Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дорогой мой человек (№3) - Я отвечаю за все

ModernLib.Net / Современная проза / Герман Юрий Павлович / Я отвечаю за все - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 10)
Автор: Герман Юрий Павлович
Жанр: Современная проза
Серия: Дорогой мой человек

 

 


«Потерял, шляпа! — думала Инна, радостно и полно дыша в вагоне. — И не только потерял, но и не стесняется об этом говорить, не понимает, в какую историю втяпался и как я его могу теперь изобразить. Потерял мое письмо, сошелся незаконно, ребенка родил, демонстрирует свое счастье и меня, видите ли, хвалит за то, что я, не любя, была искренна и предоставила ему свободу!»

Теперь ей чудилось, что она и в самом деле брошенная жена, да еще и с ребенком, и эту трогательную историю она впервые поведала пассажирам своего вагона, пробуя свои силы, словно артистка-дебютантка на репетиции. Репетиция сошла удачно, так удачно, что Инна стала первым человеком в вагоне, все ее жалели и все старались ей услужить, а Елка всю длинную дорогу не слезала с колен жалостливых слушателей повести своей хорошенькой мамаши. И слова Инна слышала только духоподъемные, горячие, ласковые:

— Вы, главное, не попадитесь на собственной доброте.

— И помните, что ребенку нужен отец!

— Вы же не для себя. Вы-то себя прокормите! Вы только не сдавайтесь, ни на какие компромиссы не сдавайтесь!

— У нас, слава богу, не посчитаются ни с какими заслугами, если он морально гнилой товарищ. У нас на этот счет строго!

— Конечно, нелегко вам будет, но нужно сердце в кулаке держать!

Она кивала и печально улыбалась. Ей и впрямь виделось сейчас, что она обойдена судьбой, что она несчастна не по своей вине, что она даже травима и затравлена. Голубоглазый и седой медицинский генерал сливался в ее воображении с Горбанюком, жестокосердное начальство — с невропатологом Байрамовым, как ей нынче казалось, «бросившим» ее одну здесь, в Самарканде.

«Две сиротки», — сказал кто-то в вагоне про нее и про Елку, и эти слова заставили ее заплакать. Как все очень дурные и беспредельно жестокие люди, Инна была сентиментальна и чрезвычайно жалостлива сама к себе. «Две сиротки, — думала теперь она, когда вдруг замечала свою дочку, — мы с ней две сиротки. Одни на свете, на всем свете…»

В Куйбышеве на вокзале, услышав, что там открыт коммерческий ресторан, Инна пошла перекусить. В деньгах она себе не отказывала, но, будучи одной из «двух сироток», не хотела, чтобы кто-либо из соседей по вагону видел, что она станет есть.

И как назло, а может быть, все это вело и к добру, оказалась за одним столиком с голубоглазым генералом медицинской службы, которого черт попутал хлебать щи именно в это время, здесь, хоть ехал он вовсе не этим поездом, а просто случайно оказался на вокзале.

— Вы? — только и спросил он.

— Я, — бледнея ответила Инна.

— Выгнали? — спросил он, наливая себе в рюмку водки.

— Конечно, — дрогнувшим ртом сказала она. — А как же! И осталась я с дочкой и с волчьим билетом одна на всем свете…

Седенький генерал поставил обратно рюмку.

— То есть как это?

— А так, — все еще дрожа губами и понимая, как много сейчас поставлено на карту и какой выигрыш может произойти, если держаться по-умному, сказала она, — так, очень даже просто. Мой муж, генерал, такой же, как вы, меня бросил. Я принуждена была пойти на эту работу из-за дочки и стариков родителей, совершенно беспомощных учителей. Отец, кстати, погиб в первый год войны. Ну, а теперь, естественно, я одна виновата, кто же может вам возразить, кто рискнет не согласиться с великим ученым и самым знаменитым доктором в стране, — хитро подольстилась она, — да еще и с генералом-академиком, когда он при том ногами топочет и кричит на женщину?..

— Я не топотал, — угрюмо возразил генерал, — но в ту пору, согласитесь, мне не до этикета было…

Чувствуя, что верх будет ее, она сказала горько:

— Дело не в этикете, а в куске хлеба.

Подошел официант, Инна Матвеевна заказала только одно первое и сквозь слезы произнесла, словно бы самой себе:

— Хоть горячего поем.

— А дочка ваша как же?

— Дочке я купила яичко, — сказала Горбанюк, — боюсь ее вокзальными супчиками кормить.

Она отвернулась от уже виноватого и сочувствующего взгляда.

— Разве я знала, кто он был? — сморкаясь и плача, спросила она. — Разве мы там имеем право знать? И сколько их таких, думаете, один, да? А уж если вы такой великий и знаменитый, да еще и бесстрашный, то почему вообще не поставите вопрос о том, что у нас шить хирургам нечем, шелка нет, лесками шьют самодельными на лагпунктах? Гипертоники, сердечники, почти дистрофики, как их оперировать, вы об этом думали? Судить легко и клятвы давать, как в театре, и ногами топать…

Ей принесли ее суп, с нарочитой жадностью она стала есть и хлеба туда накрошила, — генерал был не из тех, которых обольщают, он был попроще, такие жалеют и сострадают. Вроде ее покойного отца — накричит, а потом себя же поносит и себя уничижает за справедливую вспыльчивость. Но чтобы вызвать это сострадание, нужно уметь быть жалкой. Жалкой и достойной. Жалкой и гордой. Не поддаться даже на яблоко «для дочери», на плитку шоколада — «для ребенка же, а не вам!».

«Нет, на шоколадку я не клюну, — думала она, — не это наш главный разговор!»

— В случае чего, — сказал генерал-доктор, — в Москве вот мои позывные. Авось я смогу вам быть полезным…

И той же белой докторской рукой, которой он так недавно пытался отстегнуть кнопку кобуры, генерал протянул ей листок со всеми своими служебными и домашними телефонами.

Вот это действительно было ей нужно. Это не шоколадка. Но и тут она выдержала характер. Она как бы даже ничего не поняла.

— Но зачем же? — спросила Инна Матвеевна. — Для чего это мне?

Медный колокол на перроне ударил один раз. Ничего, она могла и опоздать ради этого разговора. Этот был почти главным. Преддверием к главному. Опоздает — генерал поможет догнать на курьерском.

— Я постараюсь помочь вам, — произнес генерал-доктор, вставая вслед за ней. И, увидев, что она кладет свои «бедные» деньги за суп на стол, сделал умоляющее движение рукой. Но она все-таки положила — бедная, но гордая. — Вы позвоните мне во всех случаях, — произнес генерал-доктор, — я беру с вас слово…

Улегшись на свою полку в вагоне, Инна Матвеевна подумала, что, в сущности, все не так уж плохо. Вот и этот прибран к рукам. «Добер, — словно бы болезнь диагносцировала она, — добер бобер!» И уснула, полная радужных надежд.

В Ленинграде Горбанюк поселилась у Доды Эйсберг, где приняли ее по-свойски, просто и сердечно. И папа Эйсберг, старый эпикуреец, понимающий толк в сухих винах и утверждающий, что ничего вкуснее фленсбургских устриц на свете нет, и мачеха Доды, молоденькая и веселенькая дама, сразу по выражению глаз Инны, по всем ее повадкам, скромным и уверенным в себе, поняли, что Инна приехала на «большие дела» и что ее полезно иметь другом. Разумеется, они не знали, что Инна никакой дружбы ни с кем не признает.

Папа Эйсберг познакомил Инну с адвокатом, от которого она ничего не скрыла, не скрыла и про свое письмо мужу о разводе. Адвокат с известной фамилией, лысый, в черной академической шапочке, слушая красивую, душистую, спокойную истицу, молча пил чай с солеными черными сухариками, кивал головой и изредка задумчиво соглашался:

— Это так. Разумеется. Да, конечно. Еще бы.

А потом совершенно неожиданно заявил:

— Вся ваша затея, Инна Матвеевна, представляется мне, простите, грандиозной подлостью, задача ваша юридически крайне запутана и темна. Я вам не помощник.

Инна саркастически улыбнулась и другому адвокату рассказала лишь то, что посчитала нужным. Этот другой, калач тертый, побеседовав с генералом Горбанюком, позвонил Инне по телефону и сообщил, что «по некоторым причинам представлять интересы Инны Матвеевны не может».

В первой инстанции состоялось лишь краткое собеседование. Только во второй дело могли рассматривать по существу.

На сей раз Инна пришла в суд «брошенной», «несчастной», «живущей в тяжелых условиях» одинокой женщиной с «прелестным ребенком». Все было продумано до деталей. Елочку она одела даже богато, сама пришла в платке и в ватнике под протертым, но аккуратно заштопанным плащом, хоть стоял январь. Плащ произвел впечатление, тем более что бесхитростная Тася Горбанюк, та фронтовая сестра милосердия, которая вытащила генерала, когда он был полковником, из горящего дома, — эта Тася пришла на суд в хорошей и дорогой шубке. Да и чего ей было стесняться: шубку свою она не украла, ей эту первую в ее жизни шубку купил муж. И купил, когда она долго болела, родив ему сына Витьку.

Генерал в суде сидел отнюдь не по-генеральски, ссутулившись, спрятав голову в плечи, не глядя по сторонам. Инна слышала, как какой-то щекастый и подвыпивший инвалид отозвался о генерале так:

— Это ж надо, какой неавторитетный вид. На майора и то не тянет.

Живота Горбанюк действительно не нажил. Он был очень бледен, судорога часто пробегала по его серому лицу, и даже заикался он мучительнее прежнего. Инне Матвеевне порой делалось его даже жалко — все-таки первая любовь с поцелуем белой ночью над Невой, — но ничем помочь сейчас она не могла. Процесс судебного заседания, или как оно там называлось, катился сам по себе, по своей логике и своим законам.

Дело шло гладко и четко под сочувственный шумок зевак и ротозеев, набившихся в зал, под улыбочки и подтрунивания брошенных жен, остро и низко наслаждающихся в судах, под незаметную сразу, но очень ощутимую поддержку всех тех «добреньких», которые заранее настроены в пользу любой оставленной, против любого оставившего.

И судья был под стать залу.

Во-первых, он судил, невольно и честолюбиво подпадая под влияние одобрения публики, а во-вторых, судил, испытывая особое уважение к себе за то, что он, еще недавно капитан, да и не очень чтобы удалой, судит генерала. А в зале к тому же сидела супруга судьи и соседи по квартире. Судья их видел и даже замечал, как они переглядываются, наверное перешептываясь:

— От дает наш-то!

— От жиганул!

— Теперь генералу крышечка!

— Так вы не можете предъявить суду письмо вашей супруги Горбанюк Инны Матвеевны о том, что она считает себя с вами разведенной? — спросил судья, который почему-то считал нужным, задавая вопросы генералу, иронически улыбаться. — Вы продолжаете настаивать на том, что письмо вами якобы утеряно?

Горбанюк промолчал. Мог ли здесь, сейчас он рассказать о том, как бомба прямым попаданием ахнула в ту школу, где разместился штаб, как Тася выволокла его, бездыханного, в одном залитом кровью исподнем, как более месяца он вообще ничего не понимал, не помнил и не соображал, даже о штабной документации не помнил, не то что о своем бумажнике. Пропало письмо, сгорело…

— Может быть, вы все-таки вспомните, куда девалось таинственное письмо? — опять, одарив зал иронической улыбкой, осведомился судья. — Если оно вообще существовало…

— Оно существовало, — потеряв внезапно власть над собой, металлическим тенорком, но не заикнувшись, словно хлыстом ударил, произнес генерал. — И требую доверия, я никогда не врал…

— Здесь требовать не рекомендуется, — с улыбочкой сообщил судья. — Тут, гражданин Горбанюк, суд, и здесь никаких генералов нет… Что же касается вашего утверждения, будто вы никогда не врете, то это нам неизвестно. Письма-то нет? Или есть? Как будем считать?

С Тасей сделалась истерика. Ее никто не обижал, но она вдруг так ужасно измучилась за своего Гришу, с которым, несмотря на все передряги войны, была бесконечно счастлива, так за него обиделась, что вроде бы на собрании потребовала слова, а когда ей под смех зала разъяснили, что тут суд, она выкрикнула нелепую ругательную фразу, разрыдалась и была уведена подругой, — чуть не падающая с ног, несчастная до такой степени, что у Инны Матвеевны засосало под ложечкой от жалости, но и тут она ничего не попыталась сделать, потому что кривда уже победила правду и генерал, фатальной волею судьбы и нелепых обстоятельств, стал лгуном, двоеженцем, алиментщиком и даже тем бездарным военачальником, из-за которого наши войска, бывало, терпели поражения. Об этом не говорилось, конечно, впрямую, но судья что-то такое скверненькое намекнул по поводу «амурных делишек» во фронтовой обстановке, намекнул так, что и эта тема опять-таки очень подошла зевакам и ротозеям обоих полов, препровождающим свое время в зале судебных заседаний. Обыватель и мещанин, вкупе с дезертиром, обожают, когда чернят и поносят на его глазах скромное, славное и героическое, как бы говоря этой акцией: «Все грязненькие, все ничтожества, все мышиные жеребчики, все охотники до клубнички, но только кому до времени везет, а какой и сразу попадается!»

Одна заседательница, что сидела слева от судьи, как показалось вначале генералу, слушала его внимательно и даже вопросы задавала сочувственно, но он и в ней обманулся, — про такую манеру разговора в суде эта народная заседательница вычитала в книжке и сегодня ее испробовала. На самом же деле она еще до начала заседания твердо решила этому «негодяю» развода не давать, чтобы другим мужчинам «неповадно было».

Только ко второй половине слушания дела генерал-лейтенант Горбанюк внезапно понял, куда все поворачивает: он оказался презренным человечишкой, отказавшимся содержать дочь, развратником и еще невесть кем. Все более и более судья напирал на «моральный облик» гражданина Горбанюка, на его «проделки» во время Великой Отечественной войны, на его «неоформленное сожительство» с гражданкой Бельчиковой, на попрание основ «советской семьи», — в общем Горбанюк понял, что его превращают в существо, недостойное быть генералом Советской Армии.

Тут плохое, надорванное войной сердце Григория Сергеевича мелко и часто забилось, дало несколько перебоев и вынудило его быстро сунуть под язык крошку нитроглицерина. Нет, ему не было страшно, что Инна не даст развода, разве дело в том, записаны они с Тасей или нет? Тасю он любил, и никакие силы не могли бы его заставить покинуть эту добрую, сильную, уютную и милую его сердцу женщину. Дело было куда страшнее и непоправимее. Он не мог представить себя без армии. Вопрос тут стоял, разумеется, не в генеральстве, генеральство было лишь свидетельством того, что та армия, которой он отдал себя безраздельно, оценила своего даровитого солдата, сделав его генералом, теперь же его лишат права быть даже рядовым, его демобилизуют. Вот что было поистине страшно и непоправимо, и вот что сразу почувствовала Тася…

Разобравшись в том, чего он поначалу не понимал, Григорий Сергеевич ужаснулся и стал защищаться страстно, но так при этом неумело, так бесхитростно, так необдуманно, что проиграл последнюю надежду выйти хотя бы не облитым грязью с ног до головы из этого зала.

В разводе ему, разумеется, отказали, что же касается до иска Инны Матвеевны, то он был полностью удовлетворен. Прямо после оглашения приговора Горбанюк кинулся искать деньги взаймы: за все эти годы Инне «причиталась» порядочная сумма, он хотел отдать все сегодня же. И снова подал на развод.

Товарищи и начальство генерала Горбанюка не только не выразили ему никаких претензий, — наоборот, ему даже посочувствовали: мало ли что бывает в жизни, дело мужское!

Горбанюк вспылил. Он был честным человеком, честным всегда и везде. Такая поддержка его оскорбила. Он генерал Советской Армии, нельзя жить генералом с такими обвинениями. Он якобы бросил жену и ребенка и налгал про ее письмо? Нет, он докажет, что не налгал. Докажет!

Большое начальство даже удивилось: ведь ему абсолютно верят, никто не сомневается в его порядочности.

— Мне не верит советский суд! — сказал Горбанюк и осведомился, может ли быть свободным.

Уж на этот раз Инна Матвеевна дело бы несомненно проиграла. Григорий Сергеевич привез в Ленинград всех тех, кто знал про письмо Инны.

Их было трое, остальные четверо погибли: близкими друзьями Горбанюка были офицеры переднего края, их, случалось, убивали. И адвокат у него теперь был настоящий, тот самый, в академической шапочке, который отказался помочь Инне. Этот старик понимал, что такое понятие «честь»!

Но до второго рассмотрения дело не дошло по той причине, что в ночь перед судом Григорий Сергеевич скоропостижно скончался.

Еще в сорок втором полковник Горбанюк, что называется, «надорвал» себе сердце, оно у него «засбоило», и еще тогда ему сказали, не без иронии правда, что любое волнение может стоить ему жизни.

— Слушаюсь, — усмехнулся Горбанюк, — постараюсь не волноваться.

И ему, и дивврачу разговор не казался нелепым, несмотря на то, что оба знали цену такого рода увещеваниям. Да и волнение волнению рознь. Что страшнее для болезненно честного человека, чем надругательство именно над его честью, над его порядочностью?

В ночь перед его смертью они долго болтали, Горбанюк и Тася. Все им теперь казалось поправимым — военное инженерство, конструкторские дарования у Григория Сергеевича никто не отнимет. Пойдет в КБ, возглавит группу, доведет до кондиции одну задумочку. С деньгами — наплевать, вот из долгов выкрутиться, а дальше не пропадут. Тася пойдет работать, например в детсад, там и Витька прокормится, слухам же про «эту» — так Тася называла Инну — никто теперь верить не станет, после суда…

Потом Григорий Сергеевич принес Тасе поужинать, сварил кашу, посадил Витьку на горшок и лег сам. Тасе не спалось, ее познабливало, и она глубокой ночью вдруг услышала его тихий, заикающийся голос:

— Тасечка, не волнуйся, пожалуйста, я умираю, кажется…

Когда она, вскрикнув, зажгла лампу, он медленно вытягивался под тонким одеялом: ватное еще вечером было положено ей на ноги.

— Гриша! — позвала она, припадая к нему.

Он не ответил. Лицо его медленно делалось спокойным, таким, каким ни разу не было со дня суда. И глаза он закрыл сам, как всегда все себе делал сам.

Утром, к десяти, Инна пришла в городской суд. Она опять была бледная и аккуратная, но Елочка в новой шапочке и в новом меховом воротнике выглядела так, что возле одинокой мамы с дочкой сразу образовалась толпа из тех самых ротозеев и зевак, которые ужасно как желали нового поражения заики-генерала и его «любовницы».

Старый адвокат с Инной не поздоровался.

А потом она уехала домой, где семья Эйсберга ей посочувствовала, но холодно: они уже знали кое-какие подробности от своего знакомого адвоката. И тотчас же Инна Матвеевна почувствовала, что здесь ей оставаться нельзя.

Если бы ее спросили — почему, она не нашлась бы, что ответить. Но уезжать было совершенно необходимо, на такие штуки у нее было удивительное чутье, не человеческое — звериное, как вообще в ней много было чего-то не слишком человеческого.

— Смотришь, как кошка, — бывало, выговаривала ей мать, Раиса Стефановна. — Хоть моргни! И зрачки у тебя кошачьи — поперек!

А когда Инна прочитала некролог и сопоставила фамилии подписавших его с теми фамилиями, которые есть у нее даже на самый крайний случай, она поняла, что процесс выиграл все-таки тихий Гриша, а не она, и месяцем позже отбыла в Москву с бумагой, которую и «выгрызала» со звериным упорством ровно тридцать дней. В этой бумаге, состряпанной ее гением, было лишь сказано, что она вдова скоропостижно скончавшегося генерал-лейтенанта инженерных войск Горбанюка Г. С.

В столице Инна Матвеевна из автомата позвонила тому самому генералу-доктору, который назвал ее в свое время «подлецом души» и про которого она думала — «добер бобер».

Генерал-доктор принял ее тотчас же у себя дома, а пока они беседовали, супруга генерала, бездетная старая красавица Лариса Ромуальдовна, со слезами умиления возилась с Елкой, задаривала «сиротку» и умоляла «пожить у бабушки Лары хоть денечек!»

Прожили не денечек, а неделю. Инна натирала в генеральской квартире на Петровке полы, стряпала в кухне узбекские яства, была кротка, задумчива, иногда произносила: «Я пойду на часок-другой, пройдусь, не буду портить вам настроение своей постной физиономией».

И шныряла по комиссионкам, в которых были у нее дела, а купленное складывала в чемоданы, распиханные по камерам хранения.

В марте генерал дал ей письмо в город Унчанск к бывшему своему порученцу Женьке Степанову.

— Он болван, но добрый парень, — произнес генерал, вручая незапечатанное послание Инне Горбанюк. — По телефону я его предупредил. Сделает все возможное и невозможное и в смысле интересной работы, и в смысле квартиры.

Прощание было наитрогательнейшим. Лариса Ромуальдовна сказала, что у Елки и у Инны в Москве есть своя квартира, вот эта самая, номер шесть. И никогда никаких гостиниц. Вы запомнили, Инночка? И простили моего мужа?

В Унчанске товарищ Горбанюк дала понять, что сюда ее привело горе, «неизбывное», как она выразилась, горе, и тут она надеется в настоящем кипучем деле спрятаться от самой себя, от пережитого, от невозвратимой потери.

«Бобер, который был „добер“, выпустил щучку в озерко.

Евгений Родионович предложил Инне Матвеевне несколько должностей. Она избрала кадры. И буквально в несколько дней так окунулась в работу, что знала всех и все. Ее знали тоже и называли не иначе, как «вдова». Она была вдовой боевого генерала.

Пенсии за мужа Инна все ж таки, испугавшись предыдущего, предпочла не добиваться. Но выглядело это благородно, красиво и даже величественно. В Унчанске сразу стало известно, что покойный генерал был «ходок» по части дам, что в войну у него случился эдакий «случай», который кончился сюрпризом — военно-полевая жена поднесла ему сынишку. Жену, разумеется, генерал выгнал вон, такие жены — не жены, это все понимают, но, с другой стороны, под кем санки не подламывались, кто с коня не падал, — пусть осудят. Инна Матвеевна человек самостоятельный, зарабатывает, вещами обеспечена, а та «несчастная» — человек без профессии, вот Горбанюк и отдала ей пенсию. Разве не трогательная история? И разве не страхует она от любого слушка, от любой сплетни?

Одеты и Инна, и ее дочка действительно были отлично. Еще в Ленинграде, а потом проездом в Москве Инна Матвеевна ликвидировала больше половины «сахарных» ценностей: платину, золото, бриллианты из тех двух банок, что скрыла она от милиции. Это дало ей возможность вдоволь побегать по комиссионным магазинам, завести некоторые знакомства и превратиться во вдову, муж которой вдоволь нахватал трофеев. Таким путем даже мертвого и чужого мужа Горбанюка Г. С. она и после смерти заливала грязью и мерзостью…

«Видно, генеральчик был губа не дура, — сказал Евгений Родионович Ираиде, — понимал толк в барахле. Разбирался!»

Как бы там ни было, но в Унчанске Инна Матвеевна не собиралась терпеть поражение. Она была честолюбива и метила высоко, но спутника в жизни не искала. А интрижки ее не привлекали своей хлопотливостью. Разумеется, могла начать она карьеру и в Москве, но чуть-чуть там было опасно, у покойника-генерала оказалось много друзей, она это испытала, добывая безобидную и совершенно законную справку о своем вдовстве. Нет, начинать следовало совсем потихоньку и там, где тебя никто не знает, где ты всем чужая и все твои знакомые — новые. И где о тебе самой известно лишь то, что тебе нужно, чтобы было известно.

Разумеется, она не забыла и свою еще не начатую, не придуманную диссертацию. Вот о работе ее над научной темой должны были знать многие. И сразу же в Унчанске Инна Матвеевна дала всем понять, что время свое она ценит, потому что занята научной работой, которую готовит давно, даже в трудные годы войны и то она не отрывалась от этой своей темы. Но так как, кроме слов «тема», «научная работа», «сборы материалов», «уж я-то понимаю», «трудности эксперимента», «постановка опыта в крупном масштабе», «объективное подтверждение», в ее хозяйстве еще ничего решительно не было, то и высказывалась она крайне осторожно, обтекаемо, даже таинственно.

Впрочем, и тут все нежданно-негаданно наладилось. Как-то, разглядывая в своей «секретной» комнате различные папки, она почувствовала нечто вроде озарения, какой-то даже легкий озноб. Машинописная строчка циркуляра привлекла ее пристальное, судорожное внимание, она впилась в эту строчку и поняла, что эти слова, если их как следует расставить, и есть суть ее диссертации. Еще час, не более, она комбинировала и переставляла и наконец определила для себя название своей будущей научной работы. Выглядело это так: «Подбор, расстановка, комплектование и воспитание медицинских кадров Унчанской области».

На следующий день она поделилась своим замыслом со Степановым.

Женька оторопело помолчал, потом осведомился:

— Ну, а та… старая ваша тема?

— То — тема всей жизни, а это актуальнейшая работа, целиком связанная с практической жизнью. Надеюсь, вам понятно, что наука и практика едины?

Пока она должна была только заявить о себе, отрекомендовать себя, показать всем здесь свою волю, свою несгибаемость, свой характер, свою нетерпимость и непримиримость.

Для этого ей следовало что-то или кого-то разоблачить, ударить по каким-то безобразиям, искажениям, извращениям, по гнилому либерализму или по зарвавшимся руководителям, все это рисовалось в ее воображении еще неточно, расплывчатыми мазками, ускользающими понятиями, но это непременно нужно было, по ее взглядам, для того, чтобы взойти наверх, руководить, командовать, повелевать.

Но чтобы бить по противнику, нужен противник. Враг. Вернее, человек, которого можно сделать врагом. Разумеется, не клевеща на него, а лишь вызвав в нем противодействие тому направлению, которое она считала правильным, справедливым, соответствующим духу времени.

«Непонимание современной ситуации, — так, пожалуй, можно было определить ей то, на что поведет она наступление. — Отсутствие скромности, выпячивание своего „я“, мелкобуржуазный анархизм, игнорирование установок, данных всем без исключения…»

Какой-то еще «синдикализм» вертелся в ее голове, но она отмела его. Пока следовало искать здесь: вот в этом выпячивании «своего я» было начало начал.

«Устименко?» — подумала она.

Конечно, он был опасен. Но бить следовало только по крупному. Разумеется, с ним еще было можно помириться, съездить к нему самой, а не вызывать его к себе, дать ему возможность самому полностью расставить кадры в своем больничном городке. Но какой смысл в этом примирении? Чтобы все было тихо? Разве этого она хотела?

Нет, ей нужен был бой с предрешенным исходом.

Она накопит резервы, она проведет все виды разведки, она вооружится до зубов, ее превосходство будет абсолютным. А противник, не подозревая о направлении главного удара, несомненно, будет совершать ошибку за ошибкой.

Вот что наделал «бобер», который был столь «добер», что простил Инне Матвеевне самим им обнаруженную в ней подлость души. Вот какие цветочки посадил бобер на унчанскую землю. А ведь ягодки еще не поспели…

И вот какого врага обрел себе неосторожный Владимир Афанасьевич в первое же знакомство с завкадрами. Вот какова была товарищ Горбанюк.

Впрочем, что-что, а врагов он умел наживать всегда и везде — таков уж был у него характер!

И умел их не бояться — вот что, пожалуй, было самым главным в этом его качестве. Не только не бояться, но и не замечать. И даже не то чтобы не замечать, а игнорировать. Например, на всякого рода совещаниях, где Инна Матвеевна стремилась его уколоть, поддеть или выставить эдаким нытиком, любящим все рисовать в черном цвете, Владимир Афанасьевич ей просто не отвечал. Как будто бы ее и не было, словно она не выступала, якобы он ее не слышал. Покусывая губы, не сдерживаясь, она спрашивала с места:

— Ну, а мне вы не желаете ответить?

— Да что ж вам отвечать, — недоуменно вглядывался в нее Устименко. — Нет, я вам, пожалуй, не буду отвечать…

Ложась в свою узкую, жесткую, монашескую постель, Инна Матвеевна, жалея себя и свою уходящую молодость, напряженно и подолгу думала о том, как начнет она решающий и окончательный бой. А потом, в полудремоте, виделся ей одинокий волк, Жорж Палий. Виделся он, загорелый, играющий мускулами, в снежно-белой майке. Виделись его пустые и слепящие глаза. Где тлеют его кости?

НЕДОБРОЕ УТРО

— Ну вот, доброе утро, прошла еще одна ночь! — бодрым, хорошо поставленным голосом сказала мать Веры, Нина Леопольдовна. — Я пришла к тебе с приветом, рассказать, что солнце встало, что оно горячим светом по листам затрепетало…

Нина Леопольдовна была железнодорожной кассиршей высокой квалификации, но этой специальностью тяготилась, потому что считала себя одаренной драматической артисткой и раньше много играла в любительских спектаклях, которые впоследствии стали именоваться самодеятельными. Переиграла она за свою жизнь десятки ролей и, обладая хорошей памятью, всегда находила какую-либо подходящую фразу из роли, которую можно было употребить к случаю, если не целиком, то хоть частично, а если не из роли, то из стишка или басни, которых она знала великое множество.

— Мамуля, чаю, — потягиваясь на продавленном матрасе, попросила Вера. — Мы вчера пили…

— Ты не пей, молодушка, зелена вина! — ловко посадив на белую полную руку Наташку, продекламировала Нина Леопольдовна. — Володя, вы что будете, чай или кофе?

— И то бурда, и то бурда! — ответил он, одеваясь за печкой. — Вы бы заварили, Нина Леопольдовна, покрепче, не вегетарианского…

— Не боитесь испортить цвет лица?

Она всегда разговаривала такими фразами.

— Нет, не боюсь, — раздраженно ответил он.

— Ты не злись, — сказала Вера. — Мы ведь не виноваты, что тебя полночи продержали у больного. Это не мы устроили автомобильную катастрофу. Кстати, чем там кончилось?

— Ничем особенным, — произнес он. — Полежать Штубу придется с неделю, не меньше.

Он побрился тупым лезвием, потрогал лоб Наташки, не горяч ли — Нине Леопольдовне не нравились нынче глаза девочки, — выпил крепкого чая, натянул плащ и отправился на работу. А Вера Николаевна захотела мяса.

— Открыть тушенку? — спросила мать.

— Мяса я хочу, сочного, жареного мяса, а никакую не тушенку, — ноющим голосом сказала Вера. — Бифштекс.

— Вот получит твой литерную карточку, и будет тебе бифштекс, — обещала мать. — Вчера-то хоть весело было у начальства?

— Чудовищно! — зевая и натягивая на длинную, красивую ногу золотистый чулок и вылавливая под рубашкой резинку, ответила Вера. — Провинция, густая провинция, тощища…

— А знаменитый адмирал?

— Нормальный бурбон и фагот. Рожа красная, молчит, пялит глаза.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11