Россия молодая (№1) - Россия молодая. Книга первая
ModernLib.Net / Историческая проза / Герман Юрий Павлович / Россия молодая. Книга первая - Чтение
(стр. 7)
Автор:
|
Герман Юрий Павлович |
Жанр:
|
Историческая проза |
Серия:
|
Россия молодая
|
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(532 Кб)
- Скачать в формате doc
(522 Кб)
- Скачать в формате txt
(498 Кб)
- Скачать в формате html
(537 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41
|
|
Страшное беспокойство охватило его, он поднялся с лавки, на которой лежал, потянул к себе рыженький, линялый, изъеденный морской солью подрясничек и хотел было одеваться, как вдруг удивился — где это он, почему в избе и что это за изба такая?
Но и удивиться как следует не успел, — старушечий голос окликнул его, и тотчас же перед ним предстала бабка Евдоха — сгорбленная, ласковая, с таким сиянием выцветших голубых глаз, какое бывает только у очень старых и очень добрых людей.
— Иди, коли можешь, иди, сынуля, поспешай, — велела бабка и подала ему кургузенький кафтанчик и порты холщовые, многажды стиранные, в косых и кривых заплатках, да треушек старенький, да еще косыночку, что носят рыбари, уходя в море.
Он оделся, ничего не спрашивая у бабиньки Евдохи. Рыбачью мамушку, вдовицу рыбачью, плакальщицу и молельщицу, знали все морского дела старатели здесь, на Беломорье. Коли она велит, значит надо делать; коли она посылает, значит надо идти.
Нынче ночью, выйдя на крики иноземцев, бабуся увидела возле арсеналу побоище, увидела, как волокут Рябова рейтары, увидела хроменького Митеньку, лежащего в пыли, и поняла: беда рыбаку, беда кормщику от лихих заморских шишей да ярыг! Митеньку она с добрыми людьми перенесла в избу, положила ему холодной землицы на голову, чтобы оттянула двинская земля жар да лихорадку. Ночью же она узнала, что кормщика запродали монаси, что кормщик с послушником теперь беглые, — зачем же Митеньке в подряснике показываться? И покуда он спал, собрала ему другую одежду. А покуда Митенька покорно собирался, не зная еще, куда и как идти, спрашивала:
— Винище, небось, в кружале трескал с ярыгами?
Митенька, не смея осуждать кормщика, ответил:
— Маленько всего и выкушал, бабинька, для сугреву…
— Знаю я его «маленько»…
Потом добавила в задумчивости:
— Оно так: работаем — никто не видит, а выпьем — всякому видно.
И рассердилась:
— С кем пьет — того не ведает, — вот худо.
Митенька молчал, повеся голову.
— Пойдешь к поручику Крыкову, к Афанасию Петровичу, — строго сказала бабинька, — в таможенную избу…
— В избу, — повторил Митенька и воззрился на старуху большими черными глазами.
— Как что было в кружале и ранее, что знаешь, все ему откроешь. Так, мол, и так, кормщик Рябов иноземными татями украден, и велено, дескать, тебе, Афанасий Петрович, от твоей матушки — бабиньки Евдохи — на иноземный корабль идти с алебардами, фузеями и саблюками и того кормщика беспременно на берег двинский в целости и сохранности доставить.
Она задумалась вдруг и заговорила еще строже:
— А коли что насупротив скажет, молви от меня ему самое что ни на есть крутое слово…
Митенька даже рот приоткрыл от этого приказания.
— Промеж них там неурядица вышла, — поджимая губы, сказала Евдоха, — девок, вишь, у нас мало, обоим одна занадобилась. Так ты, Митрий, не робей, прямо ему все режь: не дело, дескать, ближнего своего в беде кидать, хоть ты, дескать, нынче и поручик, а Рябов нисколечко тебя не хуже. Да еще припомни ему, Афоньке, как бабинька Евдоха его от раны лечила и вылечила, да еще припомни, как он эдаким вот махоньким ко мне в корыто мыться хаживал…
Митенька захлопал ресницами, не понял.
