассеянная и утомлённая, сказала расслабленно, что нуждается в часе дневного сна. Ей и Акеми отвели по комнате. Девушку жестоко изводила тоска, и до чего не терпелось в дорогу! Наконец она и наставница вновь расположились в удобном возке и услышали мерный цокот копыт.
В неохотно подступавших сумерках, когда небо так светоносно розовело, что, казалось, ночь не ляжет на землю, Акеми увидела родное гнездо. За живой вечнозелёной изгородью протянулась седловина, в ней меж пологих, покрытых лесом склонов размещались строения. Самое большое, возведённое из камня, с бревенчатой надстройкой, было господским домом. Повозки подкатили к нему по дорожке, выложенной плитками песчаника, и навстречу молодой госпоже выбежала женщина, смутно памятная Акеми. Отец перед смертью сделал любимую невольницу Мишори главной управительницей своего владения. Она приветствовала хозяйку, стоя на коленях, и произнесла в экстазе, подобном молитвенному:
— Пусть охранят боги твой очаг, как хранили его до сих пор, и подарят тебе благоденствие и превеликие радости под твоим кровом!
Дюжина служанок позади неё, так же на коленях, восхвалила госпожу в заранее заученных напыщенных выражениях. Из этих женщин разве лишь одна-две видели Акеми, когда она была ребёнком.
Мишори сообщила, что всё приготовлено для омовения тел и вечерней трапезы. Хозяйку и её гостью провели в помещение с куполообразным потолком и круглым бассейном, куда тут же полилась нагретая вода; воздух стал плотным от пара, ароматным от благовоний. Служанки раздели, выкупали Акеми и Виджайю, после ужина гостья направилась в отведённый ей покой, а хозяйке расторопная Мишори показала спальню, где полы устилал искусно сработанный узорный палас.
Акеми распласталась на постели, повторяя себе, что в этом доме все ждут её приказаний и она должна утопать в блаженстве. Мешало, однако, сознание: вольна ли она даже здесь в своих самых сокровенных желаниях?.. Из страха небесной кары она сплела пальцы рук, мысленно твердя, как ей ненавистен соблазн греха. Вдруг на неё нахлынули жаркие звуки музыки — она узнала струнный щипковый инструмент саз, его звон сопровождался негромким напряжённо-стремительным боем барабанов. Донеслись сильные мужские голоса, страстно-плотский дикарский напев сорвал юницу с постели: нагая, она скользнула к открытому окну.
Ночь была серовато прозрачной от света луны и звёзд. Среди раскидистых деревьев, которые стояли свободно, не теснясь друг к другу, и отбрасывали длинные тени, мерцал костёр. Сидящие на земле люди били ладонями по барабанам, один играл на сазе, человек семь или восемь пританцовывали вокруг костра на некотором расстоянии от него. Насколько Акеми могла разглядеть, все были нагие. Любопытство пронизало девушку дрожью, чувственная властность напева вдруг вызвала неудержимые слёзы.
Мужские фигуры, рослые и плечистые, отдались ритму непристойных движений, тела изгибались, то выставляя пах, то оттопыривая мускулистый зад. То же самое совершал днём Дилип в пекарне, и она, Акеми, в лад с ним дёргала низом туловища. Она и теперь делала это — в темноте комнаты у распахнутого окна.
Сборище, вкруговую обступая костёр, приблизилось к нему и разделилось на пары, причём в каждой один оказался позади другого. Передние стали клониться к земле. Девушка вгляделась в двоих: передний упёрся руками в землю, подкидывая ягодицы и вертя ими, будто разбираемая похотью женщина. Тот, что был за ним, обхватил его бёдра, прижал пах к его заду, тела принялись учащённо сталкиваться. Пара предавалась греху, о котором ещё совсем недавно Акеми шепталась с питомицами храма. Разговоры окрашивались таинственностью и неизменным недоумением. Хотя между некоторыми юницами возникали любовные связи, совокупление мужчин друг с другом у всех возбуждало гадливый смех: притом, разумеется, что ни одна из девушек не была очевидицей сношения. Рассказы рождались из услышанного кем-то от кого-то.
Акеми жадно смотрела на действо, которое совершали уже все пары под необузданно нервный и будто рвущийся из-под спуда бой барабанов. Она пританцовывала перед окном, виляла бёдрами, поглаживала себя по ляжкам, нетерпеливо повторяла движения тех, что совокуплялись около костра. В ней нарастала, раздражая её, неутолимая требовательность. Акеми ощутила себя столь обделённо-одинокой, что метнулась к постели и едва не забилась в рыданиях. Минуту-другую лежала недвижно ничком, скрипя зубами. Затем села, подобрав под себя ноги, хлопнула в ладоши: явилась служанка.
— Позови Мишори! — грубо приказала госпожа. Это было её первое распоряжение, и отдала она его, полная злости.
Вошедшая управительница поклонилась с видом покорного достоинства и безмолвно замерла перед юной хозяйкой.
— Поди к окну, посмотри — что это там? — сказала Акеми резко и смущённо.
Женщина поглядела в окно, подошла мелкими шажками к госпоже, сказала преувеличенно испуганно: она не думала, что невольников именно в эту ночь охватит неистовство… Стала озабоченно объяснять: в именье семьдесят буйволов и буйволиц, более ста коров, конский табун. Для обращения с племенными быками и жеребцами, для забоя крупных животных необходимы дюжие мужчины. Те же, чей орган всегда вял, словно подпорченный банан, не обладают достаточной силой мускулов. Как должно было поступить, дабы и иметь нужных работников, и не допускать греха, при котором мужчина вонзает свой орган в женщину? Разум подсказал, что следует покупать невольников-педерастов и именно таких, что совершенно не терпят женщин.
Акеми вспомнила, с каким выражением ужаса питомицы храма рассказывали: иной мужеложец может, при случае, овладеть и неопытной девушкой, обойдясь с нею, как со своим любовником: всадить фаллос в её нежный задний проход. От страха и мучений девушка обычно навсегда теряет дар речи… Молодая хозяйка сердито спросила: уверена ли Мишори, что никому из педерастов не вздумается принудить к греху невольницу. Управительница отвечала: она готова поручиться за всех мужеложцев в именье, ей известен и нрав каждого и общая их черта: пренебрежительное равнодушие к женщинам. Случалось, что невольница, покоряясь зову плоти, пыталась соблазнить кого-либо из мужеложцев. Тот разражался презрительным смехом и поднимал крик, яро стараясь выставить искусительницу на позор.
Мишори поведала, как подогревается враждебность педерастов к женщинам. Перед Новым годом и осенью, в Праздник Земных Даров, мужеложцев запирают в загоне, заблаговременно освобождённом от скота, и женщины, всходя на особый, устроенный для этой цели помост, плюют на мужчин, осыпают их насмешками, бранью. Акеми вообразила зрелище и подумала: теперь зависит от неё, прекратить ли подобное или, наоборот, сделать так, чтобы педерасты чаще подвергались поношению. У неё будет время поразмыслить об этом, решила она. Управительница между тем говорила, прислушиваясь к звукам музыки: остановить разгул сейчас было бы непросто. Мужеложцы, если им помешать, начнут бесноваться, и их крики уже не дадут уснуть. Лучше их не трогать, они скоро поистратят пыл и затихнут сами. В другой раз, заверила Мишори, они не соберутся вблизи господского дома, уж она позаботится об этом.
Акеми вдруг поняла, что лишается развлечения. Можно было приказать: пусть их собираются… Но что тогда управительница подумает о своей госпоже?
На следующий день Виджайя попрощалась с Акеми, предварительно осмотрев с нею хозяйство и съездив к полю, засеянному пшеницей. Невдалеке дремотно голубела, лучисто отражая солнце, поверхность пруда. На насыпи плотины густо рос колючий кустарник, чьи длинные цепкие корни скрепляли слой земли, усаженный камнями. По полю расходились водоотводные канавы. Когда установится нещадный жар и ниве будет недоставать влаги, откроется ход в плотине, запертый прочным заслоном из кедровых брусьев, и по канавам говорливо заструится вода. На пригорке, откуда хорошо видны и поле и пруд, высоко возносит соломенную кровлю хижина. В знойное засушливое время здесь живут невольницы, что заботятся об увлажнении поля. Лишь восьми молодым женщинам под силу вращать ворот, который поднимает заслон.
