– А, говорят, за дело.
– За какое за дело?
– По-разному болтают, Сильвестр Петрович! – уклончиво ответил Егорша. – Сами знаете, народ. С них спрос невелик. А еще новости такие, что весь город Архангельский уже доподлинно знает, как надобно шведа пастись и что крепость строить будем.
Иевлев сел в постели:
– Правду говоришь?
– Сроду не врал, Сильвестр Петрович. Да и то сказать...
Он не договорил, махнул рукой.
– Ты – договаривай. Что – да и то?
– Боярин-то нынешний, Алексей Петрович, от Азова сюда пришел. Не по-хорошему там сделалось. Его будто на копья вздеть народишко хотел...
– Не твоего ума дело! – сказал Иевлев.
Егорша усмехнулся с таким видом, что он и сам знает, чье это дело.
Иевлев молча оделся, умылся из серебряного кувшина, стал завтракать здесь же, сидя на постели. Егорша за едой рассказывал:
– Покуда вы почивали, я весь город обегал. Брательника повидал – Аггея. Теперь он при корабле. Семисадов, что на Москве галеры строил, а потом к нам на Воронеж приехал и при Азове был, – помнишь, Сильвестр Петрович, ногу ему там оторвало ядром, – тоже живой, на деревяшке ковыляет. Строители корабельные – старичок и другой, Кочнев Тимофей, – здесь, на верфи на корабельной...
– Рябова-то отыскал? – спросил Сильвестр Петрович.
Егорша помедлил с ответом, Иевлев внимательно на него посмотрел.
– Не видел, что ли?
– Потонул кормщик, – тихо сказал Егорша. – Нету более на свете Ивана Савватеевича. Взяло его море.
– Ты что? Белены объелся? – вскинулся Иевлев. – Как так море взяло? Когда?
– Еще как мы с вами тогда уезжали в Копенгаген – провожал он нас, веселый был, только что сынок у него народился, Ваняткой его крестили, вы и крестным были, – помните?
– Да ты дело говори! – сердито сказал Иевлев. – Помнишь да помнишь! Небось, не старая я баба, помню... Дальше что было?
– А дальше то было, что ушел он океанским карбасом на дальние промыслы и не вернулся. Овдовела Таисья Антиповна...
Сильвестр Петрович отер руки платком, перекрестился.
– Вечная ему память, морского дела старателю. Большого сердца был человек. Жалею. Истинным моряком сделался бы. Иноземцев чинами флотскими да деньгами жалуем, а свои добрые – за хлеб, за пропитание гибнут...
Долго молчали. Сильвестр Петрович ходил по горнице, думал. Сказал другим, мягким голосом:
– Всех моряков-рыбарей, кто на корабли не взят, нынче же соберешь ко мне. С Семисадовым посоветуешься, с братом со своим Аггеем, с мастерами корабельными, с Кочневым, да еще со стариком, с Иваном Кононовичем...
– Да куда собрать-то? – спросил Егорша. – Здесь у боярина ушат рассохшийся: все, что ни скажешь, услышат, да куда не надо и разнесут...
Иевлев кивнул, – Егорша говорил дельно.
– А я так про себя подумал, – продолжал Егорша, – не встать ли нам на жительство у Таисьи Антиповны. Старик-то Тимофеев помер, изба у них чистая, просторная, а жильцов всего трое – вдовица сама, сынок Ванятка да бабинька рыбацкая Евдоха. Что пожалуете за проживание – все вдовице на пользу, – бедно живут, страсть. Старик ничего ей не оставил, все на монастырь записал, на поминание. Одна только крыша над головой и есть...
– Да примет ли? Мы с тобой люди беспокойные.
– Как не принять, Сильвестр Петрович. Вы отец крестный – нельзя не принять. А уж вам житье будет – не нарадуетесь. Ни об чем думать не понадобится. Таких хозяек поискать.
Иевлев усмехнулся, дернул Егоршу за льняные мягкие волосы, потрепал весело:
– И все ты меня учишь, и все ты меня учишь, учитель экой нашелся. Ладно, собирай рухлядишку нашу да вели возок закладывать.
