Россия молодая (№1) - Россия молодая. Книга первая
ModernLib.Net / Историческая проза / Герман Юрий Павлович / Россия молодая. Книга первая - Чтение
(стр. 10)
Автор:
|
Герман Юрий Павлович |
Жанр:
|
Историческая проза |
Серия:
|
Россия молодая
|
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(532 Кб)
- Скачать в формате doc
(522 Кб)
- Скачать в формате txt
(498 Кб)
- Скачать в формате html
(537 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41
|
|
— Куда ж теперь, молодые? Где пировать, где меда ставленные пить, где бражка наварена?
Молодые молчали.
— Взялись вы на мою голову, — не то шутя, не то сердито молвил поручик, — куда мне теперь с вами? Небось, Антип уже ищет…
— Ищет-свищет, — сказал Рябов, — многие нас теперь ищут…
— Больно громко живешь, вот и ищут…
Опять поехали — в обход рогаткам, переулками города Архангельского, под мелким дождем, куда — неизвестно. Таисья задремала от усталости, просыпалась часто, вздрагивала, промокла до нитки. Кони шли не шибко — тоже притомились. На взгорье Крыков отстал, велел подождать. Не было его порядочное время, наконец появился с притороченным к седлу мешком, крикнул:
— Веселее, други, скоро приедем…
Приехали к вечеру. Дождь перестал, небо очистилось, над Двиной дрожала радуга. Женки неподалеку пели:
Спится мне, младешенькой, дремлется. Клонит мою головушку на подушечку; Мил-любезный по сеничкам похаживает, Легонько, тихонько поговаривает… Белые ромашки цвели возле таможенной караулки, у воды все было желто от цветов купальницы, дальше лиловели герани, за геранями необъятно раскинулась Двина. Тут был ей конец — море. Женки перестали петь — засмотрелись на всадников, пересмеивались, решив, что то — солдаты-караульщики. Погодя, вновь запели:
Мил-любезный по сеничкам похаживает, Легонько, тихонько поговаривает… Пели негромко, так негромко, что даже пуночку не спугнули, что чистила перышки невдалеке от таможенной караулки.
— Ноне тут стражу не держим. Покуда укройтесь здесь, — сказал Крыков. — А коли что новое сделается, я солдата пришлю. С солдатом, Иван Савватеевич, поедешь: значит, дело есть, коли пришлю. Ествы вам покуда в торбе хватит, тут и вина свадебного сулея. Может, поднесешь, Таисья Антиповна?
Таисья вошла в караулку, огляделась: печка небеленая, тябло с почерневшим образом, за образом две деревянные ложки, на щербатом столе берестяной кузовок с солью, лавка, нары, чтобы спать. Улыбаясь, словно пьяная, она присела, толкнула рукой слюдяную фортку — теплый ветер с моря засквозил в караулке, запахло давешним дождем, мокрыми еще травами, смолою от лодки-посудинки, что вынутая сохла на берегу…
— Вовек не забуду! — хмурясь, сказал Рябов поручику. — Слышь, Афанасий Петрович.
— Когда тонут — топора сулят, а как спасутся, то и топорища не допросишься, — ответил Крыков. — Ладно, чего там, кормщик, сосчитаемся на том свете угольями… Что ж, хозяйка твоя поднесет али не поднесет гостю с устатку?
Таисья поднесла с поклоном. Крыков выпил, сказал круто:
— Теперь прощенья просим, время ехать!
Таисья опять поклонилась. Рябов попридержал жеребца, повод второго дал в руку поручику.
Крыков кольнул шпорами коня, жеребец дал свечку, с места взял крупной красивой иноходью, и вскоре затих за леском топот копыт. Таисья стояла прижавшись к Рябову, слушала, как поют невдалеке тихие женские голоса.
Спи, спи, спи, ты, моя умница, Спи, спи, спи, ты, разумница, Загоена, забронена, рано выдана, Спи, спи, спи, моя умница… 3. И чего смеемся?
Утром с поздравлением пришел Митенька, принес каравай хлеба свадебного, изюму заморского в берестяном кузовке, свечу. Низко поклонился Таисье, она поцеловала его в лоб.
— Будешь мне теперь за брата, — услышал Митенька, — вон нас теперь сколько, — ты, да он, да еще Крыков Афанасий Петрович…
Полдничали втроем, ели курицу печеную, пикшу, что давеча в мешке привез поручик, запивали двинской водицей, потом сидели на солнышке.
— Давайте петь будем! — сказала Таисья.
Митенька завел мягко, словно девица:
Уж и где же, братцы, будем день дневать, Ночь коротать? Таисья сильно, полным голосом подхватила:
Нам постелюшка — мать сыра земля, Изголовьице — зло поленьице… Рябов лежал навзничь на горячем песке, жадно вглядывался в Таисьино лицо, держал в ладони ее тонкое запястье, слушал, как в два голоса, точно давно спевшись, они выводили:
Одеялышко — ветры буйные, Покрывалышко — снеги белые… Двина негромко шелестела у берегов, солнце грело все жарче, едва заметно двигался парус на шняве, входящей в устье.
— Чего не поешь? — спросила Таисья, склонившись к лицу кормщика. — Чего задумался, Ваня?
Он вздохнул, усмехнулся, сказал ласково:
— Чудно как-то все. Не верится, словно бы…
— А ты верь!
Она глядела на него близко, переносье ее обсыпали веснушки, в глазах стоял влажный счастливый блеск.
Митенька сидел в стороне, пересыпал песок из ладони в ладонь, рассказывал:
— Батюшка твой, Таисья Антиповна, ноне везде перебывал, до полковника Снивина до самого дошел, спознал, что уводом на конях уехали, а куда, того никто ему поведать не может. До поручика тоже зашел, поручик прикинулся незнайкой. Выпивши батюшка твой, Таисья Антиповна, и с ним от полковника приказной при сабле, тоже выпивши. На телеге двуконь по всему городу ездиют и большие деньги за кормщика посулили, кто дядечку споймает. Берегтись теперь вам сильно надобно.
— Убежим в Колу, не найдут! — сказал кормщик. — Дорога недалеко — от Холмогор до Колы всего и есть тридцать три Николы. Убежим, Таюшка?
— Убежим, — беззаботно, думая о другом, сказала она.
— Да ты слышишь ли, о чем говорю?
— Как не слышать: убежим — спрашиваешь, убежим — отвечаю…
И засмеялась. Он тоже засмеялся. Засмеялся и Митенька.
— Смехи какие нашли, — сказал кормщик. — И чего смеемся-то?
— Про топор вспомнила, — все еще смеясь, молвила Таисья. — Как ты топор потерял…
Вечером Митенька ушел, и опять они остались вдвоем. С моря покатилась набируха, ветер засвистел гуще, по небу поползли тучи. Рябов посмотрел таможенную посудинку, что лежала на берегу, подтыкал ее паклей, нашел весла; крякнув, спихнул лодчонку в воду. Таисья, прищурив ресницы, смотрела на мужа.
— А тебе без моря уж и жизнь не в жизнь?
Кормщик виновато поморгал, ответил не сразу:
— Да коли ненадобно, так чего же…
— Ладно, пойдем! — сердито улыбнувшись, сказала Таисья.
Выкинулись из устья сразу, кормщик громко сквозь вой ветра крикнул:
— Учись, женка! Заберут меня, сама станешь кормщиком. Была тут о прошлые времена одна Марфа самым лучшим кормщиком, ходила до Канина Носа и далее… Учись, вон, где чего. Вон, видишь, — вьюн, тое течение делается со встречи, когда набируха идет и река ей впоперек ударяет. Вьюна пасись… Когда на вьюн наскочила, в море выбрасывайся, его не бойся, камня бойся, кошек, скал… Костлявый берег — того бойся, как мы камни называем, костливость…
Ветер круто, с силой вел посудинку, словно птица влетела она в салму — в узкий проливчик и, слегка накренившись, миновала острые, черные прибрежные горушки.
На ветру, в серых сумерках ночи рассказывал Рябов, как важивать корабли в устье, по каким приметам запоминать мели. Таисья сидела рядом, вздрагивала от сырого ветра, жалась к мужу, спрашивала:
— А тут и большие корабли пройдут?
— То Мурманский рукав, неверный, через него мелководные посудинки с грехом пополам хаживают. А далее, видишь, вон куда показываю, название ему Поганое Устье, вовсе мелководье, его пасись. Теперь сюда гляди да запоминай, — назад сама поведешь. То Заманиха, стрежу ейному не верь, нонче он таков, а завтра иначе повернет, и сядешь на мель…
Не выпуская дрог, надавливая боком на стерню, в кафтане, распахнутом на ветру, с глазами, остро сощуренными, он одной рукой обнял Таисью за плечи, наклонился и стал целовать мокрое лицо, теплые, раскрывшиеся навстречу губы.
— Потопнем, Ванечка! — наконец сказала она.
— Небось, вместе! — ответил он.
— Жалко тонуть, Ванечка!
— Небось, у бога-то монасей нет, житье полегче.
— Не срамословь…
Лодья развернулась под ветром, пошла, кренясь, куда гнал ее ветер, кормщик выпустил дрог из руки, рулевое весло завалилось на бок…
— Ох, кормщик! — сказала Таисья. — Ну что ты за мужик такой бесстрашный…
4. Умница, разумница…
Потом, смеясь, Рябов молвил:
— И куда это нас занесло? Ивняка-то, кажись, не должно быть… Бери-ка весло, женка, выводи корабль!
Таисья вздохнула:
— Погоди, посплю.
Она задремала, а он долго осматривался, потом резко переложил весло, повел посудинку к таможенной будке, шибко врезался днищем в песчаный берег, взял Таисью на руки и внес в караулку. Далеко в деревне пели петухи, один прокричал, второй, третий, звонко пролаяла собака. Хотелось есть. Рябов налил в кружку гданской, стряхнул с вяленого палтуса муравьев…
— А я? — спросила Таисья.
Шатаясь спросонья, подошла к нему, села рядом на лавку, вылила водку на землю, молча, с закрытыми глазами, стала жевать пустой хлеб. Потом, словно во сне, сказала:
— Лада.
— Чего?
— Лада мой! — повторила она. — Лада. Муж. Лада.
Засмеялась, припала к его плечу, вздохнула. И строгим голосом велела:
— Теперь спать меня уклади.
Удивляясь сам на себя, на нее, на все, что случилось, он опять взял ее на руки, уложил, сел рядом. Ресницы у Таисьи дрогнули, она спросила:
— Чего не поешь? Пой! Мамушка моя мне певала…
— Да коли я не умею петь-то…
— Небось, споешь.
Он завел, робея, про осоку да мураву.
— Надо больно слушать, — сердито сказала Таисья. — Пой «Мою умницу».
Кормщик прокашлялся, завел пожалостнее:
Загоена, забронена, рано выдана… — Не отсюдова! — сказала Таисья. — Никого не было, а полпесни пропало. Пой как надо! Велено — и пой!
Кормщик еще прокашлялся, запел с самого начала:
Спи, спи, спи, ты, моя умница, Спи, спи, спи, разумница… — Вишь как? — сказала Таисья. — Коли захочешь, так и петь можешь…
Она обняла его за шею, близко притянула к себе, к самому лицу и сказала:
— Пропал ты теперь, кормщик. Был мужик сам себе голова, а нынче кто? Кто ты есть нынче? И водочки не велела пить, ты и не стал. Хочешь поднесу?
Не дожидаясь ответа, она вскочила, налила из сулеи кружку, половину, подумав, выплеснула на пол и поднесла:
— Пей!
— Пить ли?
— Пей, коли велено! Погоди, с тобой выпью.
Она пригубила вино, сморщилась и словно бы с состраданием вздохнула, когда кормщик допил остальное. Потом крепкой рукой взяла его за волосы, откинула ему голову назад и спросила:
— Люба я тебе, Ванечка? Женой — люба? Сказывай сразу, не то уйду!
— Люба!
— А другие?
— Чего другие? — не понял он.
— Другие твои… разные…
Теперь она двумя руками держала его за волосы.
— Ну и чего, что разные? Мало ли чего…
Она смотрела на него в упор, ждала.
— Небось, на дыбе, и то помилосерднее! — усмехнулся Рябов.
Таисья больно дернула его за волосы, крикнула:
— Сказывай!
— Да что сказывать, оглашенная?
— Все сказывай, слышишь? Все, до последней до правдочки. До самой самомалейшей…
Вдруг оттолкнула и попросила жалобным голосом:
— Не смей сказывать, лапушка, ничего не смей. А коли я попрошу слезно, все едино не послушайся, чего бы ни говорила…
Он смеялся и гладил ее косы, а она смотрела ему в глаза, не моргая спрашивала:
— Сколько можешь вот так смотреть? До утра можешь?
Утром опять пришел Митенька, принес молока в глиняном кувшине, творогу, хлеба каравай, рассказал новости: преосвященный Афанасий нежданно нагрянул из Холмогор, сильно на господина полковника Снивина гневен, не благословил, к руке не подпустил, заперся с ним и дважды посохом по плеши угостил…
Господин полковник Снивин засел дома — напугался, в городе стало потише… Один только человек в открытую пошел против Афанасия — аглицкий немец майор Джеймс: будто бы отписал в Москву на Кукуй и всем нынче грозился, что на Кукуе сродственники его отдадут письмо в собственные государевы руки. Одна надежда, что то письмо с государем Петром Алексеевичем разминется — Царь, будто, плывет на стругах от Вологды вниз, к Архангельскому городу.
Дрягили, все, которых за не дельные деньги, не серебряные, на съезжую взяли, от розыску освобождены.
Шхипер Уркварт ходит веселыми ногами, но стал потише и своего боцмана будто даже запер в канатный ящик на сухоядение…
— Монаси-то наши как? — спросил Рябов.
— А чего им деется, — ответил Митенька, — кукарекают подпияхом да рыбарей мучают. Слышно, будто некоторых рыбарей повязали да в тюрьму в подземную заперли…
Рябов насупился…
Так, в тишине, на двинском ветерке, на солнечном припеке, миновало еще несколько дней. Рябов делал на высохшей сосенке зарубочки, чтоб не спутаться — сколько боярствует.
— Не сбешусь ли, отдыхаючи столь долго? — спросил он как-то Таисью.
— В море занадобилось? — молвила она.
— Ин и в море бы сходить…
Подолгу слушал, как шумит набируха, следил за облаками в небе, рассказывал:
— Зри воздух над морем. Коли слишком прозрачен, далеко видать да еще ветерок наподдает, — быть падере, ударит буря, тогда держись. Ежели туманчик поутру, как вот ныне, а вчера ввечеру небо всеми красками горело, — иди себе спокойно, надейся… На облака опять же поглядывай…
Таисья, покусывая травинку, смотрела на кормщика упорно, не отрываясь, не то со вниманием слушала, не то вовсе не слушала.
— Да ты об чем думаешь? — спросил он вдруг.
— Люб ты мне, — спокойно ответила она, — более ни об чем не думаю…
Потом стирала в Двине, а он сидел рядом и молчал. Море шумело далеко за каменьями, там рыбари вздымали якоря, отворяли паруса, уходили…
— Эдак долго не проживешь! — молвил Рябов.
Таисья разогнулась, утерла лоб, вздохнула.
— Как же тебе жить-то надобно?
— Аз морского дела старатель, — ответил он, — куды мне без него?
И нахмурился.
Поутру, раным-рано прискакал таможенный солдат с приказом от поручика Крыкова: нисколько не медля ехать в посад, быть в осторожности, на малой лодейке-шитике, что стоит в назначенном месте, переброситься на Мосеев остров, где все доскажет Митрий-толмач. Иметь на себе добрую одежонку, нисколько вина не пить. Таисье Антиповне не полошиться, не горевать, а также ей — самонижайший поклон.
— Ох, Ванечка! — испуганно сказала Таисья и побледнела.
Солдат по дороге рассказал Рябову еще новости: царь Петр Алексеевич из Холмогор нынче же будет здесь. Там встречали его с великим почетом, старец Афанасий имел на себе малое облачение, палили из пушек, в соборе пение было многолетное и обед от преосвященного в крестовых палатах. Но то все миновалось быстро, и государь тотчас пешком изволил с резвостью побежать к купцам Бажениным, где и пробыл весь день — смотрел верфь и корабельное строение.
Ой, да он справляет себе, справляет легкие, Легкие вот галерушки… Песня
Я просил, чтобы для меня не делано было никаких церемоний.
Петр Первый
Глава шестая
1. Молодой шхипер
На Мосеевом острову, под корявой березкой, на пеньке кротко сидел Митенька; подгибая пальцы, рассказывал Рябову, кто нынче едет в царевой свите: и Голицын князь, и Салтыков, и Бутурлин, и Шеин, и Троекуров, и Нарышкин, и Плещеев, и иноземцы — Патрик Гордон с Лефортом, и князь Ромодановский…
— То-то будет нам теперь с кем душеньку отвести, погуторить по-нашему, по-рыбацкому! — усмехнулся Рябов. И дернул Митрия за нос:
— Тоже боярин, как я погляжу. Может, кумовья у тебя там?
День наступал серый, мглистый, по небу ползли рваные тучи. Повыше, у царева дворца, ударили пушки, звенящий грохот долго стоял в ушах.
— Эва как! — с уважением сказал Митрий.
— Пойдем поглядим! — позвал кормщик.
Подошли к бревнам, к самой воде. Нынче трудно было узнать тихий прежде Мосеев остров. На Двине, на отлогом ее берегу, на скользкой, размытой дождем глине стояли толпы посадских, ободранные дрягили, сытые гости-купцы, что на дощаниках приходят с верховьев на ярмарку, везут товары из Ярославля, из Костромы, Вологды, Устюга, Соли-Вычегодской; стояли рыбаки в сапогах-бахилах до бедер, в вязаных фуфайках-бузрунках, в накинутых на широкие плечи кафтанах; стояли крупнотелые, острые на язык, веселые рыбацкие женки; стояли нищие людишки, бесцерковные попы, калики-перехожие, беглые монахи, двинские перевозчики, ярыжные бурлаки, что большими ватагами тянули купеческие суда по Двине…
Для порядка и благолепия, между народом и рекою, на самом берегу, вытянувшись в длинную линию, стояли локоть к локтю стрельцы с мушкетами и ножами. Речной холодный ветер раздувал сивые бороды десятских, сотских и полусотских, шевелил полами длинных зеленых кафтанов, промокших на дожде, но полки стояли неподвижно, и только жирный, белолицый, грузный полковник Снивин ездил то взад, то вперед, почти по самой двинской воде, оглядывал свое воинство и свирепо наезжал вороным жеребцом на тех из черного народа, кто были побойчее и совались между рядами стрельцов.
Пушек на Мосеевом острову стояло немного, но пушкари наловчились стрелять из них с таким проворством, что народ только ахал: напихает пушкарь пороху, набьет палкою пакли, затолкает покрепче, а там уже и фитиль несут. Пальнет, и, не дожидаясь, пока вовсе простынет орудийный ствол, опять тащат порох…
От берега, от пристани вела к дому широкая богатая ковровая дорога, настланная по чистым доскам. Дом глядел на Двину десятью красными окнами со стеклянными скончинами, а рядом был еще домик о шести колодных окнах со слюдяными репьястыми окончинами, пестро и весело раскрашенными. Возле дверей там и тут росли сосны, и под каждой сосной стояло по караульщику — с мушкетом, с усами, словно у кота, с ножом за поясом. В домах уже топили печи, было видно, как из труб идет дым, и видна была поварня, возле которой повар-иноземец, в круглых коротких штанах и в колпаке, отрубал головы раскормленным, привезенным издалека, покорным гусям.
Покуда кормщик рассматривал цареву избу с поварней, народ на берегу буйно закричал, опять пальнули пушки, да так, что некоторое время Рябов решительно ничего не слышал, а услышал попозже, когда заиграли на рогах рожечники и, широко раскрыв рты, запели соборные певчие. Народ еще подался вперед и замер.
Дождь лил теперь сильнее, чем прежде, и плотные струи его хлестали людей, землю, рябую поверхность Двины, другой берег которой теперь вовсе не был виден в частой сетке ливня и только угадывался далеко под тяжкими серыми набухшими тучами.
Постояв немного и ничего толком не увидев, потому что стрельцы и рейтары заслоняли от него подходившие по Двине суда, Рябов взобрался наверх, туда, где стояла пушка, рассудив, что в эдакой суматохе никакому отцу келарю или рейтару будет не до него, кормщика…
Картина, представшая перед глазами, поразила его: большие новые, изукрашенные шелками, персидскими и татарскими коврами, шитыми тканями, со штандартами и знаменами подходили из непогожей мглы тяжелые струги и дощаники. Гребцы вздымали весла, матросы кидали чалки, суда со скрипом подтягивались. На берегу гремела рожечная музыка, вперебор, с захлебом били колокола, и вышедший вперед соборный хор сладко пел «Днесь благодать».
А на стругах в это время один за другим появлялись люди, одетые с таким блеском и богатством, какого Рябову еще не доводилось видывать в своей жизни.
Большая часть этих людей, видимо, продрогла в пути на дожде и ветре, многие кутались в длинные плащи и с неудовольствием взирали на лужи Мосеева острова, на домик, который двинянам казался дворцом, на исступленный, орущий народ, на рейтар, направо и налево раздающих плеточные удары. Но насупленные брови и недовольные лица только придавали царской свите больше величия и служили к тому, чтобы вызывать в народе уважение и страх.
Рябов страха не испытывал, а только, увидев сердитые набрякшие лица свитских, подумал: «Вишь, гуси какие» и стал смотреть, где царь. Но людей на дощаниках и стругах было так много и одеты все они были так красиво, что глаза у кормщика разбегались: то шляпа казалась ему истинно царской; то парик больно пышный — наверно, царь; то какой-то пузатый, бородатый, дородный смеялся больно вольготно — не царь ли? А другой зверем смотрит, может, он — царь?
Первый, самый большой струг люди в коротких кафтанах канатами подтащили к пристани и собрались было крепить, как вдруг длиннющий малый, на вид годов двадцати пяти, без шапки, с темными вьющимися волосами, стал говорить, что не так делают, надобно иначе, чтобы хватило места другому дощанику тоже. Люди в кафтанах спорили, потом послушались, и взялись все вместе перетягивать судно вдоль пристани. Покуда они работали, он с толком, не торопясь подавал им команды. А ливень все сек его простоволосую кудрявую голову, бурый плащ, едва державшийся на одном плече, расстегнутую у шеи нерусскую рубашку.
«Шхипер ихний», — подумал кормщик. Послушав, как приказывает черноволосый малый царевым свитским, еще определил для себя: «большую власть, видать, забрал!»
А царя он так и не мог найти: уж больно много господ стояло в стругах — и надутые, и злые, и важные, один сановитее другого, в перьях, в париках, в лентах, в высоких боярских шапках, — где тут отыскать, который царь.
Между тем первый струг с дощаником причалил к пристани, третий подтягивали к насаде, а другие суда еще ждали своей очереди кидать чалки и подтягиваться. С первого струга люди в зеленых кафтанах выволокли широкую доску и перекинули ее на берег, а кудрявый шхипер им крикнул, что опять не так делают, и, растолкав бородатых бояр длинными руками, сам принялся укладывать сходни понадежнее и покрепче. А когда уложил, то поклонился и сделал приглашающий жест рукою.
Тут Рябов увидел царя. Царь Петр Алексеевич стоял возле самых сходен, откинув назад тканный золотом плащ, опирался на высокую, поблескивающую драгоценными каменьями трость и благоуветливо, милостиво, по-царски улыбался полным белым, с ямочками на щеках, лицом. Глядел он не на людей, собравшихся на берегу, не на своего горластого кудрявого шхипера, не на всадников, не на хоругви, не на певчих, в намокших стихарях, а куда-то вдаль и выше, куда-то между дождем и тучами, туда, куда и должно смотреть царям, исполненным величия.
«Вишь ты, каков!» — подумал Рябов и локтем толкнул застывшего рядом пушкаря. Тот быстро взглянул на Рябова и сказал:
— Ну, царь! Вот так царь!
— А что? — спросил кормщик.
— Да больно прост! — произнес пушкарь.
— Хороша простота! — ухмыльнулся Рябов. — Весь в золоте да каменьях, стоит, не шевельнется…
Приветливо, но строго улыбаясь, царь неподвижно застыл на сходнях. Его рука в перстнях сжимала драгоценную трость. Колокола ударили с новой силой, певчие звонко, покрыв глухой шелест дождя, альтами начали ирмос греческого согласия «Веселися, Иерусалиме». Царь еще подождал, потом сделал шаг вперед по гнущимся, покрытым ковром сходням, и вдруг в это торжественное мгновение длинноногий шхипер выкинул штуку, да такую, что Рябов ахнул: он подставил царю ногу в высоком ботфорте. Тот споткнулся, шхипер толкнул его в спину и громко захохотал. «Пропал малый!» — подумал Рябов, но шутка сошла шхиперу неожиданно легко. Царь только отмахнулся от него свободною рукою и пошел вверх по колеблющимся сходням. А шхипер все смеялся, встряхивая длинноволосой курчавой головой, и другие свитские тоже смеялись. Рябов же сердито подумал: «Был бы я царь, посмеялись бы вы надо мною, как же!»
За царем — гуськом, с важностью — пошла к домам царская свита — бояре, иноземцы, князья и сановники. Приехавшие с царем стрельцы уже построились вдоль дорожки, перед стрельцами кривлялись царские шуты. Навстречу государю, белый от страха, вырвался купец Лыткин с серебряным блюдом в руках. Хор грянул ирмосы — «Бог господь и явися нам», Лыткин, не смея ступить на ковер, не понимая, что кричат ему другие купцы, повергся коленями в лужу и протянул царю блюдо с хлебом-солью. Царь, не замедлив шага возле Лыткина, блюдо не принял и повел головою назад, как бы говоря, что не тому подано. Лыткин ахнул:
— Хлеб-то, господи, государь, богом прошу…
Но царь не оглянулся более и чинно первым вошел в сени своего дворца.
Хор смолк, колокола перезванивались все медленнее, наконец и они замолчали. Пушкарь, улыбаясь, сказал Рябову:
— О прошлый год тоже не враз признали…
— Кого? — спросил кормщик.
В это мгновение из сеней вышел свитский боярин, что-то приказал певчим, а сам при этом засмеялся. Певчие — торопясь, сбиваясь — вновь запели, пушкарь сунул фитиль в затравку, пушка выстрелила, колокола забили с новой силой, и народ опять повернулся к стругам, где работали люди, выгружая кули и бочки, и где прохаживался все тот же длинноногий шхипер, разговаривая с бледным тонкотелым свитским.
«Кто ж тогда царь? — сердясь на то, что все так непонятно, спрашивал себя Рябов. — Этот, что ли?»
Но бледнолицый свитский не имел в себе ничего величественного, а со стругов уже никто не мог сойти, кроме разве людишек в кафтанах, дрягилей, матросов и работного народа.
Шхипер вдруг отдал на струг какие-то приказания, наклонил голову и быстро пошел вдоль ковровой дороги — к дому. Он не глядел по сторонам, не поднимал глаз от помоста, и было видно, что идти под взглядами толпы ему стыдно: шаг его был быстр, неровен, тяжел, башмаки громко стучали, а мокрые темные волосы болтались подле щек… За ним быстро шел свитский.
Навстречу шхиперу гремел, разливался сладко и блаженно соборный хор, тянулась любопытная толпа, полз совсем белый, одутловатый, напуганный досмерти купец Лыткин с серебряным блюдом, на котором раскисал под дождем хлебный каравай.
Внезапно шхипер остановился перед купцом, не поднимая головы, принял от него блюдо, поклонился, отдал свитскому и скрылся в сенях дворца. Народ закричал, завыл восторженно, — теперь все поняли, кто царь. Хор вывел последний стих, пушки еще пальнули, и все смолкло.
«Вот так царь! — подумал Рябов и почесал затылок. — Какой же это царь? Нет, братие, это не царь! Таковы цари не бывают!»
2. С мыслей пошлин не берут!
Он еще долго стоял и смотрел вслед царю. Потом кто-то тронул его сзади за рукав. Кормщик оглянулся и увидел Афанасия Петровича.
— Пойдем, Иване! — позвал поручик. — Стольник царев Сильвестр Иевлев да с ним воевода наш Апраксин Федор Матвеевич неподалеку стоят, на Двину смотрят. Может, чего и выйдет из нашей беседы…
— А коли не выйдет? — спросил Рябов. — Воеводе ли не знать, что иноземцы повсеместно чинят? Однако ж он им ни в чем не перечит!
Крыков вздохнул.
— Воевода одним только делом и занят — сам знаешь — корабль строит. Пойдем расскажем. А коли справедливости не отыщем, то мало ли где люди живут. Сторона наша не бедная, есть и Печора, есть и Кемь, и Лопь. По Кеми люди живут, лососей ловят соловецким монахам. По Выгу да по Сороке живут, по Вирме, да по Суме, по Умбе и Варзуге. Солеварни монастырские еще есть, мельницы пильные, в Кандалакшу уйти можно, на Терский, на Зимний берега…
— За какие же грехи мне уходить-то?
— И почище нас, да слезой умываются! — невесело ответил Афанасий Петрович.
Воевода Апраксин — молодой, но уже полнеющий человек, и свитский, тот самый, что давеча принял хлеб из рук царя, — небольшого роста, бледнолицый, синеглазый, в коротком воинского покроя кафтане — стояли на взгорье, чему-то смеялись с другими свитскими.
— Подойдем? — спросил Крыков.
Рябов кивнул. Когда были совсем близко, Апраксин посмотрел на них немигающими строгими глазами.
— К вашей милости, князь-воевода! — учтиво молвил Афанасий Петрович.
Свитские обернулись, перестали смеяться. Апраксин спросил:
— Поручик Крыков?
— Крыков, князь-воевода.
— Нынче мне тебя показал полковник Снивин, пожаловался…
Афанасий Петрович стоял спокойно, смотрел в глаза воеводе.
— Ты и есть тот офицер, что фальшивые деньги, не серебряные, открыл на корабле иноземном?
— Я, князь-воевода.
Иевлев и Апраксин быстро переглянулись.
— За непрестанной занятостью корабельными делами, я во-время не выразил тебе свою признательность, — заговорил воевода. — Ты, господин поручик, поступил достойно, и, несмотря на жалобу полковника Снивина, который заблуждается и не ведает истину, я нынче имею честь выразить похвалу мужественному твоему поступку. В сем случае ты, сударь, проявил изряднейшее фермите, и я весьма рад тому, что имею в воеводстве своем такого офицера…
Что такое «фермите» Крыков, как и многие другие свитские, не понял, но что воевода доволен им — понял сразу и повеселел. Тут же рассказал он всю историю кормщика и все обиды, причиненные ему в последнее время. Афанасий Петрович говорил быстро, с трудом сдерживая волнение. Воевода и другие свитские слушали с интересом, поглядывали на Рябова с участием, спрашивали, если что не понимали.
— Сей кормщик мог и до меня добраться, — сказал Апраксин. — Не велик труд со мною побеседовать. Днюю и ночую я на верфях — либо на Вавчуге, либо в Соломбале…
— До бога высоко, до царя далеко! — ответил Рябов. — Покуда до тебя, князь, дойдешь, многим поклониться надобно, а кланяться мы, беломорцы, плохо обучены. Спина у нас непоклонна…
— Гордые, я чаю? — с легкой быстрой усмешкой спросил Апраксин.
— Место свое знаем! — жестко ответил кормщик. — Артамоны едят лимоны, а мы, молодцы, едим огурцы.
Воевода помолчал, потом произнес спокойно:
— Так от бога повелось испокон веков.
— Ой ли?
— А ты как мыслишь?
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41
|
|