— Думаешь, офицер, так не от матушки своей народился? И он был мал, и он в голос ревел, и в одном корыте с Ванькой Рябовым золой я их, чертенят, прости господи, отмывала. Так и скажи: не заносись, дескать, Афанасий Петрович, все помирать будем — и офицер помрет, и рыбак помрет, и архиерей, прости господи, помрет! Ну, иди, иди, хроменький! Да нет, не скажет он ничего насупротив, не таков он человек, не можно того быть, чтобы не сделал как надо. Иди, детушка, поспешай, а я покуда подрясничек твой сиротский поштопаю, сгодится еще, чай, понадобится…
Митенька ушел, бабушка Евдоха поглядела ему вслед, задумалась, сделает ли Афоня как надо, и тотчас же решила: сделает непременно. Не было еще такого случая в длинной ее жизни, чтобы не делали люди так, как она просит.
Да и как было не сделать по ее хотению?
Многие годы к ней в избу клали обмороженных рыбаков-бобылей, чтобы выходила. И никто никогда не умирал, — такая сила материнской любви была в этой маленькой, горбатенькой, слабой старушке ко всем людям, измученным морским трудом. Она выхаживала сиротинок рыбацких, растила из них богатырей, кормила из рожка жидкой кашицей, а потом молодому рыбарю первая справляла сапоги для моря — бахилы, теплую рубашку; сама провожала карбас, с которым уходило дитятко на промысел…
Бабинька Евдоха в низкой покосившейся своей избе лечила страшные рыбацкие простуды, ломоты, лихорадки. И не наговорными травами, не колдовством и кликушеством, а великой силой желания помочь, облегчить муки, не дать помереть хорошему человеку, морскому старателю, бесстрашному рыбарю…
Всех родных ее взяло море. И не было у старухи даже могилок, чтобы поплакать на холмике, чтобы поправить крест, шепча, как иные вдовы и матери, жалобы на одинокую свою старость, на то, что в избе студено, а сил уже нет наколоть дров, на то, что ходить трудно — не гнутся больные ноженьки. Ничего у нее не было, кроме жаркой, словно бы кипящей любви ко всем обделенным жизнью, ко всем сирым и убогим, ко всем одиноким и больным…
Строго и сурово жалела и любила Евдоха. Больно наказывала за дурные дела. Бывало только и скажет:
— Ай, негоже сотворил, рыбак!
И зальется потом стыда, обмякнет рыжий детина, повалится в ноги, закричит:
— Вдарь, бабинька! Вдарь, да помилуй! Прости, бабинька…
Но бабинька не миловала. Умела молчать. С обидчиками молчала годами. Умела и похвалить. И тоже недлинно. Скажет бывало с лучистою своею улыбочкой словечко, и что за словечко — не расслышит Белого моря старатель, а летит от Евдохи словно на крыльях и только покряхтывает: «Ну, бабинька, ну, старушка, ну, душа голубиная».
Иногда к ней в избу, где мурлыча прогуливались подобранные на задворках кошки, где фырчал еж-калека, где мирно уживались слепой заяц и старый петух, заглядывал выхоженный когда-то ею рослый, плечистый, сине-багровый от студеного морского ветра рыбак, кланялся поясным поклоном, говорил:
— Здорова будь на все четыре ветра, бабуся! Накось тебе гостинчика!
Клал на чистый, выскобленный стол алтын, да еще алтын, да денежку, сколько было завязано в платке — столько и высыпал. Бывало и золотой клали, видела бабка и иноземные монеты. Да недолго все они удерживались у нее. Как удержать денежку, коли рядом, в избе по соседству, плачет, ливмя разливается рыбачья вдовица, нечем кормить детушек? Как удержать, когда назавтра можно привести к себе дюжину малых ребят, вымыть их в корыте с золой и песком, а за терпение и кротость, что не визжали и вели себя чинно, накормить их до отвалу крошевом мясным, жирной ушицей, пахучим пряником?
Когда-то выхаживала она Митеньку, а еще ранее, в дальние годы, самого кормщика Рябова, после того как поморозился осенними ночами на дальнем рыбацком становище. И вот пришел к ней однажды Иван Савватеевич, распахнул дверь, молвил:
— Здорова будь на все четыре ветра, бабуся! Накось, старушечка, гостинчика!
