Сильвестр Петрович молчал, все так же неподвижно и яростно глядя на князя. А Прозоровский расходился, говорил без удержу:
— Тебе, Иевлеву, офицеру государеву, капитан-командору — вот кому командовать. От тебя все: виктория от тебя, срам, конфузия — тоже от тебя. Не обессудь, голубь прелюбезный, помилуй, коли поперек сказал. Теперь ведаю — будешь биться!
Иевлев прервал его, сказал холодно:
— Не столь я, князь, глуп, не столь скудоумен, чтобы сим вздорам уверовать.
Воевода не торопясь налил себе квасу, не торопясь хлебнул, поставил кружку на стол.
— Дело твое: хочешь — верь, хочешь — не верь. Отпиши на Москву, там тебе, может, и поверят, что боярин князь-воевода учил передаться шведам. Отпиши, отпиши, то-то смеху будет…
Он хлопнул в ладоши, по-свойски ткнул Иевлева в плечо:
— Так палить по шведской эскадре станешь из крепости своей? Ядер-то запас? Пороху? Пушкарей-то обучил, воин? А?
— Буду палить — шведу не поздоровится! — отрезал Иевлев.
Прозоровский волчьим взглядом на мгновение впился в лицо Иевлева:
— Совладаешь?
— Надо совладать. Ты, князь, не поможешь.
— Ну, молодец, молодец, — заторопился воевода. — Теперь вижу — молодец! А то люди чего только не болтают про тебя… До того доболтались, что даже сказывали: живет-де у Иевлева подсыл от шведских воинских людей — мужик Никифор… Пришел-де Никифор с моря, принес Иевлеву шведское тайное письмо… Ну-ка, сведи-ка меня к Никифору, погляжу я на него, поспрошаю, что за человече… А от Никифора сведешь ты меня, голубь прелюбезный, к иноземцам, к узникам своим. Жалуются на тебя, надо мне и на узников иноземных поглядеть, непременно надобно.
Иевлев ответил с ненавистью в голосе:
— Никифор нынче совсем плох, князь-воевода. Чаю, не дожить ему до завтрашнего дня…
— Что так? — весело удивился воевода. — То жил да поживал, а то вдруг помирать собрался. Нет уж, пойдем, потолкую я с ним поласковее.
Капитан-командор молча вывел воеводу из комендантской избы в крепостной двор. Князь шел озираясь, кряхтя: по каменным плитам с визгом волокли на канатах пушку; крепостные кони, высекая подковами искры, тянули возы с ядрами; скрипел ворот, которым вздымали на крепостные стены боевые припасы, вперебой били кузнечные молоты…
Никифор лежал на спине, спал с открытыми глазами. Лицо его за прошедшие дни стало пепельным, маленьким, словно бы ссохлось.
Воевода ткнул пальцем, спросил:
— Он?
Сел неподалеку, сразу закричал, чтобы взять испугом:
— Кто таков? Откуда? Ведаю, есть ты шведский воинский человек, ворами подосланный, дабы смуту сеять и рознь! Говори, не молчи, отвечай проворно!
Никифор вздохнул, посмотрел на Сильвестра Петровича, точно просил защиты.
— Говори, Никифор, — спокойно, дружеским голосом посоветовал капитан-командор. — Говори, дружок. То — князь-воевода, ему истинную правду ведать надлежит, говори, не сомневайся.
Никифор сказал тихо:
— Худо мне нынче, Сильвестр Петрович. То будто сны какие вижу, то и вовсе все потеряется, ничего нет… И дышать никак нельзя…
— Говори! — крикнул воевода.
— Да что говорить-то? — слабым, но спокойным голосом ответил Никифор. — Не подсыл я, не шведский воинский человек…
— А коли подвесим? — спросил воевода.
— Стою на правде моей.
— Персты зачнем рубить по единому, огнем запытаем, перед смертью все сам покажешь — поздно будет, — посулил Прозоровский. — Говори нынче!
Никифор слабо улыбнулся, обнажив младенческие беззубые десны, собрался с силами.
— Воевода-князь! — со спокойным достоинством заговорил он. — Погляди на меня, не почти за труд, увидишь, коль пригож собою. Всяко меня пытали и били на чужбине, несладко жилось полонянику-вязенику, можно ли меня нынче пыткою испугать, огнем, дыбою? Да и что мне жить осталось?
— Для палача — хватит! — ответил воевода.
И, повернувшись к Иевлеву, сказал, что велит Никифора нынче же взять в город на розыск. Сильвестр Петрович, кашлянув, молвил, что недужного калеку он в Архангельск не пошлет. И тихо, почти шепотом добавил:
— Будет, князь, лютовать. Сей Никифор тарабарскую грамоту на цитадель привез, великие муки принял…
Князь подошел к окошку, крикнул бредущему мимо солдату:
— Лекаря сюда иноземного пришли, Лофтуса, да живо! Бегом беги!
И опять сел на лавку, сложив руки на животе, перебирая толстыми пальцами в перстнях. Никифор вновь задремал.
Лофтус был по соседству, пришел сразу вместе с Егором Резеном. Прозоровский велел ему посмотреть, каков здоровьем Никифор. Лекарь поклонился низко, выпятил со значением нижнюю губу, сел на лавку рядом с немощным, взял пальцами его запястье. В это мгновение Никифор попытался поднять голову, но слабая шея не держала, голова опять повалилась на подушку. Сморщенное лицо его исказилось от страшных усилий, губы что-то силились сказать, но из впалой груди донеслось только клокотание. Иевлев подошел ближе, наклонился:
— Чего, Никифор? Чего надобно тебе?
— Он! — вдруг ясно и даже громко произнес Никифор. — Он! Его на галере везли до гавани Улеаборг. Он — швед! Он — его…
Лофтус стал пятиться, Никифор впился в его руку своими искалеченными пальцами, Лофтус дернулся сильнее — Никифор упал с лавки лицом об пол. Резен бросился к нему, поддерживая руками голову, зашептал ласковые слова, но Никифор, весь вытянувшись, опять крикнул из последних сил:
— Подсыл, а не лекарь! От самого Стокгольма мы его на галере везли, подсыл он, собака, вяжите, люди добрые…
Лекарь все пятился к двери, разводя руками, пытаясь еще улыбаться. Сильвестр Петрович тряхнул его за плечи, приказал:
— Стойте тихо! Отсюда не уйти. Здесь — крепость!
И склонился к Никифору. Никифор все еще шептал — как шли на галере от самого Стокгольма, как сия персона сидела в кресле с самим капитаном, а когда пожар сделался, названный лекарь стал палить по каторжанам из пистолета. Рассказ Никифора был связен, изуродованные глаза смотрели разумно. Потом он начал сбиваться, дыхания ему не хватало. Иевлев вдвоем с Резеном подняли его на лавку, инженер принес калеке пить, но тот пить уже не мог, вода пролилась на жилистую худую шею. Равномерное хрипение вырывалось из его глотки.
— Отходит! — сказал Сильвестр Петрович. — Покличь попа, Егор!
Егор вышел. Серый от страха воевода спросил робко:
— Так ли оно еще? Наваждение, право, наваждение. Один — подсыл, другой — тоже подсыл…
Лофтус оживился, прижимая руки к груди, стал страшными клятвами клясться, что все сие поклеп, напраслина, ложь. Сильвестр Петрович не отвечал. Лекарь заговорил потише, потом шепотом. Иевлев сидел отворотившись. Лофтус еще раз взмолился, потом замолчал — понял, что пропал.
Старенький крепостной попик, держа дары, завернутые в епитрахили, кланяясь неподвижному воеводе, вошел в горницу, за ним Резен привел двух суровых матросов — взять за караул гнусавого лекаря.
— Идите! — приказал Иевлев.
— Умирающий безумен! — воскликнул Лофтус. — Горячечный бред отходящего…
— Забирай его, ребята! — сказал капитан-командор матросам.