Виджайя посоветовала хозяйке не доверять работницам и чаще бывать на поле, проверяя, как пшеница пойдёт в колос, как будет наливаться спелостью зерно.
— Не может быть ничего разумнее беспокойства об урожае и о хорошем приплоде скотины, — наставница со значительностью сдвинула красивые брови. — Оделишь храм богатым пожертвованием, и мать-жрица искренне пожелает тебе отрады. Не станет призывать на тебя кару небес, если заведёшь пекаря, чьё искусство тебе понравится. Он научит тебя разбираться в печёном, сдабривая его по твоему вкусу маслом, пряностями и мёдом. Горячее и сладкое вдохновит твой ум, и он будет выпекать мудрости из теста старания, замешенного на свежем опыте. Ведь наш разум — тоже пекарь, ибо как тому приходится терпеть жар печи, так и разуму достаётся от жара нашей плоти…
Акеми, благодарная и грустная, обняла наставницу и стояла на дороге, пока виднелся возок, ставший таким привычным. Остаток дня она расспрашивала управительницу о делах, оглядывала кладовые с добром, а лениво-тихой ночью лежала без сна — вся в желании огромного урожая и приплода скотины, вся в мечтах о мудростях пекаря-разума и просто о пекаре, мускулистом, ловком, умелом, с упоительно жадными глазами. Не выдержав опаляющей пустоты, она позвала Мишори: хотелось знать, как эта женщина, которой ныне было лет тридцать пять, переносила в молодости воздержание. Хозяйка начала исподволь: те же ли порядки соблюдались в именье при отце?
— Господина все слушались! — с радостной улыбкой ответила управительница.
Акеми полагала, что отец, отдавший её на воспитание в храм, весьма почитал богов и усиленно радел о благочестии. Она поинтересовалась хитростями, к которым он прибегал, следя за поведением невольниц.
— Он всё видел и всё понимал! — произнесла Мишори, показывая, что для неё истое счастье — восхищаться незабвенным господином.
Акеми подумала, что на её месте вряд ли была бы более открытой.
— В храме я научилась ценить ум… — начала она лукаво-приятельски, — ты с умом ведёшь хозяйство, мне пока не за что тебя упрекнуть. Ты была бы достойна награды, если бы только ничего от меня не скрывала. Мне очень не нравится, когда от меня утаивают что-либо, — холодно закончила госпожа.
Мишори молча выдержала её взгляд. Хозяйка вздохнула и сказала с подкупающей доверительностью:
— Все эти годы я тосковала по родному дому. Мне хочется поболтать с той, кто помнит меня маленькой… Вели служанке: пусть принесёт сладкого вина.
Горел фитиль, плавая в масле светильника, искорки играли в налитых до краёв пиалах на столике, за которым сидели Акеми и управительница. Её не развеселило лёгкое вино.
— После утомительного дня к покою приводит арак, — проговорила она с кроткой заботливостью.
Хозяйка приказала подать арак, крепкий напиток, который она ещё не пробовала; он вызвал у неё отвращение, тогда как Мишори сделала несколько больших глотков и съела сыру.
— Ах, госпожа! Ваш отец выливал в пиалу с араком сырое яйцо, — вспомнила она.
Акеми, заметив, как порозовело её лицо, спросила пытливо:
— Скажи, а отец строго наказывал невольниц, уличённых в грехе? Если бы… — продолжила она с милой мягкостью, — он тебя застал с мужчиной, что последовало бы?
— Он пронзил бы кинжалом мою печень! — вырвалось у женщины, вздрогнувшей от страха.
— Отца так возмущала неправедность? — девушку объяли почтение к умершему родителю и стыд за себя.
Управительница прижала руки к груди, склонила голову, умоляя простить её за то, что она не смеет кривить душой.
— Ваш отец очень не хотел гневить небо… Однажды, чтобы искупить грех, он велел принести в жертву богам двенадцать быков. Приглашённые жрицы варили и ели их сердца, к собранной крови примешали благовония и лили её на раскалённые камни, когда туши сгорали в огне. Господин всё время был около жертвенника, от его рук, одежды потом сильно пахло кровью и жиром животных…
Хозяйка сама долила арака в пиалу Мишори.
— Расскажи мне всё. Какой грех он хотел искупить?
Она услышала о том времени, когда Мишори была невинной девочкой с едва пробившимся на лобке пушком. Господин стал частенько подзывать её и, приказав зажмуриться и открыть рот, клал в него кишмиш, финик или засахаренный миндаль. В одно утро он дал ей сладкого вина, накормил лакомствами, а затем обнажился перед ней: весьма дородный сильный мужчина. Она охмелела и улыбалась, неописуемо захваченная интересом. Он совлёк с неё одежду и, улёгшись навзничь на ложе, усадил девочку на свой огромный живот, она ощутила голой попкой волосяную дорожку, что сбегала от пупка к паху, заросшему шерстью. Господин теребил пальцами детские сосцы, поглаживал спину девочки, щекотал ей поясницу и копчик; а она елозила и подскакивала на его животе. Потом ей было велено обернуться: фаллос торчал, словно бамбуковая рукоять плётки. Господин уложил девочку подле себя, выпил арака, а она не отказалась ещё от пары глотков вина. Он усадил её у себя на груди, сказав, чтобы она шире развела колени и то показывала ему щёлку, то прикрывала губки ладошкой. Она хохотала, невыразимо развеселившись от этого занятия, голова у неё кружилась, и девочка упала бы с волосатой груди господина, если бы её не поддерживали его большие руки. Он просил, чтобы она помочилась ему на грудь, но Мишори не смела, хотя и была пьяна. Хозяин настаивал, щекотал пальцем щёлку, гребешок, корчил рожи, дурачась, и начал чмокать и взасос целовать девочку между ног. Она забылась: струйка брызнула.
Господин фыркал, задыхался в смехе от блаженства, потом лежал недвижно, шумно втягивая воздух раздувающимися ноздрями. Он уложил Мишори на постель, раздвинул ей ноги так, что они образовали почти прямую линию, и обильно смазал промежность дорогим душистым маслом. Наклоняясь над девочкой, он опять стал гримасничать, смешить её. Всхлипывая и этим приводя её в восторг, взмолился, чтобы она не закричала, и вогнал клин. Совсем пьяная, она смутно запомнила тупую боль.
Мишори очнулась на руках господина, который носил её по комнате, прижимая к себе и лаская. Он лёг с нею в постель, и, прильнув к нему, она уснула. На другой день он начал учить её услаждающей игре. Она думала, его огромный живот раздавит её, но господин, упираясь в ложе руками, удерживался над нею и лишь потирался пупком о её пупок. Ей было приятно вызываемое этим ощущение, а также то, что он столь добр и забавно-дурашлив с нею. Она оторвала голову от подушки, обхватила руками его шею, принялась целовать в горло. Он прикоснулся губами к её губам, стал учить поцелую… Затем концом фаллоса раздвинул ей нижние губки, осторожно погрузил орган в зев, отвёл назад, снова погрузил и отвёл; она хихикнула, приподняла попку, натягивая на фаллос тесную норку. Ей ужасно нравилось то, что они делали. Когда в неё пролилось, она пережила небывалое удовольствие и от щекочущего струения в ней, и оттого, что господин самозабвенно взмыкивает, кряхтит, вздрагивает в радости игры с нею.
Настали дни очаровательного веселья и сладости. Господин и Мишори, наивные в своей наготе, словно сам первозданный восторг, бегали по комнате, возбуждённо смеясь. То он старался догнать её, то она, подпрыгивая, преследовала его, мужчину, который при его росте и тучности не уступал игривостью котёнку. Он шало опрокидывался на подушки, девочка звучно шлёпала ладошками по барабану брюха, похлопывала господина по яйцам, трогала торчащий фаллос, подобный кукурузному початку. Сев на живот хозяина, она целовала, покусывала его соски; привстав над ним, брала рукой большой тугой и тёплый орган и водила его головкой по влажной щели, оттопыривая попку, подрагивая ею. Опускаясь, давала початку втиснуться в гнездо до упора, отчего делалось горячаще сладко. Господин прихватывал её ягодицы и, подкидывая свой зад, помогал ей подскакивать на скользком жезле, что ходил в ней вверх-вниз. Скачка становилась бешеной, девочка взвизгивала от счастья.