Развязал кису, высыпал на стол золотые, покатились по выскобленным доскам монеты, кольца червонного золота, упали на пол жемчужины.
— Али что недоброе сделал, Иване? — строго спросила старуха.
Рябов усмехнулся:
— Корабль на камни выкинулся, — сказал он, — иноземный корабль. Люди все мертвые — до единого; вот мы с рыбарями клад нашли, да к чему оно? Свечку поставил ослопную Николе-угоднику, вдовицам раздарил, погулял маненько у Тощака, бахилы себе новые справил, кафтан. Глаза теперь людям рву — вырядился, мол, Ванька Рябов…
Он опять усмехнулся ленивой своей усмешкой.
— Самому в хозяева идти неохота. Карбас купить, снасть, покрутчиков набрать, а? Как присоветуешь? Будет из меня хозяин?
— Не будет, Ванечка! — скорбно сказала старуха. — Бесстыдства в тебе нету!
— А беси толкают, — улыбаясь говорил Рябов, — сладко так уговаривают: иди, Ванюша, в хозяева, будет тебе горе горевать, вот и фарт подвалил, второй-то раз не случится…
Он потянулся, зевнул, пошел топить баньку, а потом сидел у стола чистый, распаренный, хлебал горячую, сильно наперченную уху и говорил:
— Пойдем в море, поглядим. Море, бабинька, от века наше поле. Будет рыба — будет и хлеб. А миросос из меня не произойдет, верно ты сказала — бесстыдство для сего надобно…
Старуха, подпершись кулаком, все кивала и вздыхала, потом вдруг на мгновение заплакала и словно бы рассердилась. Золото и каменья поделила пополам: половину на несчастненьких сирот, половину закопала в огороде — для всякого опасения, мало ли какая беда падет на кормщика?
Для своих сирот и немощных бабка Евдоха никогда ни у кого ничего не просила — такое было дано ею слово. Рыбаки ей приносили сами, кто чего мог: кто рыбки, кто денежку, кто мучицы, кто маслица. По древлему обычаю творили люди и тайную милостыню: находила бабинька у себя в сенях то добрый кус замороженной говядины, то свечей, то теплый платок.
За приношения она никогда не благодарила.
И не было в Беломорье человека, который не вспомнил бы ее в добрый или лихой час.
Суровые артельные кормщики, решая трудное дело, советовались с ней и, выходя из ее хибары, кряхтели:
— Ну, бабка! Чистый воевода! Хитрее не бывает!
Многие семейные распри решала тоже она, и слово ее было крепким, последним, окончательным. Попы робели взгляда бабки Евдохи, язвительной ее усмешки, соленой шуточки. Купечество в рядах кланялось ей ниже, чем другим…
5. Будет объявлена конфузия!
Митенька вышел, оглядел себя, порадовался на кафтанчик и пошел к дому, где жительствовали таможенные целовальники, солдаты таможенной команды и где внизу были покои господина Крыкова Афанасия Петровича — поручика таможенного войска.
Постучав в дверь осторожно и почтительно, Митенька послушал и еще раз постучал. Ответа не было. Тогда Митенька просунул голову в горницу и, никого не увидев, вошел.
На полу был кинут истертый ковер с кожаной подушкой — тут, видимо, поручик спал. На лавке лежали книги. Одна была открыта. Митенька прочел: «Любовь голубиная и ад чувств, пылающих в груди Пелаиды и Бертрама». От таких слов Митенька покраснел.
В соседней горнице кто-то с силою и с наслаждением чихал, приговаривая:
— А еще раза! А еще хорошего! А еще доброго!
Потом чиханье прекратилось, что-то заскрежетало…
— Господин! — негромко окликнул Митенька.
За дверью продолжало скрежетать.
Митенька сделал несколько коротких шагов, заглянул за дверь.
Посреди маленькой комнаты у стола делал какую-то мелкую работу сильными, ловкими руками сам Афанасий Петрович. Лицо его, повернутое к теплому свету, светилось улыбкой, словно он радовался на свою работу; да так оно и было: вот взял он двумя пальцами что-то малое, веселое, белое, повернул перед собою и совсем обрадовался, даже причмокнул губами, но тотчас же как бы что-то заметил дурное в своем изделии, стал накалывать его шильцем, приговаривая:
— А сие уберем мы, уберем, обчистим…
Митенька стукнул дверью…
Лицо Крыкова мгновенно изменилось: быстро сунув работу свою за пазуху, он прибрал ножики да шильца, прикрыл их большой ладонью и оборотился к Митеньке, неприязненно поджимая губы:
— Ты это? За каким делом? Для чего безо всякого, спросу ломишься? Не удивительно ли, что спокою не имею даже в доме своем ни единой минуты? Отчего так?
Митенька заробел, вспыхнул, понес пустяки, как всегда, когда обижали.
Поручик постукивал ногою, светлые его глаза смотрели мимо юноши, под тонкою кожею, как у многих двинян, горел яркий румянец. Сердито сказал:
— Говори дело, будет вздоры болтать…
— Как вы спрашивать изволите, так я и отвечаю! — молвил Митенька, взяв себя в руки. — А дело мое вот такое…
— Ты сядь! — велел поручик.
Митенька не сел, обиженный.
Поручик слушал внимательно, смотрел прямо в глаза, все крепче поджимая губы, все жестче поколачивая ботфортом.
— Все сказал?
— Все.
— Почему ко мне пришел?
— Бабинька Евдоха послала.
В глазах Крыкова мелькнула искра, но, словно бы стыдясь ее, он отворотился, сдернул с деревянного крюка кафтан, опоясался шарфом, крикнул денщику бить сбор. Во дворе ударил барабан, денщик тотчас же прибежал за ключами…
— Прах вас забери! — рассердился поручик. — Надоели мне ключи ваши…
И объяснил Митеньке:
— Коли ключом не запирать, разбегутся солдаты мои таможенные. Полковник тут нынче — Снивин; которые деньги от казны на пропитание идут — все забирает. Вот солдаты и кормятся, где кто может…
Наверху забегали, опять скрипнула дверь, вошел босой капрал Еропкин, спросил:
— Как прикажешь, Афанасий Петрович, идти али не идти? Я вчерашнего дни сапоги отдал — подметки подкинуть, прохудились вовсе. Как быть-то?
Афанасий Петрович в раздумье почесал голову:
— Подкинуть, подкинуть! Бери вот мои, спробуй!
Капрал Еропкин заскакал по горнице, натягивая поручиков сапог. Натянул с грехом пополам. Обещал:
— Дойду!
— То-то! Строй ребят!
Во дворе капрал закричал зверским голосом:
— Поторапливайся, мужики, до ночи не управитесь!
Афанасий Петрович невесело говорил Митеньке:
— Разве так службу цареву править можно? Ни тебе мушкетов справных, ни тебе багинетов, ни пороху, ни олова, ну, ничегошеньки! Раздетые, разутые, кое время кормовые деньги не идут. Что я с них спросить могу, с солдат моих? А ребята золотые. Стоит над нами начальник — иноземец майор Джеймс. Как придет, так всех в зубы, что кровищи прольет, что зубов повышибает, а для чего? Вид, мол, не тот! Да где ж им вида набраться, когда полковник Снивин весь ихний вид в своей кубышке держит и никому не показывает…
Вышли, как надо, с маленьким знаменем — прапорцем и под барабанный бой. Перед воротами построились: первым Крыков при шпаге, за ним капрал с барабаном, далее в рядочек три солдата, отдельно Митенька. Барабан бил дробно, солдаты пылили сапогами, сзади бежали мальчишки голопузые, свистели, делали рожи.
Шхипер Уркварт на палубе, под тентом, чтобы не напекло голову, писал реестры; конвой Гаррит Коост — голый до пояса, волосатый — пил лимонную воду, сидел над шахматной доской. Уркварт, пописав, смотрел на шахматную доску сладкими глазами, склонив голову набок, вдруг переставлял фигуру и опять писал. Коост пугался, кусал ус…
Увидев Крыкова с барабанщиком, с капралом, под развевающимся прапорцем, Уркварт поднялся и пошел навстречу без улыбки, щуря глаз.
Не дав шхиперу сказать ни слова, Крыков велел Митеньке переводить: нынче ночью силою взят кормщик Рябов Иван, того кормщика надобно выдать добром, а коли-де сей кормщик не будет нынче же тут, перед очами поручика, то он, Крыков, объявит шхиперу превеликую конфузию и обозначит сей корабль воровским.
Митенька, заикаясь от волнения, перевел.
Уркварт посмотрел на него внимательно — узнал, еще сощурил один глаз и, поигрывая толстой, крепенькой ножкой в башмаке с бантом, молвил:
— К превеликому моему сожалению, конфузию получил вчерашнего дня от меня сам господин поручик; и достойно удивления, что сия конфузия не охладила боевой пыл моего друга господина Крыкова. Придется мне посетить самого господина воеводу с просьбой о заступничестве, ибо так более не может продолжаться. Что же касается до лоцмана Ивана, то он, действительно, нанялся ко мне на службу, но сбежал вместе с сим достойнейшим молодым человеком, — шхипер кивком головы показал на Митеньку, — сбежал, несмотря на то, что его начальник — святой отец — успел получить хорошие деньги в виде задатка. Предполагаю, что в нравах московитов поступать именно так…
Крыков не дал Митеньке перевести до конца, перебил его:
— Скажи сей падали, — багровея, произнес он, — что не ему, вору сытому, порочить и бесчестить Московию и что коли он, мурло жирное, еще хоть едино слово тявкнет об сем предмете, то я его насквозь шпагой проткну и в воду сброшу… Так и скажи… Стой, погоди, не говори…
Он подумал, охладился и велел переводить другое:
— За то серебро фальшивое, что было у него спрятано в бочках под краской, нет ему веры теперь ни в чем и не будет, доколе я тут государеву службу правлю…
Митенька перевел.
— Нет большей мерзости, нежели неведающему, безвинному заплатить за труд его деньгой, которая на сильном огне расплавлена будет и трударю в глотку влита, а за что? За его, шхипера, сладкое житье. Переведи!
Толмач перевел.
— Пусть корабельного кормщика Рябова Ивана поставит сюда перед нами.
— Здесь нет Ивана Рябова! — склонив голову набок, улыбаясь с превосходством и гордостью, ответил Уркварт.
— Ан есть! — воскликнул Крыков и велел бить в барабан.
Капрал ударил обеими палочками дробь. У Крыкова глаза блеснули, как у хорошего охотника. Он вытянул шею, огляделся, раздумывая, и хотел было идти, как вдруг шхипер опять негромко заговорил:
— Сударь, — сказал он, — поступок ваш по меньшей мере негостеприимен, и, как это мне ни прискорбно, я делаю вам пропозицию и предупреждение: город Архангельский ждет царя Петра, и его величеству будет принесена моя жалоба на незаконный вторичный досмотр моего корабля.
Митенька перевел.
— Пропозицию? — переспросил Крыков.
— Пропозицию! — подтвердил Митенька.
— Пусть делает мне пропозицию, коли я Рябова не отыщу, а коли отыщу, так пусть помнит: будет объявлена конфузия.
6. Людьми не торгуем!
Таможенные солдаты стояли и на шканцах, и на корме, и на юте «Золотого облака». У трапа капрал с прапорцем в руке поплевывал в воду.
Боцман дель Роблес шепотом сказал шхиперу Уркварту:
— Этого проклятого московита можно заколоть, и тогда никто ничего никогда не узнает…
— А куда вы спрячете тело, мой друг?
Боцман подумал:
— Тело можно бросить в Двину, привязав к ногам тяжесть…
— И никто ничего не заметит?
Дель Роблес вздохнул.
— Вздохами делу не поможешь! — сказал сухо Уркварт. — Мне, быть может, удастся от всего отпереться, но вы, мой друг, должны быть готовы к тому, что в Московию вам больше не ходить…
Дель Роблес криво усмехнулся.
Уже наступил вечер. Крыков все еще выстукивал корабельные переборки — искал тайник. Два солдата, потные от духоты, рылись в трюмах — проверяли товары, выстукивали бочки, ящики, переворачивали кули. Иноземные корабельщики глядели, посмеиваясь.