Узнав, что царев посланник съезжает, боярин Алексей Петрович и разгневался и растерялся, закричал на чад и домочадцев, на приживалок и челядь:
– Бесчестит меня, боярина, воеводу, хлебом-солью моею брезгует, ну ладно, упомнит, молодец!
Но тотчас же велел княгине Авдотье да засидевшимся в девках княжнам – кланяться, просить не делать горькой обиды, не огорчать боярина-воеводу. От имени всего семейства говорил учтивости домашний лекарь воеводы Прозоровского – иноземец с неподвижным взглядом и темным лицом Дес-Фонтейнес. Приживалы низко кланялись, восклицали жалостно:
– Не делай остуду, господин Сильвестр Петрович, пощади!
Старые девки, тряся пудреными париками, полученными безденежно с иноземных корабельщиков, делали Иевлеву галант, приседали, разводили голыми жилистыми руками, пришепетывали:
– Ах, ах, шевалье, не покиньте наше сиротство, не оставьте нас в бесчестии, мы, девы, вас об том же ву при...
– Али наш шато для вас неугоден? Али не дадите вы нам сего плезиру? О, шевалье, не пережить нам сие горе...
Сильвестр Петрович, тая улыбку на ломание сих дев, на бестолковый их французский язык и на прическу княгини Авдотьи, сделанную ею для гостя по новой моде на лубках и вощеных тряпках, ответил учтиво, с поклоном, что съезжает он только лишь дабы не обременять высокопочтенного семейства, что весьма он признателен за доброту и гостеприимство и сердечно тронут изъявлениями дружеских к нему чувств. Дамы с восклицаниями, подобными тем звукам, которые доносятся из растревоженного курятника, проводили его до холодных сеней, князь-воевода, пыхтя, вышел на крыльцо, думный дворянин Ларионов и дьяк подсадили царева офицера по чину в возок. Ямщик хлестнул коренника, завизжали по морозному снегу полозья, беспокойный гость съехал. Во дворе сразу стало очень тихо. Думный дворянин твердым голосом сказал:
– Наш-то большой крепко, видать, от Андрюшкиной смерти напуган.
– Не без того, – согласился Молокоедов.
– Теперь засядет в хоромах безвыходно. Да и незачем ему в приказе сидеть. Вся датчина ему идет. И куренком не побрезгует, не то что денежным посулом. Пусть дрожит, да молится, нам прибыток...
– Грехи наши! – молвил дьяк. – Морозит ныне, Иван Семеныч. Не пойти ли в избу? Застудимся, не дай господь!
И думный дворянин с дьяком пошли в людскую – ужинать.
3. ЗДРАВСТВУЙ НА ВСЕ ЧЕТЫРЕ ВЕТРА!
Таисья встретила Сильвестра Петровича молча, поклонилась низко.
За пролетевшие годы словно бы созрела гордая ее красота: не так ярок был теперь румянец, не часто вспыхивали усмешкой глаза, в них стоял ровный, спокойный блеск. Она уж не смеялась заливисто, как прежде, – приветливая, участливая улыбка светилась на ее губах. Теперь не было на ней ни сережек, ни перстеньков, которым так радовалась она в былые годы, но и вдовьего, горького, сиротского не заметил Сильвестр Петрович во всем ее облике. Если б не знать о смерти кормщика, – пожалуй, по виду Таисьи ни о чем не догадаться бы: глубоко бывает такое горе, не распознать его сразу, не разглядеть равнодушному взгляду. Но Иевлев был не чужим покойному Рябову и сразу увидел, что Таисья нынче совсем иная, чем в те далекие дни, когда Сильвестр Петрович, отбывая с другими стольниками в заморские края, крестил у Ивана Савватеевича того Ванятку, который в сапожках и вышитой рубашечке стоял сейчас возле матери и спокойно, лукавым, отцовским взглядом смотрел на незнакомого офицера со шпагою.
– Он и есть крестник мой? – спросил Сильвестр Петрович.
– Он! – ответила Таисья, и выражение особой материнской гордости озарило ее лицо.
– Ну, здравствуй! – сказал Иевлев мальчику.
– Здравствуй на все четыре ветра, коли не шутишь, – голосом, исполненным достоинства, и без поклона ответило дитя Иевлеву, и страшно стало, – так вспомнился сам Рябов в тот час, когда не хотел он поклониться Апраксину на взгорье у Двины и когда не поклонился самому Петру Алексеевичу.
Скрывая волнение, Сильвестр Петрович шагнул вперед, стремительно, сильными руками поднял мальчика к потолку и, глядя на него снизу, с радостно бьющимся сердцем подумал: «Господи боже ты мой, и чего только не сделает такой народ, и чего только не сделаешь во славу его и в честь русского имени!»
Поцеловав мальчика в лоб, он поставил его на пол, взял за руку и велел:
– Ну, веди, хозяин, в горницу.
Мальчик повел. Навстречу с лавки поднялся плечистый капрал со знакомым лицом, смущенно положил на стол ножик и мельницу, что искусно мастерил из щепок. Иевлев всмотрелся – узнал: то был разжалованный в давние годы офицер при таможне Афанасий Петрович Крыков. От времени словно бы посуровело лицо капрала. Он стоял смирно, подняв голову. Вошедший моряк с большим чином капитан-командора подал сухую, горячую ладонь, близко глядя в глаза, сказал:
– Здравствуй, Афанасий Петрович. Рад тебя видеть!
– И я тебе рад! – просто ответил Крыков. – По доброму ли здоровью прибыл? Каково ехалось? Волков у нас ныне тьма-тьмущая...
Сильвестр Петрович ответил учтиво, поклонился бабке Евдохе, ветошью вытиравшей и без того чистую лавку для гостя, весело осмотрел горницу, в которой щебетали, щелкали и высвистывали птицы, зеленели в горшках и ящиках травы и малые деревца, поспрошал Ванятку, как что зовется из трав и птиц, потом сел и отдал мальчику шпагу – на смотрение. Крыков все поглядывал на Сильвестра Петровича, он спросил:
– Что глядишь, господин Крыков? Переменился я?
– Переменился, Сильвестр Петрович. Есть грех. Был, прости на правде, вьюношем, а ныне муж. Взошел, видать, в года...
Иевлев усмехнулся:
– Да и ты не помолодел, господин Крыков...
Ванятка, высунув язык от напряжения всех своих силенок, вытянул наконец шпагу из ножен, похвастался Крыкову:
– Вишь, дядя Афоня, – шпага! Тебе бы такую...
Бурое от морозов и ветров лицо капрала дрогнуло. Ванятка задел самое больное место, – он не нашелся, что ответить. За него ответил Иевлев:
– Будет и у дяди Афони шпага, будет, дитятко...
Таисья вспыхнула, поняла. Афанасий Петрович, чтобы скрыть волнение, охватившее его, опять принялся строгать щепки для будущей мельницы. Сильвестр Петрович снял со стены искусно сделанную рамочку, прочитал старый пергамент, вделанный в рамочку. То была жалованная грамота царя Ивана Васильевича, данная им кормщику лодейному Рябову Ивану Савватеевичу на плавание во все моря и земли – до Аглицкой и Римской...
– У бабиньки у Евдохи хранилась, – объяснила Таисья, увидев недоумение на лице Иевлева. – Ванюши моего покойного и родитель, и дед, и прадед – все в дальние моря хаживали и почасту. Савватеями крестились, либо Иванами, да Федорами еще. Так вот оно и осталось: Иваны, Савватеи, Федоры Рябовы. Рукавицы его старые есть – под иконой висят, и могильник, сумочка так по-нашему, по-простому называется рыбацкая. Более ничего...
– Бахилы еще тятины в амбарушке! – напомнил Ванятка. – Только они дырявые, не сгодятся тебе, дядечка...
Иевлев усмехнулся, потянул мальчика к себе, посмотрел в его зеленые с искрами глаза, спросил тихо:
– А ты кем будешь, воин?
– Рыбаком буду! – выкручиваясь из рук Сильвестра Петровича, сказал Ванятка. – Морского дела старателем, вот кем!
– Испужаешься! – молвил Иевлев. – Где тебе! Море – оно хитрое!
– Я и сам не прост! – ответил мальчик. – Меня вот дядя Афоня на таможенный карбас брал, в море ходили...
Крыков издали кивнул; Таисья, грустно улыбаясь, смотрела на сына. Сильвестр Петрович, поблагодарив за ласку, поднялся, спросил, куда он определен будет на жительство. Таисья отвела его в другую половину, где все устлано было половиками и половичками, где тоже зеленели в горшках травы и маленькие деревца. Егорша уже распоряжался вещами Иевлева, расставлял на столе книги, раскладывал чертежные инструменты, повесил на стене компас, барометр, пистолеты, саблю и палаш. В шандале потрескивали свечи, в печи жарко горели дрова. Кот, важно выгибаясь, заспанным хозяином прошелся по добела выскобленному полу.
– Понравится ли тебе тут, Сильвестр Петрович? – спросила Таисья. – Хорошо ли будет? Нынче-то и впрямь тихо, а может и так сделаться, что будут у нас сироты, двое али трое. Бывает – пошумят...
– Что за сироты? – удивился Иевлев.
– Бабинька наша, случаем, подбирает...
– Для чего?
– Ну, мало ли... – улыбнулась Таисья. – Так и не сказать сразу, для чего. Берет сиротинок – и все...
– Божье дело, – пояснил Егорша. – Бабинька наша издавна такая...
Иевлев понял, сказал, что сироты его не обеспокоят. Таисья улыбнулась ласково и ушла.
– Ну, господин капитан-командор? – спросил Егорша.
– Да уж умник, умник, что бы я без тебя только делал, и ума не приложу...
– А пропал бы ты, Сильвестр Петрович, – осклабившись, сообщил Егорша. – Верно говорю, ей-ей. И в Голландии бы пропали, и в Лондоне, и повсюду, где мы только ни бывали. Голодом бы померли...
4. СОВЕТ
Первым пришел стрелецкий голова полковник Ружанский.
Иевлев попросил его сесть, приветливо подвинул ему коробку с табаком-кнастером, вересковые трубки, свечу – прикурить. Полковник, попыхивая пахучим дымом, не торопясь стал рассказывать, каково живется в Архангельске. Сильвестр Петрович, в домашнем, подбитом дешевым мехом кафтанчике, в меховых полусапожках, с трубкою в руке, похаживал по горнице, иногда садился перед печкой на корточки, разбивал головни кочергой, смотрел на мерцающие желтым светом багровые уголья. За стеною Таисья тихо пела Ванятке:
Спи, дитятко,
Спи, лапушка,
Спи, маленький,
Спи, солнышко...
– От ворога бережения незаметно на всем пути, что ехал! – сказал Иевлев без осуждения в голосе. – Надо бы, Семен Борисыч, сим делом со всем вниманием заняться. Шведы в готовности, отчего же нам на печи сидеть?
Полковник привстал, ударил себя в грудь:
– Господин капитан-командор! Кои слова воеводе скажешь – насмех поднимает! Тебе ли, старому дураку, мол, тебе ли псу шелудивому, на шведа руку поднимать! Сиди тихо, смирно! Может, государь полюбовно брату своему королю Карлу наши богом забытые места отдаст. Быть Руси на востоке, а здесь нам и делать нечего! Господин капитан-командор, не для фискальства, не для доносу говорю вам: дважды просил воеводу за все мои службишки и при совершенных летах и великих болезнях – отпустить на покой. Не пускает, лается, сиди, говорит, смирно! А как же я могу смирно сидеть...
Иевлев перебил:
– Нет, Семен Борисыч, не то нынче время, чтобы честного воина от дела отпускать. Так не будет. С утра с завтрашнего – смотр стрелецким полкам, как есть, не для обману – для дела. Оборванные, драные, пусть такими и пойдут. Поглядим. Завтра же велю начать караульную службу...
Он подошел к столу, разгладил ладонью план города Архангельска со всеми устьями Двины, с окрестными деревушками, с монастырями и погостами. Стрелецкий голова встал рядом с Иевлевым, дальнозорко прищурился на план. Вдвоем они горячо принялись обсуждать, где надобно быть караулам для бережения от шведских воинских людей. Голова рассуждал верно, за плечами старика был большой солдатский опыт. Иевлев, с карандашом в руке, записывал, сколько в воеводстве какого войска, какие люди потолковее в стрелецких полках – Русском и Гайдуцком. Записал число драгун, рейтаров, записал, сколько народу можно взять под ружье, коли подойдет военная нужда. Полковник распалился, стучал трубкой по столу, хвалил солдат, капрала Крыкова.
– Погоди, Семен Борисыч, – сказал капитан-командор, – это какой же Крыков? Разжалованный? Афанасий Петрович?
Полковник нахмурился, кусая седой ус:
– Он. Попал мужик в беду. Иноземцы, собачьи дети, подстроили. А хорош, солдат, хорош...
– Верно, хорош?
– Голову свою ставлю! – крикнул Семен Борисович. – Стара, плешива, да честна голова. Ставлю против всех хитрых иноземцев, что человека погубили. Да ты сам подумай, Сильвестр Петрович: те, что обнесли его, к Карлу переметнулись, а он все в капралах. Ты слушай меня, старика. Таможенные целовальники, что по выбору от гостиной сотни таможней правят, души в нем не чают, в Крыкове-то. Ведь его трудами, да честностью, да неподкупностью и поныне таможня наша держится. Начального офицера нет, а к нему привыкли, вот и зовут по всякому происшествию – Афанасий Петрович сюда, Афанасий Петрович туда!..
Старик горячился, бурые пятна выступили на его щеках.
– Ты верь мне, верь! Ты его позови да потолкуй, да в глаза ему взгляни – каков мужик. Да чего толковать-то? Сотню эдаких молодцов – и не страшен мне швед, разобью его, ворога, на мелкие черепки, во веки забудет ход к нам. Более скажу: одного Крыкова Афанасия Петровича меняю на весь рейтарский наемный полк...
Иевлев молчал, с радостью глядя на расходившегося полковника.
– Ну, ну, будет! – сказал наконец Сильвестр Петрович. – Будет, верю, знаю. Попробуем, отпишем на Москву, может что и выйдет...
– Это о чем же?
– О Крыкове, сударь. Надобно бесчестье с него снять. Давеча видел я, каков он стал за прошедшие годы: грызет человека тоска, видно.
– А как же не грызть, хлебни-ка, попробуй...
Иевлев подробно выспросил, как ушли из Архангельска Снивин и Джеймс. О Снивине было известно мало, знали только, что семейство свое он заранее отправил морем в дальние края, после чего отбыл к Москве. Далее следы его терялись. Майор Джеймс, обиженный Апраксиным, долго писал письма на Кукуй и через Лефорта и других иноземцев вымолил себе право служить царю шпагою не в Архангельске, а на поле боя. Будучи прощен и обласкан, дождался вьюги во время сражения при Нарве и вручил свою шпагу королю Карлу.
– Ему и служит? – спросил Иевлев.
– Кому повыгоднее – тому и служит.
– Ты там тоже был, Семен Борисыч?
– Оттого и шею повернуть не могу! – посмеиваясь ответил Ружанский. – Один солдат мой, – запамятовал, как звали, добрый мужик был, – в тот час, что иноземные офицеры удирать зачали, кровь в нем закипела – он их ну ослопной дубиной настегивать. Да во вьюге, во тьме – не разобрал. Вместо иноземца меня со всей своей медвежьей силищи перекрестил...
В холодных сенях завизжала набухшая от мороза дверь – Егорша привел корабельных мастеров, корабельных кормщиков: Якова да Моисея, огромного Семисадова, еще четырех поморов помоложе, которых Иевлев не знал. В горнице крепко запахло дублеными полушубками, ворванью, смолой, зычно ухнул басом Семисадов:
– А постарел ты, Сильвестр Петрович, с Азова. Ишь – и седина в волосах...
Поцеловались трижды, да и как было не поцеловаться, когда столько вместе путей прошли? Забыв о других людях, похохатывая, вспоминали какой-то корабль, что везли из Москвы на Воронеж; как Семисадов вдруг тогда, намучившись, за кустом уснул, да и потерялся, – думали, что волки его задрали; как пошли с донскими казаками на их лодках воевать турок, и как захватили корабль...