Матросы взяли Лофтуса сзади за острые локти, он рванулся, тогда матросы взяли покрепче, поволокли к двери. Отец Иоанн, сидя в изголовье Никифора, творил глухую исповедь. Прозоровский мелко крестился. Сильвестр Петрович встал, за ним грузно заспешил воевода. Жирное лицо его теперь побурело, он ссутулился, глаза бегали по сторонам. Сильвестр Петрович шел не оглядываясь. В комендантской он остановился, сказал воеводе сурово:
— Так-то, князь! Лучший советчик твой, друг неизменный был здесь шведским шпионом. Другой на смену ему прибыл — и тот подсыл, пенюар, шпион. Думный дворянин твой Ларионов, дьяки твои Молокоедов, Гусев, Абросимов — мздоимцы, тати денные, в кровище ходят по колено. Сии изверги кнутами, пытками, страхом выбивают для тебя челобитную, ты сию ложную бумагу на Москву шлешь, дабы оставили тебя еще царскою милостью на сидение в сем городе. Сам ты вовсе голову от страха потерял, досмерти испуганный розыском, что ведет твой Ларионов. Ныне до того дошло, что ты, князь-воевода, ближний царев слуга, не шуткою, а истинно уговаривал меня шведу передаться…
Прозоровский, весь налившись кровью, попытался было опять от всего отречься, но Иевлев стукнул тростью об пол, помянул Ромодановского, колесование за измену, Преображенский приказ. Князь взмолился:
— Прости, господин капитан-командор, ей-ей испытывал тебя, надобно мне знать, прости…
— Помолчи, воевода! Про офицеров, что давеча говорил — про мятежников, — врал…
— Нет, ей-ей, правда, крест тебе святой.
— Не кощунствуй!
Прозоровский всхлипнул, стал обмирать:
— Дурно мне, худо мне, ахти, господин капитан-командор…
Шаря за спиною растопыренной ладонью, попятился к лавке, плюхнулся, но Сильвестр Петрович заметил: глазки князя смотрят остро, здоров воевода как бык, ломает комедь.
В комендантскую вошел инженер Резен; свободно, без всякого почтения к воеводе, сел, стал выбивать огнивом огонь для трубки. Прозоровский сидел сгорбившись, обвиснув, тронь пальцем — свалится с лавки. Сильвестр Петрович, не глядя на князя, заговорил:
— Ради многих твоих недугов можно тебе, Алексей Петрович, с княгинею да с княжнами, со слугами и с кем там возжелаешь — отбыть к Холмогорам. Там — за крепким караулом, чтобы не бесчинствовал, — переждешь. С недужного воеводы и спроса нет, с трусливого опрос велик: народ не помилует, голову долой отрубит…
— Тому были некоторые примеры в истории! — сказал Резен, пыхтя трубкой.
— Были! — подтвердил Иевлев.
Князь молчал. Глазки его злобно поблескивали.
— Всех, что повязаны и к пытке назначены воеводою, — продолжал ровным голосом Иевлев, — пока указом самого воеводы из караула освобожу. Мне ныне каждый человек надобен…
Прозоровский поднял голову, сказал, не сдержавшись:
— Высоко вознесся, капитан-командор, ай, высоко! Мятежников, татей, государевых злых ворогов на свободу? Азов забыл? Стрелецкий бунт забыл? Горько нынешний час помянешь, да поздно будет! Поздно, не поправишь! Мне Петр Алексеевич во всем поверит, тебе со сволочью твоей веры дадено не будет! Не веришь про офицеров? Оттого не веришь, что сам таков! Прости, батюшка, на правде, да я вашего брата перевидел на своем веку, эдаких прытких вертунов! Перевидел, да и пережил…
Сильвестр Петрович, щурясь, спросил:
— Ты это об чем, князь?
— Сам знаешь, сам знаешь, об чем. Ныне твой час, а завтра поглядим. Доживем еще — и поглядим…
Резен в углу гулко закашлялся, едкий трубочный дым пополз по горнице.
— При нездоровии в Холмогорах хорошо! — сказал инженер. — Для хворого человека нет лучше, как Холмогоры. Тихо в Холмогорах…
Воевода прохрипел невнятный ответ — не мог решить, что делать. Решил за него Иевлев.
— Оно вернее будет! — произнес Сильвестр Петрович. — Господину стрелецкому голове полковнику Ружанскому отправлю я естафет, чтобы нарядил стрельцов — с приличием проводить недужного воеводу. Со стрельцами поедет унтер-лейтенант Пустовойтов, он мне и расскажет, по-здорову ли доехал князь…
Прозоровский, совсем обвиснув, охая, обмирая по-прежнему, пошел к дверям. Иевлев и Резен со всем почтением свели князя с крыльца, — работный народишко, подлый люд, смерды не должны были знать, что воевода в тычки прогнан из Архангельска в Холмогоры, что наверху, меж капитан-командором и князем, — свара, что боярин Прозоровский изменник и трус…
— Едешь за недужностью и многими хворостями, — сурово сказал Сильвестр Петрович. — Запомнил, князь?
Воевода кивнул важно.
Стояли втроем — ждали, покуда проедет мимо огромная телега с заправкой в шесть коней. На телеге везли крепостные ворота, сшитые из железных листов, с репьями и копьями, с шипами и крутыми занозами. За воротами крепкие кони волокли железные подборы, все вокруг лязгало, грохотало, гремело…
Проводив воеводу, Сильвестр Петрович сказал Резену:
— Ну, Егор, трудненько мне придется. Нынче воевода уговаривал к шведам перекинуться и доброхотно подать им на подушке ключи от города Архангельска. А как сие не удалось ему, то стал при тебе уже грозиться, что сам я — мятежник и бунтовщик и еще нивесть чего. Он на Азове многих погубил, через то в вернейших людях слывет и ныне стал мне первым ворогом. Всего надо ждать, а наипаче иного — худа…
Он помолчал, потом спросил:
— Воевода таков, на кого ж положиться?
— На меня можешь положиться, Сильвестр Петрович. Те, что у нас в подклети под арестом сидят — иноземцы, враги тебе. Я — не враг, но тоже иноземец. Сие много значит, не так ли? Но пойдем же, тебя ждут тот достославный лоцман, который потонул, но потом вернулся, и его жена, которая была вдова, а теперь она опять жена, и их ребенок, который был сирота, а теперь не сирота. Так я говорю по-русски?
— Так, так, молодец! — усмехаясь, сказал Сильвестр Петрович.
— Они приехали в карбасе! — сказал Резен. — Они приехали в гости. Так?
— Ну, так.
— Он хочет смотреть всю крепость!
— Покажи ему!
— Вот это — не так! Я и самому воеводе не показывал, а теперь буду показывать лоцману?
— Покажешь!
— Зачем?
— А затем, что сей лоцман…
Сильвестр Петрович не нашелся, что сказать, и только еще раз велел:
— Покажешь все как есть. Где какие мортиры и гаубицы стоят и стоять будут, откуда какой огонь поведем, все так, как бомбардиру бы Петру Алексеевичу показывал.
— Но почему?
— Потому, что я так тебе приказываю…
Резен не обиделся, только пожал плечами.
— Вон он, на крыльце сидит! — сказал Иевлев. — Поди и покажи как велено. Да возвращайся с ним — обедать будем.
Инженер подошел к Рябову, поклонился, сказал с усмешкой по-русски:
— Вам, господин лоцман, велено все показать, как бы самому бомбардиру Петру Алексеевичу. Пойдем.
Кормщик поднялся с крыльца, сунул трубку в карман, спокойно, по-хозяйски пошел смотреть Новодвинскую цитадель.
4. Вдвоем
Крепостные старухи женки обмыли и обрядили умершего страдальца. Сильвестр Петрович велел дать для Никифора старый свой Преображенский кафтан, пусть отправится солдат в последний свой путь как надлежит, пусть все видят — хоронят нынче не безыменного скитальца, но доблестного русского воина.
Боцман Семисадов раздобыл багинет, положил на грудь опочившему. И лицо Никифора вдруг стало значительным и чрезвычайно спокойным, словно он сделал все свои работы и теперь отдыхает; работы были трудные, и никому не велено мешать его отдыху.
В избу, где лежал усопший, крестясь, заходили крепостные строители — каменщики, плотники, кузнецы; кланялись долго, молча смотрели в значительное лицо покойника. Уже все почти знали, что Никифор опознал шведского подсыла, что сам он бежал от шведов, что привез какое-то тайное и важное письмо, и все кланялись покойнику не просто по обряду, а потому, что он был здесь первым, кто не дрогнул от шведского вора, идущего ныне на Архангельск.
К вечеру проститься с мертвым пришел со всем почтением капитан-командор — при шпаге, в треуголке, в белых перчатках. Пушкари, каменотесы, солдаты расступились. Сильвестр Петрович встал перед гробом на колени, земно поклонился. Народ в избе вздохнул единым вздохом, все одобрили Иевлева: вон как офицер почитает истинную доблесть. Заплакали старухи. Старый поп, отец Иоанн, читал псалтирь вместо запивашки-дьяка:
«Сокроешь лицо твое — смущаются, возьмешь от них дух — умирают и в прах свой возвращаются. Пошлешь дух твой — созидаются и обновляют лицо земли!»
— И обновляют лицо земли, — тихо, одними губами повторил Иевлев.
Выходя, он увидел Рябова, — тот стоял у дверного косяка, внимательно слушал слова писания. Тихо плакала Маша, неподвижно, очень бледная стояла Таисья. А во дворе, возле избы, в которой лежал покойник, перекликаясь веселыми голосами, играли и бегали рябовский Ванятка с дочками Сильвестра Петровича.
Иевлев сел на лавку в крепостном дворе. Ласточки стремглав, зигзагами носились над головой, они уже вывели птенцов под краем купола нынче срубленной крепостной церквушки. И птенцы высовывали из гнезда носатые головки, жадно разевали клюв, пищали…
Сильвестр Петрович сидел долго, курил, думал. Мимо на полотенцах солдаты понесли гроб в церковь — отпевать Никифора; поп Иоанн, низко опустив голову, размахивал кадилом, синий сладкий дымок ладана не таял в неподвижном воздухе.
К Иевлеву подсел Рябов. Сильвестр Петрович спросил:
— Все поглядел, Иван Савватеевич?
— Поглядел кое-чего! — ответил кормщик.
— Ну, как? Отобьемся?
Рябов ответил не сразу:
— Дело нелегкое. Цитадель твоя, Сильвестр Петрович, не поспела еще. Одна стена вовсе не достроена, там и пушки не поставишь. Что, ежели они завтра или послезавтра припожалуют, — тогда как?
Сильвестр Петрович молчал. Мимо, тихо разговаривая, прошли Маша и Таисья. Он проводил их взглядом, опять подумал: «Вот, отбираю у тебя твоего кормщика, может — навечно. Много ли прогостил муж у жены, у сына? И опять уходить ему!»
— Стена не достроена, да мель перед цитаделью хитрая есть! — глухо сказал Иевлев. — Та мель много добра может принести делу нашему, ежели с разгона, при хорошем ветре флагман на мель сядет…
Он опять замолчал. Сердце его билось сильно, так сильно, что дыхание вдруг перехватило. Вот они наступили трудные минуты.
— Размышлял я, Иван Савватеевич. Размышлял немало. Надобно подослать к ворам на эскадру кормщика, тот кормщик должен быть человеком смелым, человеком, который шведам известен за опытного лоцмана. А идут с эскадрою старые наши знакомые: шхипер Уркварт, конвой Голголсен и иные негоцианты…
— Знаю я их, — негромко произнес Рябов. — Да и они меня знают.
Кормщик усмехнулся, лукавые огоньки зажглись в зеленых глазах.
— А хитер ты, Сильвестр Петрович! — сказал он добродушно. — Хитро придумал. Что ж… Значит — приятели на эскадре? Услужить им как следует, старым приятелям, — это можно.
Иевлев не отрываясь смотрел на кормщика.
— Негоциантами рядились, черти! — сказал Рябов. — Сего Уркварта я вовек не забуду… Что ж, вроде бы невзначай к ним попасться? Рыбачил будто, они и схватили?
— Невзначай! — сказал Иевлев. — Подалее от Архангельска. В горле… Мель мы еще укрепим для верности: струг потопим с битым камнем, али два струга. Вешки поставим обманные, как бы фарватер они показывать будут, а на самом деле — мель. Мало ли что, вдруг кормщик не рассчитает…
— Для чего ж не рассчитать? — спросил Рябов. — У меня, я чай, голова не дырявая, не позабуду. Мне и идти, более некому…
Иевлев глубоко вздохнул. Давно не дышал он так легко и спокойно, давно не было так полно и радостно на душе. Вздохнул — словно все трудное уже миновало, словно вышел из чащи на торную дорогу, вздохнул, как вздыхает усталый путник, увидев кровлю родимого дома.
— Хитро рассудил! — еще раз сказал Рябов. — По-правильному.
— Денег с них запросишь! — произнес Иевлев. — Да поболее. Поторгуешься…
— А как же! Не без торговли!
— Долго торговаться будешь…
— Да уж оно так, оно вернее…
Помолчали. Рябов сказал грустно:
— Дома-то почитай что и не погостил. Таисья убиваться станет…
Он покачал головою, задумался.
— Кроме тебя некого, — сказал как бы виновато Сильвестр Петрович. — Я и то раздумывал, — Семисадова? На деревянной ноге нельзя ему. Тут, может быть, и побороться и бежать понадобится, а на деревяшке разве далеко ускачешь? Еще Лонгинов — кормщик добрый, да не ума палата: слыхал, как он во гробе второго пришествия дожидался?
Рябов засмеялся невесело:
— Слыхал, Сильвестр Петрович! Да нет, тут и спору быть не может, мне идти, другому незачем. Оно, ежели пораскинуть мозгами, работенка такая — можно и головы не досчитаться, да ведь оно и везде не без убытков. С хитростью ежели делать, так еще, глядишь, и погуляем. Охать не приходится; охали, говорят, до вечера, а поужинать и нечего. Об смерти думать тож не станем, мы ее перехитрим. Я нынче об другом: Таисья чтоб не знала, а? Хватит на ее век горя. Ну, коли не вернусь, тогда ничего и не поделаешь, а покуда… Что присоветуешь сказать ей?
Сильвестр Петрович пожал плечами:
— Дурному не поверит Таисья Антиповна, думать надо — что вместно будет…
Подошел Ванятка с иевлевскими дочками, принес кораблик, выструганный из коры. Кормщик взял из рук мальчика нож, подправил мачту, потом натянул снасть.
— Город они, тати, пожгут, ежели дорвутся, — говорил Рябов, — кровищу пустят, нельзя их до Архангельска допускать! И народу никуда не деться. Не уйти с немощными да с детьми малыми. Разорение великое…
— А вон и пушки у меня! — сказал Ванятка, показывая пальцем на палубу своего кораблика.
— Пушки у него! — сказала Верунька.
— Пушки! — подтвердила Иринка.
— Ну, иди, сынок, иди! — велел Рябов. — Иди, гуляй!
Дети ушли, кормщик задумчиво продолжал:
— Так-то, Сильвестр Петрович. На сем и порешим: пойду далеко в море, повстречаю их, будто невзначай, поломаюсь всяко, а потом, глядишь, и продамся за золотишко. Они народец такой — все привыкли покупать. Ну, а ежели что не задастся — так у нас, у беломорцев, недаром говорят: упасть — да уж в море, в лужу-то вовсе не к чему.
Сильвестр Петрович хотел ответить, не смог — задрожали губы. Рябов то заметил. Словно стыдясь слабости капитан-командора, заговорил о другом: на съезжей сидит мастер с пушечного двора Кузнец, пытают его жестоко. Сидят под караулом и еще некоторые посадские, пошто в нынешние лихие времена людей мучают?
Мимо, ковыляя на деревянной ноге, шел Семисадов, и Иевлев окликнул его, приказал:
— Ты, боцман, возьми матросов потолковее, десятка два, да с теми матросами спехом — в город. Всех, кто на съезжей за караулом сидит, — на волю. Пытанным, немощным — лекаря. Здоровым — водки по доброй чарке. Есть там разбойнички, воры, у дьяка моим именем строго спросишь, — тех на работы в город. Съезжую — на замок…
Семисадов слушал с радостью, большое, в крупных веснушках лицо его сияло.
— А палача с подручным куда? — спросил он.
— Дела, небось, и для них найдется, — ответил Иевлев. — Пусть в городе потрудятся — там и посейчас рогатки ставят, помосты, надолбы…
— Как бы их не тюкнул там народишко-то! — с усмешкой сказал боцман. — Ненароком, мало ли…
Рябов спросил прямо:
— А тебе жалко, что ли? Ну и тюкнут на доброе здоровье… Сказано тебе: съезжую — на замок…
— А ключ — в Двину! — весело, полным голосом договорил боцман.
Он не мог устоять на месте, бросился было выполнять поручение, но Иевлев окликнул его:
— Погоди! Дьяков за ненадобностью отпустишь пока к своим избам, пусть идут…
— Ну, Сильвестр Петрович! — воскликнул боцман. — Ну! Говорю тебе истинно: не забуду я нынешнего дня. И народишко не забудет, об том постараемся…
— Иди, иди, делай! — улыбаясь, сказал Иевлев. — Иди!
— Пожалуй, и я с ним пойду! — потянувшись, сказал кормщик. — Пора и дома побывать. Карбас-то немалый пойдет? Возьмете меня с женой да с Иваном?
Проводив кормщика, Сильвестр Петрович опять сел на лавку возле церкви. Уже наступил вечер, но в крепости еще работали, слышались равномерные гулкие удары молотов, скрипели доски под тяжелыми ногами носаков, которые поднимали на крепостную недостроенную стену корзины с кирпичом. По счету, громко, пушкарские подручные принимали с карбаса ядра, перекидывали друг другу, покрикивали:
— Держи, Семен!
— Еще!
— Ах, хорошо яблочко!
— Принимай!..
Опершись на трость руками, на руки положив подбородок, Сильвестр Петрович все думал: ему представилось вдруг, как Семисадов нынче выпускает из острога того самого человека, который в ту сырую весеннюю ночь метнул в него, в Сильвестра Петровича, нож. Мгновенная злоба стиснула сердце, но он тотчас же вспомнил отчаянного мужика тогда, в лесу, по дороге на Холмогоры, и подумал, что не ему судить; пусть, коли без этого нельзя, судят другие. Ему же оборонять город, а как его оборонять, ежели нынче начать разбираться в судьбах измученных тяжкою жизнью каменщиков, землекопов, кузнецов, плотников?
Давеча воевода сказал про офицеров. Но кто же они, сии офицеры?
Сильвестр Петрович вспоминал Крыкова, вспоминал многие его слова. Что ж, не поклончив Афанасий Петрович Крыков, суров он к воеводе, к другим кривдам и неправдам, в чьем бы обличий они ни были. Да только не изменит капитан знамени, которому присягал, нет, не тот он человек, можно на него положиться, можно ему верить, как самому себе, как кормщику Рябову, как боцману Семисадову, как Егорше и Аггею Пустовойтовым. Пусть не врет пустого князь Прозоровский! Все те же наветы проклятых наемников-иноземцев, все те же доносы, все та же ложь. Ничего, они, дружки воеводы, сидят нынче под замком, за крепким караулом. Пусть сидят до времени, до того часа, покуда не кончится то, чего с тревогою ждут все в городе и в округе от мала до велика. По прошествии времени поедут те иноземцы к себе за море. Не похвалят его, Иевлева, за то, что арестовал иноземцев, да как быть? Иначе не сделаешь, за многое не похвалят! И за то, что нынче послал Семисадова закрыть на замок съезжую, тоже не похвалят, не жди!.. А может быть, после виктории, кто знает…
Кутаясь в платок, пришла Маша, села рядом, спросила:
— Куда это Иван Савватеевич собрался? На Таисье лица не было. К дружку будто, в Онегу?
Иевлев, нахмурившись, ответил:
— Откуда же мне знать, Машенька? Ему виднее…
Маша зябко повела плечами, сказала с укоризною:
— Едва домой вернулся — опять куда-то надо. Приказал бы ты ему, что ли? Ты тут начальником.
— Возьми попробуй, прикажи! — усмехаясь, ответил Сильвестр Петрович. — Он не солдат, не матрос, — как же я им помыкать буду? Может, тебя послушается…
Маша прижалась к его плечу, попрекнула:
— Смеешься, насмешник! И чего веселого-то?
5. На съезжей
Федосей Кузнец, плотник Голован и медник Ермил лежали на рогожах в сенцах. Вывихнутые на первой пытке суставы костоправ-бобыль вправил, другой бобыль принес узникам покушать похлебки. Федосей сказал морщась:
— Для нынешнего дня водочки штофик — то-то ладно было бы…
Палач Поздюнин выглянул из двери, спросил:
— Штофик? Ты же старой веры, какая же тебе водочка?
— Иди, иди, шкура! — ответил Кузнец. — Иди, еще встретимся на лесной тропочке, узнаешь моего ножичка!
Поздюнин поморгал, сказал с укоризною:
— Молился бы, чем грозиться!
— Я-то помолился! — с трудом приподнимаясь, крикнул Федосей. — Я-то вашего бога вот хлебнул, хватит! И ты, подлюга, мне не указывай, не лезь…
Палач ушел, слышно было, как он чинит блок в застенке. Кузнец опять лег, заворчал:
— Бог! Где он, бог твой? Сколь мне годов — не вижу его, не слышу, дурость одна — вот кто бог твой! Палач, кат, ручища в крови по локоть — а молится! Отчего же не разверзнутся небеса? А? Голован, что молчишь?
— Брось ты! — посоветовал плотник.
— Нет, не брошу! Бог! Знаем, слышали бога вашего. Суда ждали, да где он суд? Все обман. А правда где?
Хлопнула дверь: бобыли принесли новых веников — жечь огнем. Голован закрыл глаза, чтобы не видеть, Ермил шепотом сотворил молитву, один Кузнец все говорил:
— Вон она — правда! Веники! А господь взирать будет, и хоть бы что! Да в чем же грех наш? В челобитной? Кому писали ее? Царю! Нет, ты погоди…
Он опять заерзал на сырой соломе, с трудом укладывая разбитое тело, но мысль свою не терял.
— Ты погоди! Царю? А он миропомазан? Так как же оно получается? Нет, братие, я до бога еще не добрался. Я его за бороду так тряхну, — он у меня за все ответит. Он мне все выложит…
— Помолчал бы! — взмолился Голован. — Боюсь я!
Кузнец еще долго поносил бога, потом изнемог, задремал. Задремали и Ермил с Голованом. Поздюнин вновь высунулся из двери, попросил Кузнеца починить ему железный блок. Федосей долго моргал, не понимая, потом так длинно и лихо выругался, что палач только ойкнул.
— Не любит! — сказал Голован.
— Ты поближе подойди, сучий сын, мы тебя причастим не так! — сказал Кузнец. — Подойди, не бойся.
И вдруг крикнул:
— А ну, братие, подвесим его самого, покуда чужих нет! Ужели не совладаем?
У палача забегали глаза, он угрожающе подкинул в руке кувалду, попятился. Кузнец сунул два пальца в рот, засвистал, загукал лесным лешим, Ермил завизжал, да так страшно и пронзительно, что один из бобылей кубарем вылетел вон. Голован пустил ему вслед глиняным кувшином. Дверь захлопнулась.
— Теперь в железы нас закуют! — посулил, отдышавшись, Ермил.
В железы не заковали, не поспели: вместо драгун с пьяным Мехоношиным, вместо дьяков и воеводы в застенок быстрым шагом спустился одноногий боцман Семисадов, за ним шли его матросы, в бострогах, при палашах, в вязаных шапках. Семисадов держал в руке смоляной факел.
— Выноси их, ребята! — велел он раскатистым голосом.
Дубовая дверь на волю была открыта, глухое оконце один из матросов высадил пытошными щипцами, по застенку заходил веселый летний сквознячок. Поздюнин что-то залопотал, его швырнули в малую темную камору. Пушечный мастер не мог стоять, кто-то взвалил его на спину, понес наверх, в огород, который разводил Поздюнин — выращивал здесь редьку, капусту, огурцы. За Кузнецом вынесли всех, кто не держался на ногах. Кто кое-как шел сам, того бережно вели под руки. Кузнеца в огороде опустили на лавочку. Он спросил у Семисадова хриплым голосом:
— Оно как же? Одни на дыбу вздымают, другие на закукорках несут? Которые же с правдой? Вы, али те, что вздымали?
— Тебе виднее! — с обидой ответил Семисадов.
— То-то, что не видно. Кабы видно, я не спрашивал бы. Прикажи на Пушечный двор меня везти.
Семисадов послал за подводой, Кузнец сел на солому, вместо спасиба — сказал:
— Занадобились, вот и выпустили. А не нужны бы были, до смерти запытали бы!
Боцман укоризненно покачал головою, но подумав, согласился:
— И верно!
Поздюнина и бобылей погнали на пристань — таскать бревна, дубовую дверь застенка Семисадов сам запер на тяжелый замок, ключ повесил на шею, чтобы не потерять. Матросы выстроились, боцман скомандовал: