— То есть как это не так?
— Ты только мне, Август, непроницаемое лицо не делай, — усмехнувшись, произнесла Валя. — Я в оккупации была и всего повидала, не пугливая. Так уж хоть ты меня, сделай милость, не пугай. Постников — герой и память его надобно от всякой мерзости и наветов очистить.
— Чем же он герой и откуда именно тебе известно, что он герой? — суховато, но с быстрым и горячим блеском в глазах спросил Штуб. — Ты, пожалуйста, все толком объясни.
— Объясню! — как бы даже с некоторой угрозой в голосе сказала Золотая. — Только боюсь — толку не будет. Не к перу это вашему брату и не к шерсти. Вы кого куда назначили, так тому и до смерти быть, и даже после смерти оставаться. Верно?
Штуб посоветовал:
— Не обобщала бы, Валюша!
— Посадишь? — усмехнулась она.
Он с грустью на нее поглядел, но промолчал.
— Так вот, — слегка откашлявшись, начала Золотая. — Может, это записать в виде протокола или как у вас это тут называется? Наверное, тебе, Август Янович, документ нужен с подписью…
Он отрицательно помотал головой, снял и протер очки с толстыми стеклами, закурил папиросу. Валя тоже закурила. И в пятидесятый, по крайней мере, раз услышал Штуб историю чудовищной акции фашистов, называемой «Мрак и туман XXI». Но сейчас все было иначе, настолько иначе, что Август Янович положил перед собой на стекло лист бумаги и записал несколько фраз сокращенно, почти формулами, понятными только ему самому.
— Сколько лет было тогда твоему мальчику? — перебил он вдруг Валю.
— Жене? Одиннадцать, двенадцатый.
— Он не из фантазеров? Ты только не обижайся, Валюша, есть мальчишки-выдумщики, это отличная порода, в данном же случае мне точность необходима.
— Нет, — маленькими глотками отхлебывая чай, ответила Валя, — он никогда не выдумывал. Да и разве придумать такое возможно?
— Женя один-единственный спасся?
— Когда фашисты вломились и Постников начал в них стрелять, мой Женя выскочил на лестничную площадку. Он видел, что Постников выстрелил несколько раз, и побежал по коридору, когда Постников уже упал.
— По какому коридору? — спросил Штуб.
— По коридору второго этажа онкологической клиники. Оттуда был лаз на чердак, стремянка железная. Женя туда и юркнул, он ловкий был очень мальчик, даже несмотря на болезнь… Саркома…
Валя на мгновение отвернулась, видимо, больно было и тяжко вспоминать.
— Но они ведь здание подожгли? — спросил Штуб.
— Ты что, мне не веришь? — вспыхнула вдруг Золотая.
— Я тебе верю, — спокойно ответил Штуб, — но мне самому надобно себе картину полностью уяснить.
Золотая поставила стакан на стол и спросила:
— Может быть, ты мне не хочешь верить? Это ведь тоже важно. Для меня тогда узнать про Постникова было радостью. Я думала, что для тебя это будет… ну если не счастье, то, допустим, положительный факт. Ты же словно бы сопротивляешься.
— Ты желаешь, чтобы я воскликнул «какое счастье?» — осведомился Штуб. — Ты от меня непременно эмоций требуешь, Валя? Но ведь я всегда такой был — байбак, еще в редакции вы меня довольно обидно дразнили по этому поводу. Так уж давай так с тобой условимся и напоследок: если мне восклицать, то я на это не способен нисколько. Если же методически и точно, без вспышек и прекраснодушия, без воплей и патетики дело делать, то на это я, кажется, способен и на этом не сорвусь. Тебе мои восторги нужны или реабилитация имени Постникова?
Валя ответила, что, конечно, реабилитация. Ей сделалось, видимо, неловко за свою вспышку, она раздавила в пепельнице окурок и спросила, не глядя на Штуба, знал ли он сам лично Постникова.
Штуб ответил, что несколько раз видел.
— А Аглаю Петровну Устименко?
— Знал хорошо, — угрюмо ответил Штуб.
— И что ты по поводу нее думаешь? — осведомилась Валя.
— Ты мне про пожар так и не ответила, — сказал Штуб. — Известно, что каратели подожгли клинику. Как же спасся твой мальчик?
— Через чердак и по пожарной лестнице. Подожгли онкологический корпус они ведь не сразу, ты понимаешь? Пока разобрались с этой стрельбой Постникова, пока увезли на расстрел больных…
— Ну, а вокруг здания разве охраны не было? — спросил Штуб. — Разве там фрицы не были расставлены, то есть солдаты?
— Наверное, были, но, когда стрельба началась, они побежали к парадной. Впрочем, это я не знаю, Женя про это, кажется, ничего не говорил.
Штуб молча на нее смотрел. Толстые стекла его очков блестели, глаз не было видно.
— Тут нужно желать верить, — опять сорвалась Золотая. — Ты как хочешь, Август Янович, то есть, конечно, я тебя не учу, но это все невозможно. Невозможно дойти до такой степени неверия, чтобы и сейчас ко мне подозрительно относиться. Я ведь весь нынешний день провела на могиле моего мальчика. Ведь для него Постников до самой смерти был героем, которого он видел. Понимаешь, Август Янович, видел! Он ведь им еще в больнице тайно рассказывал о победах наших войск. Он им врал, да, да, не удивляйся, но врал за Советскую власть. И делал это настолько вдохновенно, что Женечка мой дома, у меня, не верил, что дела тогда были еще вовсе не хороши. А ты смотришь на меня своими стеклами, и я чувствую, что ты хочешь одного, чтобы я поскорее ушла…
Август Янович усмехнулся и снял за дужку очки.
— Так лучше? — кротко спросил он. — Тебе веселее, если я, как крот, совсем ничего не вижу? Вместо тебя одно только шевеление воздуха и более ничего. Это тебе нужно? Эх, Золотая-Золотая, Валя ты, Валюша…
Держа очки за дужку, он прошелся по своему мрачному кабинету и сказал каким-то мальчишеским голосом:
— Напиши мне все это подробнейшим образом, ничего не путая, как очерк написала, который я на первую полосу поставил, как он назывался-то?
— Не помню, — сказала Ладыжникова.
— Ну и я не помню. Стиль у тебя есть, пером владеешь. И будет, Валюша, это второй материал, реабилитирующий память Ивана Дмитриевича. Первый мы уже имеем — дежурная нянечка выжила, которую Постников за кипятком посылал. Она все так же, дословно, моим товарищам рассказала.
Голос его звенел — совсем мальчишкой казался Штуб без очков, несмотря на свои седины, таким, словно и не промчались эти длинные годы.
— Не понимаю, — сказала Валя, — ничего не понимаю. Почему же ты так угрюмо меня слушал?
— «Простим угрюмство, — процитировал Штуб, — разве это сокрытый движитель его?» Просто я выверял, Валюша, сверял в уме — сходится или нет. Один — старый, другой — малый, время прошло. Я этим делом давно занимаюсь и, знаешь ли… Впрочем, про это рано… Но есть еще некоторые соображения…
— Какие? — быстро спросила она.
Но он не ответил, какие и про что есть у него еще соображения. Зато он спросил ее про Аглаю Петровну Устименко.
— Я толком ничего не знаю, — сказала Валя, — но там был еще бухгалтер какой-то, пьянчужка Аверьянов, был он будто убит фашистами на улице. Эта самая Окаемова, которую я тебе назвала, что-то, по-моему, знает, но боится…
Штуб, надев очки, быстро записывал.
Валя встала.
— Мне пора, — сказала она. — Очень я рада, Август, что повидала тебя. И еще больше рада, что… ты… такой же. Что веришь…
Он молчал, стоя перед ней неподвижно, невысокий, с очень широкими плечами, с глубокими заломами в углах крепких губ, говорящих о сдержанной силе.
— Давай поцелуемся, — сказала она, — вряд ли судьба нас еще сведет.
Он обнял ее за плечи, поцеловал и предложил:
— А ты, когда к сыну приезжаешь на могилу, то…
— Что? — спросила она. — Что — то?
— Да ничего, — тихо улыбнулся он, подумав, что это как-то странно прозвучало: «когда к сыну приезжаешь на могилу, то…» — Ничего, Валюша, приедешь, наведайся…
Проводив ее до двери, он позвонил Сереже Колокольцеву, своему выученику и верному дружку, но того не было, и Штуб, прохаживаясь по кабинету, задумался, кому бы дать в работу это славное дело, как он определил будущую реабилитацию целой группы людей, — кто и достаточно энергичен, и доброжелателен, и пылок. Тут, несомненно, нужна была пылкость и приверженность идее справедливости. Но кроме пылкости нужна была и дотошность, чтобы существовала пропорция и пылкостью не застилало глаза…
Покуда он обдумывал соответствующую кандидатуру, перетасовывая в голове своих сотрудников, аккуратно постучавшись, явился майор Бодростин, служака, застегнутый обычно на все крючки, дотошный, добросовестный и исполнительный. Правда, пылкостью его природа не наделила.
А может быть, это здесь было и к лучшему, без фантазий?
«Подкорректирую в случае чего», — подумал Штуб и рассказал майору о новых сведениях про Постникова, про Окаемову и про убитого бухгалтера Аверьянова. Бодростин слушал молча, с застегнутым выражением бледного лица.
— Что молчите? — спросил Штуб.
— Да сведения-то все от оккупированных, — сказал Бодростин своим значительным баритоном. — Сами знаете, товарищ полковник, народец такой — рука руку моет.
Штуб вспылил:
— А мы всех имели возможность эвакуировать?
— Но все могли пойти в партизаны.
— А партизаны так уже всех и брали? И стариков, и старух? Вы сами когда-нибудь на оккупированной территории были?
— Бог миловал, — с усмешкой ответил Бодростин.
— Что вы этим хотите сказать? — жестко оторвал Штуб. — Что-то я вашу точку зрения перестаю понимать.
Майор Бодростин промолчал.
Штуб еще прошелся по кабинету и спросил мирно:
— Ясна задача?
— Не совсем, товарищ полковник, — ответил Бодростин. — Более того, задача для меня в принципе сомнительна. Народ знает, что Постников — изменник, что это установлено неопровержимыми фактами. Сейчас мы, выходит, дадим обратные результаты? Дадим обывателю и антисоветчику козырь в руки — они-де ошибаются. А разве мы можем ошибаться? Разве можем допускать брак в работе? Мы есть орган карающий…
— Вы меня не учите, какой именно мы орган! — бешено вскипел Штуб. — Вам приказано, и извольте выполнять. Экой какой нашелся на всех карающий меч…
Бодростин молчал, на лице его не было решительно никакого выражения, он знал твердо, что время работает на него и что «карающий меч» еще обернется в его пользу.
— Исполняйте! — велел Штуб.
Майор ушел, бормоча по пути, что «это собес», а Штуб вызвал машину, чтобы уехать наконец домой.
«ВОТ ЧТО НАДЕЛАЛИ ПЕСНИ ТВОИ!»
Проклятый Яковец все-таки заявился в Дом колхозника почти в полночь, когда Варвара, замученная всем этим днем, только что улеглась в девятнадцатой комнате. И нельзя было не ехать, потому что тогда Яковец, по его собственному выражению, «пострадал бы окончательно и непоправимо», в чем и сама Варвара, кстати, нисколько не сомневалась.
— Вы элементарный негодяй! — сказала она ему, спускаясь по широкой лестнице. — Таких, как вы, надо поголовно уничтожать.
— Так разве я возражаю? — униженно согласился конопатый подонок. — Разве ж я себя жалею? Я семейство свое жалею, детишек…
Он знал, чем пронять Варвару: она вечно тискала его действительно прелестных ребят-двойняшек.
— И почему в войну убивали хороших людей, а такие, как вы, пожалуйста — живой, здоровый, — сказала Варвара. — Даже и не поранило вас как следует.
Яковец обиделся.
— Даже не поранило? — воскликнул он. — У меня почти что возле сердца пуля прошла, у меня в левом бедре осколок, у меня ухи отморожены…
— Не ухи, а уши, — миролюбиво поправила отходчивая Варвара. И осведомилась: — А что в кузове?
Яковец объяснил, что «картошечки немножко».
— Какой еще такой картошечки? — удивилась Варвара. — Новое дело — картошечка.
— Бизнес маленький, — сказал Яковец, — сейчас на Приреченской скинем, и — Вася. Я ж порожняком с самой Каменки сыпал.
Мотор не заводился. Варвару с дремоты пробирал озноб, да и пальто было еще сырое. Когда конопатый шофер вытаскивал из кабины ручку, чтобы завести машину, она почувствовала, что от него пахнет и водкой, и луком.
— Пьяница несчастный, — сказала Варвара, — вот отберут у вас права навечно — интересно, как тогда вы закукуете?
— Фары у меня не горят, вот что худо, — пожаловался Яковец. — А с водкой, Варвара Родионовна, конечно, подразболтался я. Но вообще, я вам так скажу, если на всю последнюю правду. Плохо у нас в экспедиции поставлена воспитательная работа. Никто надо мной не работает, никто меня не поднимает…
Варвара даже задохнулась от ярости.
— Вы все-таки удивительный негодяй, — сказала она. — Редчайший из редких. Это над вами-то не работали? Это вас не уговаривали? Это вашим липовым честным словам и клятвам не верили? Да кто вас товарищеским судом судил, не мы ли в Каменке? Гнусный и низкий вы тип, вот вы кто…
— До суда человека довести — дело нехитрое, — огрызнулся шофер, — вы не дайте ему скатиться, не дайте упасть, вот и будет порядок. Во мне тоже имеются положительные моменты.
Машина наконец двинулась с места, и Яковец, закурив, без всякой ложной скромности вспомнил то, что он сам назвал «своим подвигом». История действительно была «красивая». С одним из шоферов-«дальнобойщиков» — так назывались дальнорейсовики — случился сердечный припадок, и быть бы беде с автобусом, который он вел, если бы Яковец не оседлал радиатор и не влез на ходу в кабину чужой машины. Многие это видели и сгоряча посулили шоферюге даже орден или, на крайний случай, медаль, но впоследствии Яковец из-за художеств иного порядка вовсе ничего не получил.
— Справедливо? — спросил он Варвару. — Разве душа у меня не болит за это?
И он запел, зная, что поет хорошо и что ему многое прощается за его умение петь:
Начинаются дни золотые
Огневой, непродажной любви.
Эх вы, кони мои золотые,
Черны вороны, кони мои…
— Не гоните машину, — сказала Варвара, — моя жизнь нужна народу.
— Так луна же!
— А я говорю — не гоните, вы же пьяный, бандит за рулем.
— Я в пьяном виде ни одной аварии не имел. И даже нарушения. Я всю войну сто граммов доставлял бойцам, и никаких неприятностей. У меня автоматизм, товарищ Степанова, полностью отработан.
Он вновь запел тенорком, чувствительно и в то же время сильно:
Мы ушли от проклятой погони!
Перестань, мое счастье, дрожать!
Нас не выдадут черные кони…
Вот на этом самом трогательном романсе они и врезались, по-видимому, в выскочившую на улицу Ленина легковую машину. Как это произошло, Варвара не видела, она закрыла глаза, чтобы подремать, и сразу словно бы провалилась, а потом почувствовала удар, услышала грохот, скрежет и хруст и поняла, что произошло несчастье.
Было совсем тихо, так страшно тихо, как делается только после аварии, когда все уже кончено. Мотор полуторки сразу заглох, легковая, сшибленная ударом к тротуару, тоже молчала. Жесткий свет осенней луны мертво поблескивал в стеклах длинного черного автомобиля.
— Номер с нолями, — подавленно произнес Яковец. — Теперь, конечно, расстреляют.
— Почему расстреляют? — воскликнула Варвара.
— Да уж это верно, — лязгнув челюстью, сказал Яковец. — Это уж безвыходно.
Он даже пошевелиться от страха не мог.
— Так помогите же им, свинья! — вне себя крикнула она.
— Теперь уж что, теперь уж я пропал, — только и сказал он.
Варвара пыталась в это время открыть свою дверцу, но замок заклинило, и, только сильно ударив плечом, она оказалась на улице и подбежала к легковой — это была иномарка, «оппель», что ли.
— Живы? — спросила она, открыв на себя большую дверцу.
Там внутри светились приборы, и шофер умелыми руками старого солдата ощупывал своего пассажира.
— Живы? — опять спросила Варвара. — Ну что же вы молчите?
— Уйди к черту! — гаркнул на нее шофер. — Не умеешь, так не суйся за баранку…
Они оба, видимо, приняли ее за водителя, потому что пассажир, поправляя очки, сказал ей с кряхтеньем в голосе:
— Экая дура-баба! А если бы насмерть убила? Надо же уметь так вмазать.
И тут Варвару осенило. Она поняла, как всегда понимала каким-то шестым чувством, где и как можно помочь, поняла, что здесь в ее силах хотя бы спасти негодяя от тюрьмы. В расстрел она не верила, но в тюрьму его вполне могли засадить, а если он ей передал руль — ну, права отберут на срок.
— Он мне руля не давал! — воскликнула Варвара. — Я сама силой села за баранку. Он мне подчиненный, он мое приказание не мог не выполнить! Мы — из экспедиции, из геологической…
Понемножку возле поврежденных машин собралось несколько запоздалых зевак, среди которых были, как всегда, и знающие. Уже и Варвару назвали «бандиткой за рулем» — она все торчала возле машины Штуба.
— Ребра мне поломала, наверное, идиотка, — сказал полковник сердито. — Ты вот слева пощупай, Терещенко, не повернуться никак, зажало…
— Ниже, товарищ полковник.
— Сломано?
— Та вроде торчит…
— Торчит! — часто дыша, проговорил Штуб. — Наш драндулет-то может сдвинуться?
— Товарищ начальник, — жалостно произнесла Варвара, — вам нужно сейчас к доктору…
— Закрой дверь с той стороны, — велел ей полковник, — сейчас же закрой.
А пока она закрывала, Терещенко ей сказал гробовым голосом:
— Ну, шестнадцать сорок, помянешь меня за товарища Штуба. Будет тебе желтая жизнь.
«В самого Штуба впоролись!» — не без страха отметила про себя Варвара и окончательно поняла, что негодяй Яковец теперь без ее помощи пропадет окончательно и что она должна «стоять насмерть».
— Я вела машину, — вернувшись к своему грузовику, негромко, но раздельно и внятно, чтобы вбить ему, Яковцу, свой замысел в голову, сказала она, просунувшись в кабину. — Я — запомнил? Вы мне баранку, разумеется, не давали, но я самовольно перехватила еще у Дома крестьянина. Не могли же вы силой меня оттащить. Понятно? Ясно? Все запомнили?
— Как бы не вы, так известно, ничего не было бы, — подлым голосом сказал Яковец, — катил бы себе в Каменку, посвистывал. Нет, забери меня, — передразнил он Варвару, — ровно в семь жду. Вот — дождались!
— Негодяй и к тому же болван, — словно опомнившись, выругалась она, но теперь ей обратного хода не было. — Я вас выручить хочу, а вы еще фордыбачитесь…
И вновь, сквозь зубы от отвращения к нему, она стала повторять свою версию, не слыша и не понимая собственных слов, слыша только, как не может сдвинуться своим ходом «оппель», как что-то ревет в его моторе и, захлебнувшись, смолкает.
— Дети мои, дети, — вдруг заплакав, сказал Яковец, — за что вы страдаете?
Выпив, Яковец всегда становился слезливым.
Варвара увидела, как Терещенко, выставив вперед длинные ноги, выскочил из-за баранки и побежал по улице Ленина наверх, к зданию МГБ. Тогда Варвара еще раз оказалась возле «оппеля», открыла дверку со стороны водителя, втиснулась коленками под стойку рулевой баранки и, заглядывая в белое лицо Штуба, пытаясь увидеть его глаза, горячо заговорила:
— Товарищ Штуб, пожалуйста, послушайте и ответьте. Нынче сюда приехал отличный доктор, травматолог, хирург, некто Устименко. Он тут рядом живет, за углом. Я из аптеки позвоню, и он придет.
Она дрожала от волнения и от своей низости, двуличия, от того, что нашла в себе силы воспользоваться таким случаем, чтобы все-таки его увидеть. Несмотря ни на что, вопреки всему.
— Проваливали бы вы отсюда с вашей чуткостью, — с трудом ответил ей Штуб. — Убирайтесь!
Но она уже не могла отказаться от своей идеи. И не потому, что хотела увидеть Володю, это была неправда, в этом она только себя заподозрила, как всегда подозревала себя в дурном. Просто уж так сложилась ее жизнь, что в мгновение ужаса за человека в ней, в душе ее всегда неотступно жила мысль, что существует один, самый умный, самый надежный, самый умелый и находчивый, который, конечно, спасет. Этим единственным был Устименко. И, несмотря на грубые слова Штуба, Варвара позвонила из аптеки сонному и пьяноватому Женьке.
— Женюрчик, — быстро и деловито сказала она, — Женюрчик, котик, мне нужен доктор Устименко. Он у вас?
— Сумасшедшая, — ответил Женька, — мишугине, ты соображаешь, сколько времени?
Варвара помолчала. Его нужно было как следует испугать, Женечку, чтобы он начал действовать. Его нужно было завести ручкой, иначе он не поедет.
— Я разбила грузовиком машину Штуба, знаешь, МГБ, полковник, — раздельно и внятно произнесла Варвара. — И Штуб пострадал. Начальник МГБ. Возможно — тяжело. Очухайся, приди в себя. Эта история может отразиться и на твоей судьбе. Мы тут — Ленина, двадцать восемь. Бегом, Женюрка! А если уедут, ищите дальше сами!
В трубке захрюкало и завизжало, но Варвара выскочила из автомата и тотчас же оказалась среди людей, которые теснились вокруг «оппеля», покалеченного полуторкой, помятого, старого «джипа» и шоферни с санитарами и с молоденьким доктором из санчасти МГБ, который все кричал, что «его не надо трогать, а надо как есть — везти!»
Терещенко во исполнение этой идеи пятил «джип», чтобы взять «оппель» на буксир, а Яковец ему дирижировал рукою.
— Поехали, Яковец, — сказала Варвара, дергая его за рукав, — слышите, поехали…
— Поедем, когда управимся, — ответил он ей.
— Поехали же! — чувствуя, что расплачется, крикнула Варвара. — Яковец, я вам говорю…
— А вы здесь мне не командир! — ощерился Яковец в азарте деятельности.
Толпа совсем загустела, задние напирали на передних, чтобы увидеть, как санитары будут забирать «тело», передние обжали машины, шоферы и санитары с врачом отпихивались локтями, и тогда Варвара услышала его голос, совершенно не изменившийся с тех лет, но только чуть более властный, чуть военный, приказывающий:
— Разойтись! Я — врач!
И она увидела его совсем близко от себя, он пробежал перед нею в криво застегнутом морском кителе, с непокрытой головой, огромный — почему-то показалось ей. И яркая луна освещала его худое лицо с темными бровями.
— Яковец же, — жалобно сказала она, — Яковец!
Но шофер не слышал. Он куда-то пропал, провалился. Варвара попятилась, прижалась спиной к радиатору полуторки, закрыла глаза. Шум стоял в ее ушах, гомон, грохот. «Пожалуй, я упаду, — подумала она, — пожалуй, мне больше не выдержать!»
Они не должны были, не могли сейчас увидеться. Во-первых, она старуха. Во-вторых, она жалкая. В-третьих, Женька скажет пошлость. В-четвертых, тут народ. Нет, это невозможно.
Но она знала, что они увидятся.
Она хотела этого.
И они, конечно, увиделись.
Не открывая глаз, она понимала, что он идет к ней. Никто так не ходил, а как — она не знала. Но она помнила! И свет вдруг погас, тень от него упала на ее лицо, на ее вконец измученные глаза, и они распахнулись навстречу ему.
— Здравствуй, — сказал Устименко. — Ты зачем же людей давишь?
— Здравствуй, — ответила она, забыв про старуху и про все остальное. — Я нечаянно, Володя, людей давлю.
И загадала, холодея от страха: если он поцелует ее сейчас, после стольких лет этой муки, то когда-нибудь она на нем женится. Именно такими словами она и загадала — с «женится».
И он поцеловал. Поцеловал своими твердыми, жесткими, нетерпеливыми губами, но бережно и нежно, именно так, как и должен был поцеловать после стольких лет несчастий, и сказал именно то, что и должен был непременно сказать:
— Вруша несчастная! Разве же это ты была за рулем?
А она ответила то, что ответила бы много лет тому назад на улице Красивой:
— Не твое дело!
Но он теперь говорил о другом. Он говорил про Штуба:
— Ничего страшного, я думаю. Трещина, наверно, в самом худшем случае. Это болезненно, даже очень, но скоро пройдет.
— Скоро пройдет? — переспросила она одними губами.
— Все проходит, — сказал Устименко.
— Да, все, — подтвердила она.
Сейчас она совсем плохо соображала, как будто ее, а не Штуба ударил грузовик. Она только вглядывалась в его лицо и не понимала, как могло случиться, что этот человек, смысл и счастье всей ее жизни, женат на другой и сейчас уйдет от нее в неведомый мир той семьи, в котором ее не будет.
— Ты что, тоже ушиблась? — спросил он.
— Нет, ничего, — совсем тихо ответила она. — Я нисколько не ушиблась. Я устала сегодня. Но и это пройдет?
— Пройдет, — уверенно и быстро произнес Устименко, — пройдет, Варюха. Только ты меня не избегай, — вдруг быстро добавил он, — это же дико — нам друг друга избегать…
Он хотел еще что-то сказать, но не успел, потому что, пыхтя от всего пережитого, подбежал Евгений и сообщил, что буксирный канат «привязали» и можно ехать.
Женька, разумеется, был очень зол и возбужден.
— Ладно, сестричка, — взъелся он на Варвару, — наделала делов, теперь можешь радоваться. — В его голосе Варваре послышалось даже бешенство. — Я тебе, дорогуша, это попомню, все попомню. Пошли же, Владимир Афанасьевич!
— До свидания, Варюха, — сказал ей Володя.
— До свидания!
Варвара опять закрыла глаза, чтобы не видеть, как он уходит. И не увидела. Она только услышала, как разъезжались машины и расходилась толпа. Потом Яковец потрогал ее плечо.
— Поехали, что ли? — спросил он.
Варвара, не ответив, села в кабину. Яковец еще долго заводил полуторку ручкой, потом в каком-то дворе они сваливали картошку и только часа в два пополуночи выехали из города.
— Что ж теперь будет? — осторожно осведомился он.
— Плохо будет, — ответила Варвара, думая о своем.
— Скажете все, как и было? — испугался шоферюга.
— Теперь поздно, — ответила она своим мыслям. — Теперь окончательно поздно. Теперь все!
До Выселок Яковец, слава богу, молчал. Но когда выехали на широкую дорогу, набрался до того наглости, что сообщил:
— Теперь, между прочим, Варвара Родионовна, менять вам показания просто-таки невозможно. Сейчас, если вы даже на меня и скажете, вам не поверят. Это уж будьте уверены. Конечно, шоферишка шоферит, на такого побитого судьбой, как я, все можно взвалить, любое обвинение. Но только учтите, я — человек семейный, я обязанности перед детьми имею и на себя доказывать не собираюсь. А вам ничего, вы — одиночка, ну, выговор заимеете — и вся недолга. И еще мелкий момент: вы сами меня на эту брехню подтолкнули, я такое даже и не думал…
Варвара молчала.
— Не желаете со мной говорить? — обиделся Яковец.
Она и на это не ответила.
— Ноль вниманья — фунт презренья, — обеспокоился ее молчанием Яковец. — Решили, что Яковец человек бессовестный. Как хотите, можете думать, но только учтите, если здорово подопрет, то и у меня совесть прорежется. Пока ведь без надобности.
— Помолчали бы вы, Яковец! — со вздохом попросила она.
— Совесть, Варвара Родионовна, дело темное, — вздохнул шофер. — Каждому своя…
«ЕСТЬ УПОЕНИЕ В БОЮ…»
Штуб поднимался на третий этаж в свою квартиру очень медленно. По дороге он предложил версию насчет того, что «оппель» просто-напросто «занесло». Вполне могло занести, тем более что резина старая, лысая, сколько они на этом одре намотали километров?
— Верно, Терещенко? — осведомился Штуб.
Шофер возмутился. Его профессиональная честь была ущемлена.
— Видали? — отнесся он к докторам — к Устименке и Степанову. — Слышали?
И, преградив своим туловищем дорогу маленькому Штубу, заговорил на басах:
— Это же курям на смех, товарищ полковник! Ни гололеда, ни снега, а меня «занесло»? Какой же я тогда водитель первого класса? Двадцать шесть лет за баранкой, а по такой погоде сделал аварию и набрехал к тому же на атмосферные осадки? Нет, Август Янович, на это я пойти не могу.
— Ну, ладно, шут с тобой, — согласился Штуб, — не тебя занесло. Их на нас занесло и об нас ударило. Такой вариант возможен?
Терещенко пожал плечами.
— Начальству виднее, — произнес он фронтовую присказку. — Оно грамотное и газеты читает.
На площадке второго этажа Штубу стало совсем плохо: при слабом свете маленькой лампочки Устименко увидел, как лицо полковника залилось потом. А Евгений, конечно, обмер от страха и так расставил руки, будто Штуб сейчас упадет в обморок.
— Ничего, — тихо сказал Штуб, — постоим минуточку…
И виноватым голосом пояснил:
— Не хочу жену пугать. Ей нельзя волноваться, у нее нервы на пределе. Так что, товарищи доктора, я первым войду, а вас уж попрошу проявить максимум оптимизма. И ты, Терещенко, не делай деникинское выражение лица, не пугай никого, сделай такое одолжение…
Против ожидания, штубовская Зося не взволновалась нисколько. Да ей и «нечем» было нынче волноваться, по выражению Штуба. Обварила колено Тутушка — младшая, средняя — Тяпа — ухитрилась принести из школы чохом три двойки, старший же сын Алик сделал официальное заявление, что после школы не намерен жить на средства отца или государства, а сразу пойдет на производство.
— Но ты же твердо решил идти на юридический! — воскликнула мать.
— А сегодня перерешил!
Это были домашние неприятности, но имели место и служебные. В библиотеке, в которой Зося директорствовала, по ее почину организовали открытый доступ к книгам. Этому доступу многие упрямо и долго противились. Зося их переломила, а нынче, после переучета, выяснилась крупная недостача в фондах. Так что Зосе действительно вовсе «нечем» было волноваться к ночи. Впрочем, может быть, Зося и расстроилась, увидев белое лицо Штуба, но по ней это не было заметно. Да и как можно было вообще что-либо заметить в том шуме и гаме, который сделался в передней, когда они вошли. Оба штубовских пса именно в эти мгновения настигли тут свою врагиню — кошку Мушку — и загнали ее на вешалку, откуда она хлестала их длинной когтистой лапой, а они визжали, лаяли, прыгали и скулили, униженные и оскорбленные на глазах посторонних людей.
— Ты что это такой потный? — только и спросила Зося.
— Да что-то устал нынче, — ответил он ей, действительно чувствуя себя утомленным. — И зашибся маленько.