К ночи Крыков нашел Рябова в хитром тайнике, построенном под бочками с пресной водой. Ящик был обит изнутри войлоком, чтобы не слышно было ни жалоб, ни стонов, ни воплей. Рябов лежал почти без памяти, связанный по рукам и ногам, с кляпом во рту.
Перерезав ножом веревки, Афанасий Петрович напоил кормщика водой, обтер своим платком его потное лицо, молча похлопал по плечу и вывел на палубу, на ту самую палубу, где так недавно шхипер говорил высокие слова о прекрасном русском лоцмане. Митенька, плача и не стыдясь слез, бросился навстречу. Рябов часто дышал, широко раскрывая израненный, кровоточащий рот.
— Ну, пропозиция! — громко сказал Крыков. — Переводи ему, Митрий! Объявляется кораблю сему конфузия, у трапа ставятся наши часовые, кормить тех часовых за деньги шхипера, никому ни на корабль, ни с корабля ходу нет и быть впредь не может.
— Вот как? — спросил Уркварт.
— Да уж так, — сказал Крыков.
— Но я совершенно, не виноват! — сказал Уркварт. — Мой боцман повздорил с вашим лоцманом и жестоко пошутил над ним. Может ли шхипер отвечать за поступки своих людей?
— Коли не может, так научится! — сказал Крыков. — Коли в других землях не выучили — здесь научим.
Начальный боцман вышел вперед, сказал громко, показывая рукой на Рябова:
— Сей человек — наш человек. За него заплачены мной большие деньги, на что шхипер имеет форменную расписку. Вы не смеете уводить сего человека, проданного нам в матросы, а коли уведете — мы пойдем к вашему царю. Мы купили сего человека…
Крыков побледнел, сжал эфес шпаги, крикнул:
— Вы можете купить живую рысь, росомаху или волка. Но сего славного лоцмана вы не получите, ибо людьми мы не торгуем!
— Разве? — спросил Уркварт. — А многие мои друзья покупали себе людей на Москве и в других городах. Вот и мы купили вашего лоцмана, а вы его забрали у нас силой. Мы пожалуемся его величеству, и вас за это не наградят…
Он повернулся спиной к поручику, выказывая ему полное пренебрежение.
Через малое время Крыков, Рябов и Митенька уже были на берегу. Солдаты остались караулить корабль. Вечер был душный, небо заволакивало, Двина лежала совсем неподвижная, серая, листы на березах не шевелились…
— Спасибо, Афанасий Петрович! — с трудом сказал Рябов. — Никогда не забуду. Пропал бы я без тебя.
Он не смотрел на Крыкова, не привык благодарить. Крыков тоже сидел на бережку, отворотясь, — не умел слушать, когда благодарили.
— Может, и сочтемся! — ответил Крыков.
— Может, и сочтемся. Долг платежом на Руси красен.
Помолчали.
— В самой скорости прибудет сюда его величество Петр Алексеевич со товарищами, — сказал Крыков, — знаю об этом доподлинно. Идут за морскими забавами, приказано скликать всех людишек корабельного дела… Одно тебе спасение, кормщик, ждать царя. Иначе прикончат.
— Прикончат! — спокойно согласился Рябов.
— Больно ты нашумел нынче. Митрий сказывал, как ночью-то гуляли…
— Нашумел! — согласился Рябов.
— То-то, что нашумел. И келарю половину бороды повыдергал. — Крыков усмехнулся. — Не позабудет келарь бороду, не простит.
Рябов кротко вздохнул.
— Не простит.
Еще помолчали.
— Как же быть-то? — спросил Крыков. — Спрятать тебя надобно до времени, да где?
— У вас и спрячьте! — вдруг сказал долго молчавший Митенька. — Самое святое дело в таможенном доме, сударь, никому и в голову не вскочит, что дядечка у вас находятся.
Крыков помолчал, подумал, потом сказал:
— Будь по-вашему. Вместе не пойдем, неладно, а вы попозже, как туча найдет, под дождичком, что ли, задами и приходите.
Он поднялся и зашагал вдоль Двины, а Митенька с кормщиком долго еще сидели над рекой, перекидываясь по слову, по два, молчали, вновь разговаривали, думали, как жить дальше и почему так сложилась судьба.
— Бог, видно, так велел! — смиренно сказал Митенька.
— Бог? — спросил Рябов. — Что-то давно я об нем не слыхал, об твоем боге, — может, расскажешь?
Митенька с испугом взглянул на Рябова и замолчал надолго.
Вещает ложь язык врагов, Десница их сильна враждою, Уста обильны суетою… Ломоносов
Не люби потаковщика — люби встрешника.
Пословица
Глава четвертая
1. Где правда?
Покрученный в цареву службу Афанасий Крыков сразу попал в таможенники и, не более, как в год, проявил настоящий талант в этом трудном и хитром деле. Недюжинность свою объяснял он просто: я, дескать, от батюшки обучен зверовать с малолетства, нет такой звериной выдумки, чтобы не разгадать мне ее, а купец иноземный не хитрее таежной лисы. Думать, конечно, приходится, не без того…
Зверя, действительно, он знал, знал повадки его и привычки, и от стародавних времен, как Рябовы славились кормщиками, так Крыковы — охотниками. Впрочем, род Крыковых и в море хаживал не хуже других прочих…
Зверовали от дедов Крыковы в тундре, не страшась ни хивуса — снежной воющей бури с боковыми свистящими заметелями, ни мокрой снежной бури — рянды, ни чидеги — частого дождя с холодным ветром. Под сверкающими во все небо сполохами северного сияния шли Крыковы ватагой-дружиной бить горностая — кровожадного зверька, идущего лавой, пожирающего слабых своих собратьев. Шли Крыковы долго, до заветной тропы, ставить секретные кулемки — особые снаряды, хитрые ловушки на горностаева вожака. Попался вожак в ловушку, прижало ему башку гнетом, рассыпалась, напугалась лава горностаева — один за другим попадаются зверьки в ловушку, нет над ними начальника, нет старшего!
В те же поры ловятся в тундре куницы-желтушки — дорогие меха. Тут смотри в оба, слушай как надобно; не дан тебе талант куницу зверовать — так и придешь домой пустым. Лежит зверек в берложке, песни свои от зимней скуки поет, уркает, — тут его и рой, разрывай нору, да прежде все хода обложи крепкой сетью…
За куницей — песец, того зверовать хаживали морем на Грумант. Чудной зверек, не каждый охотник может убить его. Увидев направленный на себя ствол мушкета или стрелу, измученный гоном зверь, бывает, не поднимается с места — лежит неподвижно, да еще Лапочками закроет морду, чтобы не видеть конец свой. Такого песца Афанасий бить не мог, как не мог ломать лапы лисенятам, чтобы вырастить лиса с целой шкурой, как не мог убить лиса ударом ноги по сердцу, чтобы продать ровный мех. Другие посмеивались, Афанасий отплевывался. Отец собрался было поучить маленько — Афанасий так повел глазами, что старик больше об этом даже не шучивал…
Отец помер — ватага зверовщиков распалась.
Афанасий завел себе стрельную лодочку, копье-кутило с ремнем сажень в пятьдесят, из моржовой кожи большую баклагу-бочонок и собрался зверовать моржа.
Одному на промысел не идти: однажды нашел дружка — человека «с причиною», как тот сам про себя изъяснился. Черный, кряжистый, приземистый, с лицом, обросшим жесткою курчавою бородою, с вечно насмешливым блеском глаз под мохнатыми бровями, человек этот все более помалкивал да чему-то невесело посмеивался, а когда вдруг заговорил, Афанасий Петрович поначалу и ушам своим не поверил: весельщик его оказался беглым, да не просто беглым, а еще и пытанным за воровские скаредные слова, сказанные против боярина, да не просто сказанные, а сказанные с ножом в руке, когда Пашка Молчан нож на боярина своего князя Зубова посмел поднять. Боярин-князь своим судом приговорил его батогами бить нещадно и собрался было рвать ноздри, да преступный холоп не дураком родился — не стал своей смерти дожидаться, подкопал клеть, где сидел за караулом, и в бега…
— Ушел? — удивился Крыков.
— Оттого и живой…
— Оно — так…
Афанасий Петрович сидел в лодке, простодушно удивлялся, моргал.
— Губы-то подбери! — велел Молчан. — Вишь, словно бы ума решился…
— Решишься тут…
— Тебе бояться нечего, Афанасий Петрович, коли что — ты знать не знаешь, ведать не ведаешь, — на мне не написано, беглый я али нет…
Крыков в это время увидел моржей, что чесались на каменистом берегу. Ветер дул от зверя, Молчан навалился на весла. Крыков с тяжелым кутилом в руке замер на носу лодки. Морж-сторож дремал. Другие спали вповалку. У Афанасия раздулись ноздри, он гикнул, моржи задвигались, с мощным коротким свистом кутило врезалось стальным наконечником в зашеек моржа — самого матерого, клыкастого, жирного.
Молчан, закусив губы, посверкивая зрачками, выбрасывал кожаный трос — сажень за саженью, — морж старался под водой освободиться. Лодочку уже несло в море.
Только к ночи справились со зверем, привели его мертвого к берегу — пластать. Утром, когда хлебали кашицу, Молчан говорил:
— Ни един человек на свете не знает, кто я и откудова. Неведомо мне и самому, с чего я тебе открылся. С того ли, что ты меня не покрутчиком, а товарищем взял, с того ли, что шапка на мне твоя, с того ли, что прост ты, и душе моей ладно с тобой, словно в перине… Слушай далее! Не один я таков в Архангельском городе, да в Холмогорах, да иных займищах ваших. Много здесь беглого люда…
Крыков слушал молча. Про кашицу он забыл — смотрел в строгие глаза Молчана, сердце обливалось кровью, словно медленной вереницей проходили перед ним люди, о которых говорил Пашка.
— Чего похощат, то с нами и делают ироды, — говорил Молчан. — Поклонишься не так — бит будешь на боярской конюшне смертно. Земля не уродила — кнуты, оброк не сполна в боярский амбар привез — батоги, ребра ломают, на виску вздергивают, последнюю деньгу из-за щеки рвут клещами. Девок наших к себе во дворы волокут, бесчестят; приглянется какая — из-под венца честного уведут, потом — на дальний скотный двор…
Молчан скрежетнул зубами, сломал палку об колено, швырнул в костер.
— Где правда? Как искать ее, как человеку жить?
— Где ж они, твои беглые? — спросил Крыков.
— Повсюду. Покрутчиками идут за какую хошь цену, за прокорм. В весельщики ли, в наживщики ли, все им едино. По дальним скитам бегут — в служники. Покуда сил хватает, бредет с котомочкой, с лыковой; потом отлежится, ягодок поест, грибов, потом где ни есть — на озерце али у моря — избу справит, хибару али землянку…
— Откуда же идут?
— С Москвы да с Костромы, с Калуги да с Вязьмы, с Курска да с Ярославля…
— И все сюда?
— Зачем все. И на Дон идут, и на Волгу-матушку, в низовья, и за Великий Камень…
— А коли споймают?
Молчан невесело усмехнулся:
— Споймают? Тогда добра не жди…
Он зачерпнул кашицы, пожевал, потом посоветовал:
— Покушай-ка, пока не вовсе простыла…
Доели кашу молча, собрали снаряды, погрузились, поплыли к городу. Афанасий Петрович был задумчив, невесел, рассеян. С этого случая подружился он с Молчаном и подолгу с ним беседовал. А осенью Афанасий Петрович встал на службу при таможенном поручике — иноземце господине Джеймсе.
2. Бить нещадно, пока не закричит!
Господин Джеймс копил деньги на приобретение патента для воинского чина у себя в королевстве аглицком. Для этого ему надлежало прослужить московитам еще шесть лет. Этот срок он сокращал поборами, взятками и всяческим лихоимством, да еще тем, что старался жить в далеком городе Архангельске со всеми удобствами, ни в чем решительно себе не отказывая. Он много спал, подолгу играл на лютне, занимался с ученою собачкою, читал библию и для препровождения времени приглашал к себе иногда девиц, с которыми щелкал каленые орехи и играл в галантные игры. Изрядное время уходило у Джеймса также на возню со своею наружностью: особой кисточкой из твердого волоса он подрисовывал свои рыжие брови дочерна, а другой кисточкой ставил возле носа мушку.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41
|
|