Позднее господин начал чаще и чаще укладывать её ничком, ставить на четвереньки, чтобы удобнее было ласкать её ягодицы. Он смазывал маслом отверстие между ними и, уговаривая потерпеть боль, дабы затем к ним пришла новая радость, понемногу всовывал в проход головку фаллоса. Девочке иногда бывало так больно, что хотелось вскричать, у неё лились слёзы, она стонала, и хозяин, который ещё и щекотал ей щель пальцем, принимался утешать её. Однажды он напоил Мишори отваром кореньев, отчего её кожа разверзла все поры, изливая пот, все мышцы расслабились. Он дал ей также вина и, ребячливо покувыркавшись с нею, стал всаживать жезл меж ягодиц всё глубже и глубже. Она перенесла это почти без боли, но попросила, чтобы он вынул засов и позволил ей издать неприличный звук. Потом прошептала: не войдёт ли орган во влагалище? Господин исполнил, они принялись быстро и жадно делать привычное.
С тех пор, угадав, чего желается хозяину, она с хихиканьем подставляла задик, дабы головастый гость, начав с одного входа, мог устремиться в другой.
Занятия с господином настолько запомнились Мишори, что через двадцать с лишним лет она передавала Акеми мельчайшие подробности.
— С вашим отцом было так хорошо! Он имел такую добрую душу… — растроганно произнесла управительница.
Госпожа, слушая рассказ, подавила не один судорожно нервный вздох. Теперь же воскликнула с каким-то отчаянным торжеством:
— Он был поистине милосерден! Если бы он не отнёсся к тебе бережно, а сразу воткнул орудие в твой зад, ты навсегда лишилась бы дара речи.
— О-ооо! — прочувствованно подтвердила Мишори, отметив оторопело, о каких вещах узнают воспитанницы в Храме Рассеяния Тьмы и узнают не совсем верно.
— Что было дальше? Говори же! — потребовала юная хозяйка и добавила, что правда её не сердит.
Женщина жалобно сказала: она исполняет повеление и умоляет о прощении.
— Вы, госпожа, тогда ещё не явились на свет, ваша добродетельная матушка только второй год жила в этом доме, — продолжила Мишори, вновь воодушевляясь воспоминаниями. — Она была молода, как вы сегодня, и ревновала господина. Ей удалось однажды прокрасться в комнату, перед тем как мы пришли туда для игры, и спрятаться в нише. Она видела, как мы с господином резвились нагие, он настиг меня, я раскинулась на козьих шкурах, подняла ноги, оттянула их руками к лицу. Когда хозяин, рыча от возбуждения, вдвинул в меня влажный ствол, ваша матушка не сдержала крика гнева и вышла из укрытия. Она с плачем сказала вашему отцу, что небо сурово покарает его за отвратительный грех.
— Отец рассвирепел? О, моя бедная матушка… — проговорила Акеми, терзаясь, что до сих пор не изведала и толики тех наслаждений, которые Мишори познала отроковицей.
Женщина рассказала госпоже, что хозяин позволил ей убежать и она не знает о произошедшем между ним и женой. Ночью слуг подняли на ноги: господину стало плохо. Послали за врачевателем, тот пустил больному кровь. К утру ему полегчало, и он приказал приготовить всё для жертвоприношения, выбрав самых крупных откормленных быков.
— Ещё не рассеялся чад от сгоревших туш, а он уже снова уединился со мной, — управительница скромно потупилась.
— Как он мог испытывать терпение богов? — прошептала Акеми с растерянностью и любопытством.
— Он сказал: если богам жертва пришлась по вкусу, они будут снисходительны и отнесут новый грех к числу прощённых. Если же умилостивить богов не удалось и наказание неотвратимо, то почему бы не насладиться напоследок?
— Мне страшно это слышать, но могу ли я судить моего отца? — пробормотала Акеми. Родитель помнился ей как нечто грозное. Пугающе массивная фигура нагибалась к девочке, тяжёлая рука гладила её по голове. Воображая нагого отца, который жизнерадостно бегал по комнате за голенькой отроковицей, Акеми противилась смеху и обмирала от ужаса. — Ваше с ним удовольствие ничто не омрачило? — спросила она рассказчицу.
— О, нет! Кончилось, как всегда, и довольный хозяин пошлёпал меня по ягодицам. — Мишори, которой арак помогал быть словоохотливой, подняла на Акеми подёрнутые дымкой глаза: — Госпожа, если бы я утопилась в пруду, желая избавить вашу матушку от ревности, это не принесло бы ей облегчения. Господину были милы и другие невольницы — хозяйка страдала бы всё равно.
— Ах, лучше бы я этого не слышала, однако мне должно знать всё! Не вздумай умолчать о чём-либо! — распорядилась госпожа.
— После того как вы родились, ваша матушка поехала как-то в город на базар купить украшения. Не иначе её там сглазили, она стала чахнуть и умерла. Ваш отец старался заглушить скорбь тем, к чему он так привык, но его здоровье уже не было прежним… — с непреходящей жалостью и тоской сказала Мишори. — Повторялись случаи, когда его лицо делалось сизым. Едва слышным голосом он шептал, что у него лопнет сердце, и ему пускали кровь. Но как только к нему возвращались силы, он снова желал любви. Я была на нём, когда заметила, что его глаза смотрят, но не видят. Он был в обмороке, а его фаллос, по-прежнему твёрдый, распирал моё лоно. Я так испугалась за вашего отца, что тут же слезла, стала дуть ему в рот, и он пришёл в себя.
— Он очень мучился в свой смертный час? — спросила Акеми.
Управительница ответила: напротив! Несколько дней перед концом господин чувствовал себя неплохо. Утро провёл в играх, за обеденной трапезой выглядел утомлённым, зато выказал прекрасный аппетит. Он ел своё любимое яство — сильно наперчённый суп из павлиньих шеек, — когда его грузное тело вдруг обмякло и повалилось набок. К губам поднесли лезвие ножа — сталь не замутилась.
Мишори рассказала: хозяин был готов к смерти, он нередко задумывался о ней. Маленькую Акеми отправил в Храм Рассеяния Тьмы, дабы боги видели его уважение к вере и к женскому разуму. Просветлённые женщины преподадут воспитаннице великое учение, разовьют её ум, и, если она изберёт добродетельную жизнь, отцу её многое простится. Повернётся по-другому, окажется жизнь дочери иной, не подскажет ли это богам: так стоит ли считать столь уж большим грешником отца, не получившего воспитания при храме? Наказание, которое он к тому времени будет нести после смерти, — возможно, смягчится.
Услышав об этих соображениях родителя, Акеми мысленно воскликнула: «Воистину грехи идут об руку с мудрыми расчётами и умозаключениями!»
Следуя наставлениям Виджайи, молодая хозяйка садилась в повозку и отправлялась глядеть поле. Оно щетинилось стрелками всходов, которые день ото дня удлинялись; зелень, поначалу слабая, густела и густела на просторах до самого горизонта. Акеми, приказав ехать к плотине, наблюдала, как восемь невольниц, вращая ворот, поднимали заслон, и вода, пенясь и бурля, устремлялась в отводные канавы.
Невольницы были коренастые, крепкие. Управительница посылала им еды вдоволь, и Акеми это одобряла. Они разжигали костёр перед хижиной на пригорке, варили в котле баранину, на сковороде жарили в оливковом масле земляные груши. Сытым, полным сил женщинам до зарезу требовались мужчины. Хозяйка знала от Мишори: ночами кое-кто из невольниц уходит в соседнее владение, где есть с кем встретиться и поблудить в роще, в зарослях тростника. Время от времени управительница неожиданно появлялась в хижине. Тех, кого она не заставала, потом, по её приказу, жестоко наказывали плетьми. Но непобедимая тоска по мужским объятиям заставляла вновь и вновь рисковать как понёсших кару, так и ещё не попавшихся.
Акеми не любила встречаться взглядом с невольницами. Жажда плотского неистовства, которой от них веяло, напоминала: им перепадает хотя бы доля того, что ей совсем недоступно. Девушка страстно уповала на богатый урожай. Улёгшись в постель, она воображала, как пошлёт многочисленные повозки с зерном в дар храму, явится к верховной жрице, и та не вознегодует из-за её желания завести молодого невольника-пекаря… Мысленно паря над золотой нивой, разглядывая налившиеся полновесные колосья, юница смыкала веки и во сне видела себя рядом с мужчиной. Она пыталась коснуться того крупного устремлённого ввысь побега, который на урду зовётся Дарителем Вздохов и удостоен не менее поэтичных названий на других языках. Для масагетов он был Встречающим Улыбку. Куманы изменили выражение Древко Судьбы, что пришло к ним от сарматов, и произносят: Стержень Судьбы. И разве только северяне-гипербореи именуют его одним лишь словом, состоящим из трёх букв, которое означает то, что означает. О, до чего явственно он виделся спящей! Ей казалось, он вот-вот вклинится в её нижние уста, она рвалась к этому мигу, но нестерпимо соблазняющий сон вдруг сменялся каким-нибудь другим или же Акеми пробуждалась, горячечно-нервная, плачущая. Она думала с острой завистью, что у Мишори наверняка где-то есть тайный любовник, а, возможно, и не один, однако этот секрет та вряд ли откроет. «Она не может не бояться, что я прекращу её наслаждения, но неужели у неё нет страха перед богами?» — томилась вопросом хозяйка, помня, как много и подробно говорили в храме о небесных карах.
Она подняла глаза к небу, выезжая из усадьбы. Белесоватое, без единой тучки небо не сулило дождя, но это не пугало: в глубоком пруду имелось довольно воды. Невольницы топтались на плотине, переглядывались, на сей раз не спеша браться за дело, что-то было неладно.
— Баруз, иди узнай, почему они так смотрят, — приказала госпожа вознице.
Он вернулся с одной из женщин, кивнул в сторону хижины:
— Там мужчины.
— Мужчины? — Акеми едва не привскочила в повозке.
Рабыня поклонилась до земли:
— Они паломники. Возвращались из святых мест и попросили помощи. Должны ли мы были прогнать их?
Акеми, заставляя себя не суетиться, помолчала некоторое время и строго произнесла:
— Мне надо увидеть!
Около хижины обернулась к Барузу:
— Ты почему не взял дубинку, на всякий случай?
Шедшая следом невольница опять согнулась в поклоне:
— Они лежат без сил и еле дышат.
Лучи солнца врывались в хижину через дверной проём и отверстия в стенах, служившие окнами, душный воздух в снопах света дымился пылью. На соломе распростёрлись пять фигур в грязных изодранных ферязях: долгополых одеяниях без поясного перехвата и воротника. Лежащие дышали тяжело, с хрипом и так выглядели, что Акеми не захотелось подходить к ним близко.
— Чем они больны? — подумала она вслух, по её хорошенькому личику скользнуло выражение гадливой жалости.
— У них жар, их держали в горах среди снега, — сказала невольница, в то время как один из мужчин приподнял большую косматую голову; облизывая губы, он попросил пить.
Рабыня выжидательно смотрела на госпожу, та велела напоить несчастного. Женщина поднесла к его губам выдолбленную тыкву с водой, у него недостало сил взять сосуд, и она держала его, пока больной жадно отхлёбывал воду, стуча зубами.
— Я хочу слышать, что с ними было, — произнесла хозяйка.
Мужчина стал рассказывать, останавливаясь, чтобы вдохнуть воздуха, который входил в его грудь со свистом, речь стоила больному изрядных усилий. Акеми узнала, что он и его спутники — свободные землепашцы, и до их селения хороший ходок дойдёт отсюда за двенадцать-тринадцать дней. Люди побывали в святых местах за горным хребтом и, когда возвращались, их захватило полудикое племя, промышляющее разбоем. Паломников угнали высоко в горы, где на склонах лежит снег, пленников мучали непосильной работой на холоде и ветру, кормили впроголодь, не пускали в жилища к огню. Большинство поумирали.
— Мы, пятеро, благодарим небо за то, что вышли на свободу, — прохрипел мужчина и зашёлся кашлем.
Акеми уже несколько минут как обратила внимание на одного из лежащих: он не имел бороды, на молодом исхудалом лице виднелись лишь тонкие завитки волос. По-видимому, он был чуть старше её. Юноша лежал с закрытыми глазами, вздрагивая, дыша лихорадочно часто; похоже, жизнь покидала его. Девушку пронзило сострадание, ей стало горько, что она не знахарка, не колдунья, способная снять с его лба смертельную бледность.
— Позаботьтесь о них, я пришлю одеяла! — бросила она невольницам.
Баруз гнал лошадей галопом, и дома хозяйка не пыталась скрыть волнение от Мишори, воскликнув, что было бы грехом — оставить без попечения паломников, посетивших святые места.
— Я не могу взять в дом мужчин, хотя и едва живых, но не послать ли к ним врачевателя? — Акеми покраснела, мучимая нерешительностью.
— Он разнесёт по соседям. Пересуды, клевета повредят вам, — предостерегла управительница.
Она сказала, что сведуща в травах и знает, какие настои и снадобья помогут застудившим грудь. На кухне варили суп из козлёнка, и Мишори добавила: это как раз то, что будет весьма полезно страждущим. Надо бы также отправить молоко буйволицы. Всё должно быть им подано подогретым. Хозяйку тянуло поехать к больным и проследить за уходом, но могла ли она показывать такую внимательность к страдальцам мужского пола? Управительница глядела понимающе:
— Я займусь.
Она предложила разбить рядом с хижиной шатёр, дабы невольницы ночевали в нём, а не возле мужчин.
— Да-да! — подтвердила Акеми.
Ей казалось, слуги возятся слишком долго и солнце никогда не закатится, чтобы взойти завтра. Она поднялась спозаранок, торопила Баруза, и, как только доехали до поля, приказала править прямо к хижине. На пригорке показались невольницы, она закричала из повозки: все ли больные живы? Ей ответили, что все, и она нахмурилась, хотя её сердце радостно застучало.
Юноша лежал на прежнем месте, укрытый одеялом верблюжьей шерсти; когда она вошла, он открыл глаза, они были воспалены, в них стоял страх. Акеми присела на корточки подле больного, спросила, участливо улыбаясь:
— Что тебя тревожит и чего бы тебе хотелось?
— Кругом снег, а мне жарко… меня поят тем, от чего тошнит… как ты прекрасна! — проговорил он бессвязно, но девушка простила ему это и зарделась.
— Ты на равнине, тут нет никакого снега. А поят тебя настоями целебных трав… тебе надо больше есть, — она сделала знак рабыне, та подала ей горшок с супом, и Акеми стала кормить юношу из ложки.
После нескольких глотков он зажмурился, а открыв глаза, сказал изумлённо:
— Ты не исчезла!
Перед ним появляются, пояснил он, красивейшие создания, но через миг они пропадают. «Бедный! Он так долго бредил и не верит яви», — взволнованно подумала Акеми. Не совладав с желанием провести пальцами по его щеке, она вдруг увидела: другие мужчины и невольница с любопытством смотрят на них. Она отдёрнула руку и покинула хижину. Запоздало пожалев о своей робости, сказала себе, что завтра явится сюда истой хозяйкой и будет говорить с юношей, сколько вздумается. Однако её настроению было суждено измениться.
Когда поутру повозка катила обычной дорогой, навстречу попалась рабыня, она шла в усадьбу с дурной вестью: двое мужчин умерли. Акеми соскочила на дорогу, чувствуя, что замахнётся на женщину:
— Самый молодой, без бороды, умер?
Невольница помотала головой.
— Он жив? — выдохнула девушка шёпотом и услышала подтверждение.
Оказалось, смерть взяла тех, что не выглядели самыми слабыми. Одним из них был тот, чьему рассказу хозяйка внимала в первый приезд. Мужчин, по словам невольницы, на рассвете нашли бездыханными в овражке за хижиной, куда ходят справлять нужду.
Акеми послала женщину за управительницей и поспешила увидеть юношу.
Вытянувшись на спине, он шевелил губами: шептал молитву, скорбя об умерших. Акеми спросила, хорошо ли за ним ухаживают; он ответил утвердительно, благодарно улыбнулся. Она сказала, невольницы будут заботиться и впредь, чтобы ему не приходилось выходить по нужде, он ещё слишком слаб.
— Если я окрепну, ты не заставишь меня работать на холоде без тёплой одежды? — проговорил он просяще.
«Как он намучился!» — она отвернулась, чтобы смахнуть слезу, и сказала с нежной горячностью:
— Тебе здесь никогда не будет холодно, и ты не будешь работать!
Он смотрел на неё и с надеждой и с недоверием. Она умилённо спросила:
— Как зовут тебя?
— Джалед.
У него, узнала она, есть старшие братья и младшие сёстры. Живы не только его отец и мать, но и один дед и две бабушки. Семья небогата, но и не бедна, когда нет поста, они два раза в неделю едят жирный плов. Акеми за разговором готовилась спросить, подыскана ли ему уже невеста, вопрос совсем было назрел, чтобы, наконец-то, сорваться с губ, но тут приехала Мишори и принялась допрашивать рабынь. Они не добавили ничего к уже сказанному: одна из них пошла до ветру в овражек, увидела лежащих и позвала подруг. Женщины убедились, что мужчины мертвы.
Болезнь, должно быть, слишком глубоко запустила свои когти, и снадобья, хорошая пища принесли лишь недолгое облегчение обречённым. Мишори также полагала возможным и иное: кто-то наложил на этих двоих проклятие — минувшей ночью ему настал срок исполниться.
Покойных погребли, и хозяйка, возвратившись домой, провела время до поздней ночи в переживаниях: как несправедливо и жестоко то, что Джаледу приходится безвинно страдать. Она щурилась от утренних лучей, мчась к нему в тряской повозке, когда впереди показалась женщина. Невольница несла весть о смерти ещё одного больного. Акеми навсегда запомнила бесконечно долгие мгновения, в которые выясняла, что умер не юноша. Но теперь в ней засел неисторжимый страх: смерть поразит его, как других. В живых, помимо него, оставался только один паломник.
Джалед отвечал на расспросы, что ему лучше и он всю ночь спал. Второй же мужчина рассказал: в начале ночи вошли невольницы, спрашивая, кому нужно оправиться? Они помогут идти. Женщины наклонились над ним и над другим, о котором сказали: этот достаточно крепок, может и сам ходить… Однако они подняли его под руки и вывели.
Акеми в сильной тревоге ждала управительницу, обе перешли из хижины в шатёр, где подвергли рабынь дознанию. Три из них признали, что помогали больному идти, но, по их словам, он, не дойдя до овражка, отказался от помощи, настаивая, что управится сам. Женщины, как они сказали, возвратились к себе в шатёр спать. Когда рассвело, первая пришедшая в овражек наткнулась на мертвеца.
Хозяйка и Мишори, переспрашивая невольниц, слышали скупые односложные ответы. Акеми казалось, она улавливает во взглядах женщин какую-то угрюмую уклончивость. Она вдруг в решительно-злом подъёме выгнала их из шатра, ища глазами плётку, затем, откинув голову, обратилась к управительнице: надо отправить посыльного в город к судье. Смерть паломников подозрительна — судья должен распорядиться о разбирательстве.
Мишори быстро поклонилась, словно желая бегом исполнить волю хозяйки, однако через миг вновь замерла перед ней, стоя в позе угодливого ожидания.
— Достаточно ли госпожа знает судейских? Лишь только они увидят, как вы молоды при вашем богатстве, мигом захотят поживиться. Воспользуются вашей неопытностью, станут во всём копаться и поворачивать так, что вы окажетесь виноватой. Тогда они примутся вымогать у вас деньги.
Акеми не могла не задуматься и сочла предостережение не лишённым смысла, отчего её захлестнула злость беспомощности.
— Ты плохая управительница! Ты не ведаешь, почему тут по ночам умирают люди! — бросила она, желая больнее обидеть Мишори.
Та соображала, встать на колени тотчас или после следующего выкрика и вдруг услышала похожее на мольбу:
— Я не хочу, чтобы умерли все…
Внимательная, зоркая, управительница молчала, и хозяйка поделилась с ней: рабыням всё время внушают, сколько горя мужчины приносят женщинам. Не может ли быть так, что невольницы из мести умерщвляют беззащитных?.. Мишори на миг прикрыла глаза, гася насмешливые искорки, тут же на её лице отобразилось чувство глубокой преданности.
— Накажите меня, ибо я виновна… — сокрушённо произнесла женщина, — виновна, что не понимала желание госпожи. О, как я могла не понять, упустить из виду? — она сорвала с себя головной убор и схватилась за волосы. — О-оо, я отложу все хлопоты и возьмусь за это дело! Они больше не вызовут вашего возмущения!
— Постарайся, и я вознагражу тебя, — сказав это, Акеми не замедлила направиться в хижину, чтобы побыть около юноши.
Дома она безустальнее, чем вчера, молила небо не посылать ей несчастья и обратить тяжкую ночь в пролетающую тень. Донёсшееся в её спальню утреннее ржание лошадей, которых Баруз повёл запрягать, не ободрило, а, наоборот, ещё более взвинтило девушку. Когда же подъехали к пригорку, она прикусила губу до крови. Мишори гонялась за невольницами и наносила им удары кнутом. Она встретила госпожу слезами, протянула рукоять кнута:
— Ударь меня! Я была тут, когда ещё не светало, но он уже испустил дух.
Акеми, побледнев, не беря кнут, вонзила ногти в руку управительницы. Та ахнула, торопливо сказала:
— Судьба сберегла юного, миловидного…
Госпожа бросилась в хижину, она прижалась бы грудью к юноше, лежавшему на присланных ею овчинах, если бы следом не вошла Мишори. Хозяйка прикоснулась кончиками пальцев к одному виску больного, к другому.
— У тебя по-прежнему жар.
Он испуганно заговорил:
— Я видел во сне жеребёнка-сосунка, он высовывал большой язык и просил, чтобы я дал лизать моё сердце. Я не дал, и его не стало. Но он появится снова. Это моя смерть.
— Она не придёт больше! — у девушки сорвался голос. Страх за Джаледа не мешал ей горделиво чувствовать, что она — единственная его надежда.
Акеми обернулась к управительнице. Та, по-видимому, колебалась, стоит ли юноше слышать то, что она хотела поведать. Обе отошли к противоположной стене. Хозяйка уничижительно усмехнулась:
— Они убивали их. Я права!
— О, да! Но они делали это не из мести, а потому, что возлюбили порок…
Мишори рассказала шёпотом: невольницы обращали неокрепших, ещё больных мужчин в жертв своей похоти. Раздев и связав несчастного, возбуждали его фаллос и, добившись, чтобы он поднялся, перетягивали его у основания бычьим сухожилием. Напряжение не прекращалось естественным образом, ибо кровь не могла отхлынуть из органа, отчего его обладателю предстояло умереть злой смертью. Насильницы устраивались на мужчине сверху и, задав телу работу, достигали своего сладчайшего мига. Лишь только кончала одна, её место занимала следующая…
Акеми смотрела на Джаледа: ей вообразилось, как его обнажают грубые вожделеющие женщины, как их хваткие руки держат его фаллос. Не в силах вынести видение, она, словно спасаясь, выбежала вон. Невольницы теснились к шатру. Она устремилась к ним с кнутом — они истошно закричали и, не смея разбежаться, сгрудились на земле под свистящими ударами.
В то время как госпожа бешено бичевала рабынь-насильниц, спряталось солнце, упали крупные дождевые капли, обрушился ливень. В пылу исступления Акеми не обращала на него внимания, наконец, опустила руку с кнутом; накидка на ней уже не впитывала влагу: омываемая струями ливня, девушка глядела, как щедро он орошает её поле, и вдруг подозвала управительницу:
— Я не хочу их видеть! Отвези их на невольничий рынок и продай! — указывая рукой вперёд и в стороны, воскликнула: — Смотри, какой обильный дождь! Мне понятен знак неба. Не кто-то, а я буду тут! Я сама стану следить, как созревают хлеба.
Она провела ночь в шатре, велев Барузу быть в хижине и заботиться, чтобы больной не оставался без помощи. Днём она поила его целебными настоями, уговаривала больше есть и изнемогала от позыва забраться к нему под одеяло, ощутить его тело своим преисполненным обострённой чуткости телом. Оправдывалась перед богами: её грех лишь в том, что она мечтает таким образом изгнать из него болезнь. С усилием оторвав глаза от его глаз, поддерживала беседу, чтобы не возникало рискованных пауз. Она уже знала: невесты у него покамест нет; родные приглядели девушку, но его отец и мать порешили посетить её родителей после того, как он совершит паломничество.
Джалед рассказал, с какой наиважной для селения целью община отправила людей к святым местам. Старики помнили, что ещё в их юность не проходило дня без разговоров об одном и том же: о тяжбе с соседями из-за отрезка земли, на котором росли полторы дюжины плодоносных деревьев. Односельчане Джаледа много раз приносили жертвы богам, дабы те одарили деревню желанным приговором суда. Однако суд всё время решал дело в пользу соседей. Наконец самые почтенные и мудрые в деревне сочли, что если боги столь упрямо не выполняют просьбу, её следует заменить другой. Паломники, добравшись до святых мест, должны были обратиться к небу с мольбой — ниспослать грозу, чтобы она ударами молний зажгла и истребила деревья, которыми, к неутихающей обиде селения, владеют соседи.
Акеми отметила, что общение с богами порождает изобретательность и немыслимо без уступчивости. Подумав о том, что вызывало столько хлопот, предложила юноше:
— Назови плоды, которые растут на тех деревьях, и сюда привезут такие же.
Он и раньше сознавал, что она богата, не переставал изумляться её доброте к нему. Теперь же был принуждён собраться с духом, чтобы, испытывая сожаление и восторг благодарности, ответить: паломники приняли обет не есть плодов, о которых речь, до тех пор, пока боги не удовлетворят просьбу. Ей ещё более захотелось доставить ему радость.
— Есть что-либо приятное для тебя, не запрещённое обетом? — спросила она мило-насмешливо.
Он живо приподнялся на овчинах, кивнул, но тут же проговорил виновато:
— Только я больно уж слаб…
Она решила: он бесхитростно скажет о желании, таком очевидном для неё, и растерялась. Отвлекая его, произнесла тоном укоризны:
— Тебя и других держали в плену дикари, но я до сего часа не слышала, как вы освободились.
Больного опечалили страшные воспоминания, но затем он улыбнулся, предоставляя прошлое прошлому. Разбойники, по его рассказу, собирались в очередной набег и хотели, чтобы духи, каким они поклонялись, послали добычу побогаче. Жрецы, размышляя о способах умилостивить небо, нашли: почему бы пленников, которые всё равно вот-вот помрут, не отпустить на волю, дабы духи за это дали ограбить и убить в пятьдесят пять раз большее количество людей?..
Акеми сказала себе, что разбойники оценивают добрые поступки весьма недёшево. Ей подумалось также: доброта её, в конце концов, тоже кое-чего стоит и нужно ли отказывать себе в том, чтобы порадовать хотя бы слух? Отогнав излишнюю стыдливость, она приблизила лицо к взволнованно-робкому лицу юноши:
— Так чего тебе хочется больше всего на свете, но ты боишься, что ещё недостаточно силён для этого?
Он, зашевелившись под одеялом, высказал мечтательно:
— Искупаться в водоёме…
Она вся поникла от огорчения:
— Ты вправду думаешь о невозможном. Тебе надо ещё долго крепнуть, чтобы купание в пруду не сгубило тебя.
Всё же болезнь отступала, и вскоре хозяйка поехала с Барузом в усадьбу; были привезены новая одежда для юноши, кувшины, бочка. Слуга носил из пруда воду, грел её в котле на костре. Когда поставленная перед хижиной бочка наполнилась, помог больному вымыться. Госпожа, удалившись в шатёр, беспокоилась, что Баруз окажется неуклюжим. Она не задёрнула полог наглухо и из глубины шатра незаметно наблюдала, как юноша раздевался, с помощью слуги влезал в воду. Акеми увидела, что он пропорционально сложён и что головка его фаллоса скрыта. Когда же Джалед выбрался из бочки, головка была обнажена и фаллос, казалось, набряк. Хозяйка быстро вышла из шатра, так как Баруз, не протянув юноше полотенце, подавал одежду. Джалед поспешно прикрыл свой орган руками, а госпожа выбранила слугу: нужно обтереть больного досуха, прежде чем одевать его. Баруз столь энергично принялся за дело, что руки юноши на миг оторвались от заветного места. Акеми заметила: фаллос вскинулся…
Как было не заподозрить ловушку? Боги имеют такой удобный случай коварно наказать её. Лишь только, обнявшись с Джаледом, она вкусит неизведанное, юноша умрёт. Окажется, он свершил сверх того, что позволяло его здоровье.
Или может произойти подобное тому, о чём поведала Виджайя. Есть мужчины, чьи фаллосы не бывают достаточно крепкими, чтобы, войдя в лоно женщины, принести ей удовольствие. Тщетность попыток ввергает малосильного в неописуемые страдания, он начинает ненавидеть женщин, его обуревает жажда их крови… Акеми внутренне содрогнулась при мысли, в кого может превратиться славный юноша, если его фаллос не сумеет разомкнуть уста её невинности. И в то время как слуга обтирал Джаледа полотенцем, она старалась показать, что видит в нём только больного:
— До чего тебя истощил недуг! Ты так худосочен! — скорбела она. — Хорошо, что одежда пришлась тебе впору. Не смотри на жару — довольно малейшего ветерка, чтобы ты снова слёг.
Они пили в хижине чай, госпожа предложила юноше мёд и хотела предложить сливки, как вдруг сказала то, чего никак не желала сказать, или, наоборот, желала невыносимо:
— Ты уже делал такое, отчего появляются дети? — она метнула на него взгляд из тех, какие щекочут кожу и проникают в душу.
Он торопливо отхлебнул из пиалы чаю, обжёгся, не проронил ни слова, и Акеми поняла, что он грешен.
— Кто она была? — спросила ревниво.
Ему не хотелось отвечать, но он не посмел ослушаться:
— Сначала я узнал женщину, которая дружна с моей матерью.
— Сначала? Были и другие… Скажи обо всех!
Он признался, что в ночь перед Праздником Летнего Омовения овладел девственницей. Ему довелось испытать наслаждения с юницами моложе его, но уже утратившими невинность, и с хозяйкой гостиницы.
— Ты нечестивец, полный грязных намерений! — вышла из себя госпожа. Она не ожидала, что он столь опытен. Её кусала ревность, пронимал зудящий интерес. Влечение к юноше сделалось крайне чувственным. — Я так и вижу, с каким бесстыдством ты вводил в грех девственницу… — гневалась Акеми.
Он испугался, что потеряет, если уже не потерял, её расположение, и принялся усердно кашлять, притворяясь, будто у него разрывается грудь. Вызвав у Акеми жалость, он вновь возбудил в ней страхи перед тем, что может с ним приключиться, если она уступит любви.
Страсть и неимоверные усилия не поддаться ей изнуряли девушку днём и ночью, она почти ввергалась в безумие. Твердя себе, как много для неё значит богатый урожай, выходила в поле смотреть пшеницу, которая начинала цвести. Срывая колосья, повторяла мысленно: почему созревающему, которому дано созреть и ждать серпа, суждено наказание за это? разве серп — сам по себе уже не кара?.. Не замечая, она произносила слова вслух, и однажды Баруз, поняв по-своему, подал ей орудие жатвы. Сжимая рукоять, Акеми шептала: — Жду… — и не знала, почему держит серп. Спохватившись, на грани безумия желая обмануть небо, она поправила себя: — Ждут серпа! — и принялась срезать незрелые колосья. Взяв пучок, пошла и бросила его в костёр, чтобы дым, взлетев к небу, привлёк богов и они вняли бы тому, что в ней творилось. Затем она искупалась в пруду, надеясь вместе с горячим потом смыть томление.
Внушив себе, что ей полегчало, Акеми стала изо дня в день, терпя ярый зной, срезать цветущую пшеницу. Кинув охапку в огонь, бежала к воде и, раздевшись, погружала в неё жаркое тело. Как-то она порезала о лезвие серпа палец, увидела на колосьях капли крови, и это заворожило её. Опомнившись, она обнаружила, что уже совлекла с себя одежду. Теперь оставалось выкупаться, но Акеми не могла отступиться от привычного и не предать сначала ворох колосьев пламени. К тому же ей захотелось сжечь их, пока на них не высохла кровь. Баруз уехал за продовольствием, и она сама раздула угли на всегдашнем месте у хижины.
Её дверь днём не закрывали, и Джалед, лёжа в хижине, видел, как госпожа становилась жницей. Это его не удивляло, так как занятие приносило не пользу, а вред, чем и должны были, по его мнению, оборачиваться причуды богачей. Юноша выздоровел, но предпочитал пореже подниматься на ноги. Ему было весьма по душе, как госпожа относилась к нему больному, и, не зная, останется ли она столь же милостивой к здоровому, он не спешил рисковать. Для него не представляло тайны, до чего ей нужна любовь, но он обладал достаточной хитростью, чтобы притворяться непонимающе наивным. У богатеев капризный, изменчивый нрав, и кто знает, не оскорбится, не придёт ли в ярость госпожа, если он дерзнёт ответить на её сокровенные чаяния. Много ли значит, что она сама поощряет его к вольности? Он впервые увидел её, ещё не опомнившись от бреда, и сказал ей «ты». Позже почтительно обратился на «вы», но она пожелала прежнего обращения.
Он боялся забыться, сравнивая её со своими подружками-крестьянками. Глядя, как она наклоняется с серпом, выставляя обтянутый тканью рубашки зад, он переставал чувствовать стеснение и страх, его всё безудержнее тянуло побаловаться с красоткой-жницей. В минуты, когда она нагая разводила костёр, садясь на корточки, опускаясь на четвереньки, он пожирал глазами её несказанно соблазнительную фигурку и оказался осмотрительным лишь настолько, чтобы не выскочить из хижины, а тихо выйти.
Акеми встала перед ним, грациозно выставив вперёд и чуть в сторону правую ножку, вытянула руку с порезанным пальцем.
— Мёд может остановить кровь…
Он быстро вернулся в хижину, вынес плошку с густым мёдом. Покрыв им палец госпожи, Джалед одной рукой обнял её, а другую, вымазанную в меду, запустил ей в промежность. Она судорожно напряглась, но, тотчас расслабившись, позволила ему щупать и потирать причинное место. Её молчание было таково, что он понял: она взахлёб глотает вожделенное. Он взял её на руки, вошёл в хижину и, опустив девушку на овчины, раздвинув ей ляжки, стал слизывать мёд с отвердевшего гребешка и губ. Её тело пришло в движение, напруженные ягодицы тем бойчее отрывались от овечьей шкуры, чем энергичнее он нажимал языком на гребешок. Млея, полуоткрыв влажный рот, она издавала упоительное прерывистое: — А-аа! А-аа! — Он привстал, стянул штаны и хотел начать, но она толкнула его руками в грудь, больно ущипнула сквозь рубашку сосок. Ей не терпелось осязать его нагого.
— Боишься раздеться? Не смеешь показать, как ты заморён?
Он полагал, что уже поправился; одежду же не сбросил полностью потому, что крестьяне обыкновенно обходились без этого. Через миг он был обнажён, она погладила его торс, сжала рукой круто стоящий фаллос, однако в щекочуще-упрямом побуждении продолжала укалывать:
— Я ещё никого не впускала, и тебе не быть первым — он сразу упадёт. Ты слишком слаб, чтобы проложить путь и насытить меня радостью.
Джалед, жестоко задетый, оторвал её руку от органа и, всунув колено меж колен девушки, мешал ей свести ноги. Она, злясь, что ей и в самом деле страшно за него, бросила:
— Я не хочу твоего позора! Да ты, чего доброго, ещё умрёшь от усилия.
Он стал подобен молодому впервые разъярившемуся быку. Она недолго боролась с ним и замерла. Рог, разрывая нежное, пошёл вглубь. Акеми сильно дёрнулась, ноги рывком задрались и, сгибаясь, упали на стороны.
Он ждал её возвращения из дома, тревожась: а вдруг она досадует, что допустила произошедшее между ними, и велит прогнать его вон?.. Между тем госпожа всецело отдавалась заботам о том, чтобы выглядеть как можно пленительнее. Служанки умастили благовониями её тело, уложили волосы башней, сделав причёску, какую она видела у Виджайи.
Акеми желала, чтобы Джалед, к которому она явится в свете предполуденного солнца, смотрел на неё, оцепенев и не мигая. Он, однако, решил быть осторожнее и потупил взгляд. Впрочем, ему хватило времени, чтобы проникнуться жгучим зовом её очарования. Брови у госпожи были насурмлены и продолжены к вискам, умело наложенные белила и румяна подчёркивали ожидающую страстность лица. Движением головы она велела юноше, замершему у входа в хижину, войти внутрь и сама ступила туда. Сбросив с себя шёлковое покрывало, сняв рубашку цвета померанца, предоставила телу блистать в убранстве из драгоценностей. Её шею охватывало тройное ожерелье из крупных жемчужин, жемчужными также были серьги, на запястьях сияли золотые браслеты, на пальцах — перстни.
— Почему ты медлишь? — произнесла она без улыбки.
Он, оголившись, хотел обнять её — она обронила: — Нет! — Юноша опасливо отстранился. Она указала взглядом на фаллос, устремлённый под углом вверх:
— Пошевели им!
— Ты хочешь — я делаю! — сказал он с чувством, напряг что есть сил головку и сумел ещё немного поднять её, не прикасаясь к стволу пальцами.
Госпожа присела на его постель, устроенную на полу, полулегла; разведя колени, сказала заносчиво:
— Не смей притронуться ко мне руками или улечься на меня! Избегая этого, всунь жёлудь в распустившийся цветок.
Он кивнул два раза кряду, прося: — Только не лишай меня твоей доброты! — Направив фаллос рукой, вдвинул его и, упёршись ладонями в постель, начал стараться, вскидывая и приопуская зад. Она стала отвечать, по-прежнему полулёжа, немного согнув руки в локтях, впиваясь пальцами в полотно постели. Оба с нарастающей силой утруждали тела в одном ритме, она запрокинула голову, завела глаза в удовольствии и вдруг обхватила его за плечи — падая на лопатки, притянула к себе.
— Я шутила с тобой… Прижмись ко мне и ласкай слаще! — вырвалось у неё со счастливым смехом.
Он налёг. Лишь только они испили счастья и объятия разомкнулись, она пошла промыть влагалище особым настоем, чтобы не забеременеть. Накануне её научила этому Мишори и дала с собой необходимое. Утаивать любовь от управительницы было немыслимо, и госпожа, видя, что та всё понимает, без лицемерия и ханжества выслушивала полезное. Ей ничего не оставалось, как полагаться на Мишори, на молчание Баруза.
Тот подал влюблённым в хижину еду, вино; они подкрепились, и Джалед, не вытирая замасленных губ и пальцев, попросил Акеми лечь ничком, приподнять задик. Он гладил, щупал, целовал и покусывал тугие круглые ягодицы, касался ртом промежутка между устьями и одно, которое схоже с щелью, стал натирать языком, погружая вглубь то его, то нос; руки в это время нежно пощупывали ляжки Акеми. Она встанывала всё отчаяннее, круче вздыбливала зад, напирала им на Джаледа, ненасытно принимая ласку. Он, порывисто дыша, шумно всхлипнул, выпрямился и, стоя на коленях, впустил фаллос в истомлённую пастечку…
Влюблённые изнемогали от свершаемого и вновь устремлялись к блаженству, не замечая, приближается закат или рассвет. Они засыпали во всякую пору, когда их понуждала к тому усталость. Однажды Акеми приснилось, что Джалед, овладевая ею, закрыл глаза, отвалился от неё и умер. Пробудившись, она трясла его, но он спал так крепко, что отозвался не сразу: она зарыдала, приняв сон за явь. Когда же он стал утешать её, ретиво потчуя толчками, Акеми — притом, что она усердно подмахивала, — поначалу думала: их слияние ей только снится.
Она избрала игру: он должен был уснуть, когда она отсутствовала в хижине. Госпожа входила — он лежал нагишом, посапывая, почмокивая губами во сне. Она оголяла тело, встав в ногах у спящего, покачивала бёдрами, потирала промежность — его лежачий, ожив, вырастал и делался похожим на плотный гриб. Акеми, хохотнув, задорно хлопала в ладоши:
— Что такое?..
Разбуженный Джалед вскидывался и, протирая глаза, с недоумением смотрел на свой упористо стоящий орган. Акеми желала думать: юноша вправду спал, но, несмотря на это, фаллос откликнулся на требование её лакомки… Госпожа любила, взявшись за него, вывести друга под колкое солнце. Они бежали к пруду, где вода стала до того тёплой, что в ней хотелось барахтаться не вылезая. Пара совокуплялась в сонном пруду. Акеми, обнимая Джаледа, стоящего в воде по грудь, отрывала ноги от дна и наслаждалась силой поршня, засевшего в расселине.
Потом слух улавливал хлопанье крыльев — Баруз клал под нож привезённых из поместья петухов. Они были ощипаны и выпотрошены, когда у костра оказывались влюблённые. Джалед знал, почему Баруза не нужно стесняться, и, однако, не уставал дивиться, что нагота госпожи нисколько не трогает слугу. Она жестом приказывала тому подать тушки петухов, насаженные на вертела. Ей нравилось самой, вдвоём с любимым, жарить птиц: по-видимому, так выражалась её потребность в семейном очаге. Она нет-нет да и смахивала слезу из-за того, что Джаледу никогда не быть её мужем. Вековые порядки не допускали брак знатной помещицы и простого крестьянина; их уже разлучили бы, не имей они уединённого убежища. Джалед стал бы козлом отпущения. Немудрено, что он подумывал об этом. Заглядывая в глаза Акеми, говорил удручённо: родители наверняка оплакивают его, считая унесённым смертью. Судьба определила ему долг вовзвратиться в родное селение, утешить их.
— Прекрасная, добрая! Мне пора уходить.
Она заламывала руки, восклицала: — Нет! — сознавая, что им не миновать расставания, как путнику перекрёстка.
Приехала Мишори, обеспокоенно глядевшая по сторонам, наедине передала госпоже: дом в третий раз посетил сосед, от которого долго не удавалось отделаться — так его разобрало любопытство, где может быть молодая помещица. Скажи управительница, что она на поле, он, пожалуй, наведался бы сюда.
Ночью Акеми лихорадочно-растравленно покрывала тело юноши поцелуями, лишь под утро позволив ему провалиться в сон. Когда Джалед открыл глаза, она голая стояла в дверном проёме, спиной к только что взошедшему солнцу. Лучи, проходя меж её ног, полого били в пол. Вверху просвета, там, где сходились ляжки, были чётко обрисованы два обращённых вниз маленьких выступа губ. Повинуясь возникшей тяге, юноша скользнул к Акеми и лёг навзничь так, что его голова оказалась между её ступнями. Она мягко присела ему на лицо и стала ёрзать, охватывая расселинкой его нос, нажимая на обильно увлажнённый язык, лижущий её лакомое. С каждым движением влюблённые пронзительнее ощущали их близость, задорно сопротивляясь спешке. Она прилегла на его живот, взяв ртом утолщённую вершинку столбика, посасывала её, играя с мигом, в который могла захлебнуться. Джалед впился губами в её гребешок — привстав, она развернулась, села на столбик и ударилась в галоп на месте.
Её не брала усталость в часы, когда неотвратимо приближалась разлука. Она поглаживала фаллос, нашёптывая наименования, какими его наградили разные народы: Встречающий Улыбку, Даритель Вздохов, Древко Судьбы, Стержень Судьбы… В конце она повторяла и повторяла слово из трёх букв, которое относят к орудию любви северяне-гипербореи.
Когда Джалед собрался шагнуть к выходу, она упала наземь, требуя, чтобы он оттаскал её за волосы. Быть может, это вызовет в ней злость и уменьшит страдание. Он осмелился не исполнить повеление. Они уговорились, что, как только смилостивится случай, Джалед появится поблизости от имения и даст о себе знать… Он уехал на полученной в подарок превосходной лошади, уводя с собой мулов с вьюками добра.
Перед возвращением в усадьбу Акеми застыла на пригорке, уйдя в себя, безутешно ловя призраки недавних восторгов. Наконец она стряхнула горькую задумчивость и взглянула на поле. Странно: ей показалось, она долго была далеко от него. Всюду, куда ни кинь взгляд, зелень уступала тоскливо серому цвету.
Она бросилась к своей ниве, срывала колосья, вылущивала зёрна — они оказывались совсем крошечными и сухими. Лишь теперь её будто осенило: после того ливня, когда она решила остаться в хижине, с неба не пролилось ни капли! Нужно было каждый день поднимать заслон в плотине: поить и поить жаждущее поле. Но тех, кому надлежало это делать, продали на невольничьем рынке. Управительница не напоминала о том, чтобы кем-то заменить их. Она слишком почитала право хозяйки на радости рая, немыслимого при соседстве посторонних. Может статься, сметливая Мишори не заслужила упрёка. Неведение иной раз стоит дороже благоразумия, которое доказывает это тем, что притворяется неведением. Тот, кто готов делить страсть с хлопотами о хлебном поле, никогда не возликует, утоляя голод. Не это ли было в сердце Акеми, когда она бросала сухие колосья в канаву, чьё дно отвердело и растрескалось?..
Приехав домой, госпожа призвала управительницу, предложила ей арак и принялась повторно, требуя новых подробностей, выведывать её любовный опыт — сравнивая его с собственным. О хлебах же говорили недолго. Было упомянуто лишь, что мало удастся собрать и что пора отрядить жниц на работы.
Молодая хозяйка расстраивалась: наставницу, по которой она так скучала, предстояло не порадовать, а опечалить. Угрызения совести и надежда на исцеление превратили душу Акеми в ристалище, борьба на котором всё нестерпимее щекотала нервы красавицы. Проведя в дороге два дня, она зажмурилась от сиянья меди, покрывавшей ворота усадьбы. За ними начиналась аллея стройных кипарисов длиной не менее, чем в три полёта стрелы. Целый луг лилий и других цветов благоухал перед домом, окружённым галереей с высокими колоннами, похожим на дворец. Акеми, знавшая о богатстве Виджайи, тем не менее восхитилась так, что слегка оробела.
Хозяйка встретила гостью посреди зала с мозаичным полом, живо заключила её в объятия и, расцеловав, сказала: сейчас служанки омоют её после дороги, умастят тело жасминовым маслом, и она повеселеет, ибо покамест выглядит грустной.
Тягостное волнение, однако, не оставляло Акеми, которая после купанья переступила порог покоя, в чьи стены были вделаны огромные зеркала; промежутки меж ними покрывала золотая парча, золото сверкало на ножках диванов, на дверных ручках, на ручках вееров. Одним поигрывала хозяйка, другой она протянула гостье. Обе сидели и обмахивались, не притрагиваясь к поданным в изобилии тонким яствам.
Виджайя начала мелодичным переливным голосом:
— Меня так обрадовало твоё посещение, но что я вижу? Как мне избавиться от подозрения, будто тебе нерадостно у меня?
Акеми спохватилась: хозяйка вправе счесть, что ей выказывают пренебрежение. Отведав кушаний, гостья сказала измученно:
— Я недостойна твоего радушия. То, что мне преподали в храме, оказалось чересчур светлым и чистым для меня…
Она рассказала, с какой охотой следовала совету наставницы и ездила к полю, посевы не давали ей мига покоя, её зачаровало ожидание тяжёлого золотого колоса. Томила бессонница, но можно ли жаловаться на неё, если в сновидениях непрестанно присутствовал опасный побег, удостоившийся столь поэтичных наименований на разных языках? Он вырастал до грозных размеров… Тем слаще бывало пробуждение, с которым возвращалось упование на необыкновенный урожай.
Акеми поведала о юноше, которому не дала зачахнуть. Как было не гордиться, что выхоженное ею поднялось?.. Сказав же о том, что высохло на корню, она произнесла с выражением покаяния, взывающего к состраданию:
— Моя плоть, грубая невольница, вышла из повиновения и бросила на дороге светильник разума, дабы он погас во тьме.
Возникло молчание, и Виджайя, не давая ему продлиться, сказала беспечно, как говорят второстепенное, продолжая размышлять о главном:
— Я дам тебе зерно. У меня много запасов от прошлых лет, и ныне хлеба уродилось вдосталь… — затем она подняла унизанный перстнем палец, призывая к вниманию: — Посевы были причиной твоих хлопот. Занятая одной мыслью, ты каждый день выезжала из дома и потому увидела юношу… Это значит, что разум вёл за собою плоть, и остаётся обратить познанное тобой в умозаключение. — Наставница сказала далее: — То, что встречает улыбку, дарит вздохи и вершит судьбы, я — из стремления к ясности — назову словом, принятым у северян-гипербореев…
Вдохновение сделало её столь привлекательной, что даже эпитеты «дивно прекрасная» и «великолепная» не показались бы напыщенными. Она произнесла:
— Если тебе снится большой хуй, не жди непременно богатого урожая. Ибо хлебный колос наливается не так, как наливается хуй.
Акеми едва успела повторить в уме услышанное, как Виджайя хлопнула в ладоши — в покой вошли четверо обнажённых невольников, и женщины предались наслаждениям с ними.
14 июля 2004