– А Флор-то Миняев, атаман казацкий! – вдруг захохотал Семисадов. – Помнишь, Сильвестр Петрович? Ты ему: брось, дескать, люльку, порох тут, а он...
От смеха слезы выступили на глазах Семисадова, Иевлев, улыбаясь, смотрел на него, качал головой:
– Надорвешься, боцман, ей-богу надорвешься.
Отсмеявшись, утерев глаза платком, Семисадов сказал:
– Вы тогда уехали на шлюпке, не дождавшись, а больше мы и не виделись. Сколько припасу набрали мы у турки: одних гранат, я считал, более пяти тысяч...
– Без ноги-то как тебе? Трудно? – спросил Иевлев.
– Ничего, обвык. В море бывает и тяжеленько, а на берегу по малости живем.
Сильвестр Петрович обвел глазами горницу, оглядел улыбающиеся обветренные лица поморов, поздоровался с каждым, тихонько спросил у Егорши:
– А эти кто – четверо, что у печки сидят?
– Казаки, Сильвестр Петрович, – сказал Егорша. – Корабельные мастера сюда их привезли, на верфи здешние. Сами все поведают...
Иевлев поставил два шандала поудобнее, поздоровался с Нилом Лонгиновым и Копыловым, пришедшими с опозданием, сел на лавку. Кормщики, корабельные мастера, моряки азовского похода, вернувшиеся к своему Архангельску, перестали перешептываться, притихли, понимая, что недаром призваны к приехавшему по царскому указу большому офицеру.
Капитан-командор помолчал, собираясь с мыслями, готовясь к тому, что решил свершить неукоснительно, к тому, что царь называл консилиум, совет, коллегия. Быть и здесь коллегии, совету, консилиуму!
Очень тихо сделалось в горнице. И опять все услышали, как за стеною поет Таисья:
Высоко-высоко небо синее,
Широко-широко океан-море,
А мхи-болота и конца не знай,
От нашей Двины от архангельской...
– Господа честные, морского дела работники! – негромко сказал Иевлев, и легкий шорох пронесся по горнице: никто еще так не называл поморов. – Господа! Все, что нынче вы здесь изволите услышать, есть секретное обстоятельство, от разрешения которого произойти могут чрезвычайные для нас последствия. Имеем мы свидетельство тому, что король шведский Карл располагает напасть своим флотом на город Архангельский, дабы навеки положить конец начавшемуся тут кораблестроению. Он, король Карл, желал бы видеть всех русских корабельных мастеров повешенными, а верфи наши, с таким кровавым трудом построенные, – сожженными. Те корабли, которые с великим прилежанием и муками, кои вам более известны, нежели мне, построены, сей Карл желал бы увезти в Швецию, подняв на них флаги своей державной власти. Город наш будет отдан на разграбление и поругание наемным матросам шведской короны... В бережение от той великой беды его величество государь Петр Алексеевич повелели нам строить на Двине крепость.
Иван Кононович вынул из кармана большой цветастый платок, с облегчением утер шею и лицо. Мастер Кочнев смотрел на Иевлева горячими глазами. Семисадов, отворотясь, попыхивал короткой глиняной трубочкой.
– Крепость мы построим! – сказал Иевлев. – Не только в ней толк. Вы – люди здешние, морские, от прадедов ходите в моря. Все вам здесь знаемо, все вам тут свое. Дайте совет – как еще беречься от лихой беды. Что надобно делать?
Семисадов круто повернулся на лавке, спросил отрывисто:
– По правде говорить, Сильвестр Петрович?
– По правде, – не сразу ответил Иевлев. – По правде, боцман.
– Иноземных купчишек всех до единого – на съезжую! – объявил боцман азовского флота. – То – главнейшее дело...
Иевлев стукнул ладонью по столешнице, оборвал Семисадова:
– Об иноземцах речи нет! Вздора не мели!
– Вы совета спрашиваете, Сильвестр Петрович, – злым голосом сказал Семисадов, – я вам совет и говорю. А ежели память у которых людей короткая, то извольте – напомню, как во время осады голландский офицер, артиллерист, царев крестник Янсен, тот, что не в первый раз и службу и веру менял, – к туркам переметнулся за ихнее, за золотишко, и, заклепав пушки, на Азов ушел, в крепость. Вы на меня рукой зря машете, Сильвестр Петрович, тую лихую беду я вовек не забуду, как через сего изменника четыре сотни человек в красном свальном бою полегли, я сам там был, – тую кровищу по смерть не забуду...
– Так ведь колесовали Янсена! – крикнул Иевлев.
– Поздно колесовали! Злою смертью кончил живот свой Янсен, да беду, что учинил, тем не поправили...
– Чего же ты хочешь?
– Веры им не давать! – с отчаянием сказал Семисадов. – Может, и очень даже распрекрасные люди среди них есть, да дорого что-то нам стоят. Покуда узнаем, кто хорош, а кто плох, кровью изойдем, господин капитан-командор...
Сильвестр Петрович сжал зубы, лицо его пылало, на Семисадова он не смотрел.
– Дружки были там, – тише, со скорбью сказал Семисадов. – С Архангельска, с Чаронды, с Мезени. Небось, сгодились бы и нонче, боя не бегали, пулям не кланялись...
И опять отворотился.
Все молчали.
– Воевода еще... – с усмешкой, осторожно начал мастер Кочнев.
– Чего – воевода? – насторожился Иевлев.
Кочнев осмотрелся по сторонам, умные глаза его глядели смело.
– Говори, господин мастер! – догадываясь, что может рассказать Кочнев, поддержал Иевлев. – Говори, слушаем тебя...
– Господин капитан-командор! – громко и внятно начал Кочнев. – Вы меня не первый год знаете, еще с Онеги вместе на Москву ехали, тогда в зимнюю пору вместе корабли на Переяславле-Залесском ладили, вместе с царевых забав начинали...
Он вдруг запнулся, словно задумавшись, а когда заговорил снова – тише, глуше стал его голос: вспомнился Яким Воронин, могучие раскаты его команд на стругах под Азовом, смерть на поле брани.
– Крепко мы в те поры вздорили с покойником, господином Ворониным, ругались нещадно, – да будет ему земля пухом, хорош был мужик, стать бы ему истинным моряком, не дожил, жалко. Не боялся дела, даром что из бояр...
– Тише кричи, бояре на печи! – со смешком из угла предупредил Иван Кононович.
– То-то, что на печи, да я обиняком! – согласился Кочнев. – Многое мы с вами вместе хлебали, господин капитан-командор, и на Москве для азовского походу корабли строили, и на Воронеже, и на Козлове, и на Сокольске. Много вы мне и верили, обиды на вас не имею. Вместе голодовали, вместе холодовали, вместе щи хлебали, где одна капустка другой ау кричит...
В горнице засмеялись, улыбнулся и Сильвестр Петрович.
– Всего было! – со вздохом сказал Кочнев. – Было и то, что вы мне пять тысяч целковых золотой казны доверили, чтобы отвез я на прокормление работным людишкам. Поезжай, сказали, господин мастер Кочнев, ибо к дьякам я доверия не имею. Украдут, а потом на лихих разбойных людишек свалят. Работный же народ лютой голодной смертью весь помрет. Было так, господин капитан-командор?
– Было! – ответил Иевлев. – Всегда тебе верил, господин мастер Кочнев, и уму твоему, и таланту, богом данному, и чести твоей... Всегда верил и верить буду...
– А коли так, – продолжал Кочнев, – коли всегда верить будете, то и тому поверьте, что нынче вымолвлю. Господин капитан-командор! Воевода здешний боярин-князь Прозоровский больно уж сытно нами кормится. Мы люди не дураки, знаем, каждый воевода на кормление едет, и ему жрать надобно, и дружкам его без пирожка не прожить. Но только кормись, да честь знай... Иевлев опустил голову, слушал насупившись.
– У сего воеводы, господин капитан-командор, по обычаю ключи городовые и воротные, он нам и судья, и защитник, и первый средь нас воин. Да ведь случись лихая беда, черный год – он и продаст нас...
Сильвестр Петрович взглянул на Кочнева и вновь опустил голову: кровь громко стучала в висках, голос Кочнева и все они, рассевшиеся здесь мужики, вдруг стали ненавистны.
– Измывается над нами как похощет, – продолжал Кочнев, – последнюю рубашку с посадского тянет. Давеча неподалеку убийство сделалось, он, воевода, согнал в узилище почитай что полета народу, не выпускает – покуда не откупятся, иначе сулит бить батоги нещадно. Без посула к нему за делом и не ходи. Пошлины рвет с народа на себя, ныне пролубные поднял до гривны с едока. Вода-то в Двине божья? Как же оно выходит? С проруби кому водицы взять – плати, да кому – воеводе...
– Ты к чему об сем говоришь? – поднимая тяжелый взгляд, спросил Сильвестр Петрович.
– А к тому, – громко и со злобою в голосе сказал Кочнев, – к тому, господин капитан-командор, что воевода боярин Прозоровский многие беды нам сотворит, и дабы сего не случилось, надобно на первой поганой осине, поганою бы веревкою вздернуть вора да обидчика, казнокрада да лихоимца, судью неправедного, татя дневного, боярина воеводу Алексея Петровича...
Сильвестр Петрович не выдержал, поднялся из-за стола, с грохотом свалив шандал, крикнул:
– Молчать! Одурели все! Ваше ли дело воеводу судить?
Горящее сало потекло по бумагам на столе. Егорша с испуганным лицом накрыл их кафтаном, поставил шандал на место.
– Воевода царским указом послан, его царю судить, а не вам! Вешать! Многого захотели! Для суда над воеводою я вас к себе звал?
Гости молчали, переглядываясь, Кочнев попрежнему смотрел безбоязненно.
Иевлев сел, крепко сжал ладони, чтобы успокоиться, сердце нехорошо, неровно бухало в груди. С тоскою подумал: «Эк, раскричался! Словно бы кликуша на паперти. Неладно, неладно!»
Пересилив себя, сказал вежливо:
– Дело прошу говорить. Как от ворога упастись, какие к тому безотлагательные меры принять, жду советов ваших, господа, с надеждою...
Но надежды не оправдались.
Люди молчали долго, потом заговорили осторожно, переглядываясь – чего можно говорить, а чего и нельзя. Кормщик Моисей посоветовал завалить, засыпать Пудожемское и Мурманское устья Двины. Аггей Пустовойтов неприязненным голосом сказал, что можно вешки все с фарватера снять – для всякого опасения от воров. Полковник, стрелецкий голова, высказал предположение – не поставить ли на Марковом острове пушечную батарею. Донские мастера-казаки добавили, что можно не только завалить устье, но и сваями забить, как у них на Дону делалось, чтобы завалы не унесла текучая вода. Нил Лонгинов с Копыловым и остальные люди молчали.
– Более ничего не скажете? – спросил Сильвестр Петрович.
Беломорцы перешептывались, лица у них были настороженные. Сильвестр Петрович поблагодарил гостей, проводил в сени. В сенях Семисадов вздохнул:
– Эх, Сильвестр Петрович, Сильвестр Петрович, хорош ты человек, а все ж смотрю я на тебя и думаю: сказал бы словечко, да волк недалечко! Ну, не серчай!
Здесь же корабельный мастер Иван Кононович тихонько попросил:
– Простите, господин капитан-командор, Тимоху моего, Кочнева. Молодо-зелено, ума не нажито...
– Да ты о чем, Иван Кононович?
– Впоперек он молвил про нашего про князюшку-воеводу, по недомыслию, млад еще...
– Кто млад? Кочнев?
– Разумом млад, Сильвестр Петрович, уж вы простите, не сказывайте, куда там велено, уж вы простите, отслужим...
У Иевлева потемнело в глазах, пересох рот.
– Да ты что, Иван Кононович, как обо мне думаешь?
– Немало нынче народишка, спроста эдак, по малоумию брякнут, – не глядя на Иевлева, быстро, чужим голосом говорил мастер, – брякнут где ни на есть, а после и отдуваются. Давеча шли мы сюда, а навстречу рейтары человечка волокут. Что такое? Слово, говорят, молвил. Уж вы сделайте божескую милость, простите. И мастер-то какой, первой руки...
Говорил, а в глазах стояла неприязнь.
В горнице, пыхтя, пил квас стрелецкий голова, посмеиваясь говорил: