Вернулся и, покашливая, сказал:
– Бычок в бабкин огород полез. Суседский...
Кочнев и Иван Кононович смотрели на кормщика молча, все еще улыбались.
– Бычок, говоришь? – спросил Тимофей.
С грохотом в горницу ввалились бывшие монастырские служники – Аггей, дед Федор, Егорка, кормщик Семисадов, Черницын, – все парились в бане. Бабка Евдоха встречала каждого с поклоном, потчевала мятным квасом, клюковкой, брусничкой, чем могла. Лечила по разумению – кого грела на солнышке, кого клала на дерюжку в тень, кого мазала нерпичьим жиром, кого поила кипятком на шиповнике, на хвойных иглах. И люди оживали быстро, словно чудом...
Митенька Борисов сел возле Рябова, заспрашивал про новый корабль, кто на нем пойдет матросами, кто штурманом, кто шхипером, какой будет боцман, из чего шьются паруса. Другие сидели у стены на лавках, тоже спрашивали. Потом Кононыч загадал загадку:
Сын леса красного
В возрасте досельного,
Много путей пройдено,
А следу не найдено
Кто таков?
– Корабль! – первая от двери сказала Таисья и застеснялась.
К сумеркам – посумерничать в солнечную ночь – пришли рыбацкие женки с Юросы, с Уймы, с Кузнечихи, со Мхов, из Соломбалы, с Курьи. Пришли с поклоном к бабке Евдохе, что лечит мужиков-кормильцев, пришли с нехитрыми гостинцами. Кто принес пирога с палтусиной, кто гуся, кто кузовок шанежек с творогом, кто яичек. Детишки держались за материны подолы, таращили глазенки на отцов, отощавших в монастырской темнице, на знаменитого кормщика Рябова, на колдунью бабку Евдоху, на веселую тетечку Таичку, что всех их тискала и подкидывала легкими руками, что всех целовала и наделяла – кого цветастым лоскутом, кого пестрой веревочкой, кого ленточкой.
Кто знает, отчего так повелось у нашего народа, что вроде бы и не с чего веселью быть, вроде бы ничего хорошего никто не ждет, а вдруг засветятся у одного глаза, заведет он песню. Другой подхватит, и, глядишь, поплывет лебедем какая-нибудь старая старушка, дробно отстукивает:
Ах, все бы плясала,
Да ходить мочи нет...
Так случилось и на этот день. Завелись поначалу петь протяжные, старинные. Да засмеялась Таисья, зачастила, женки подхватили и пошли отрывать:
Вынимаю солодоново сукно,
Шью Ванюше свету-солнышку кафтан...
Иван Кононович насупился, дед Федор тоже, хотелось им божественного, но Таисья даже руками замахала:
– Знаем! Наслышаны! – и смешно передразнила вопленика: – «Труба трубит, судия сидит, книга живота нашего – разги-и-и-бается!» Про океан-море давайте лучше!
Встала у окошка и запела:
Высоко-высоко небо сине,
Широко-широко океан-море
Мужики враз, полной грудью взяли:
А мхи-болота и конца не видать,
От речки Двины, от архангельской...
Бабка Евдоха разожгла печь – жарить гуся, сотворила скорое тесто; было слышно в избе, как рассказывает она жмущимся около нее детишкам, где у печи «кошачий городок», где коташки греются да мурлыкают.
Тимофей тоже сказывал детям, облепившим его, про море, сказывал негромко, глядя вдаль блестящими от болезни, от жара глазами.
– В нашей стране вода начало и вода конец. Рождены мы морем, кормимся им, и оно нас погребет. На полдень от Студеного океана Ледового разлилось Белое наше море. Двинские тишайшие воды падают в море Белое. Куда ни пойдете – без лодьи, без корабля нету вам ходу.
Белоголовые, ясноглазые, тихие стояли у лавки, смотрели на Тимофея, на его руки, которыми показывал он море, реку, лодью, слушали затаив дыхание. За столом рыбаки и кормщики наперебой вспоминали океанские пути, которыми хаживали, вспоминали, каково зимовалось на Груманте, как ходили к норвегу, как взял волю ветер-полунощник и ранее времени нагнал льды, заковал промышленников в ледовый пояс.
И чего тут смешного – кто знает?
Так нет, и здесь все от начала до конца было мужикам смешно: и как бахилы от голодухи в воде размочили и съели, и как вовсе помирать собрались, – дед Федор свою рубаху смертную долгую выволок, саван с куколем, венец на голову, лестовку. А в то время, как дед зачал к смерти готовиться, медведь возьми да и заявись. Дед как зашумит, как заругается на медведя, – медведь ему плечо и раскровянил. От той обиды дед Федор и вовсе помирать отдумал...
Дед, слушая, хихикал тоненько, утирал веселые слезы, отмахивался:
– Ай, шутники! Ай, насмешники! Обидчики!
Могучий рыбацкий хохот сотрясал избу, даже рыбацкие женки-печальницы стали посмеиваться, закрывая рты сарафанами, – вот ведь мужики, все им смехи, а каковы были, как возвернулись из монастырской темницы...
– Отходную себе пели! – давясь от смеха, рассказывал Рябов. – Да не по правилу. Дедка Семен с нами тогда хаживал за старшего, строгий был! Возьми да и брякни меня посошком по башке, что не так пою. Ну какая уж тут отходная, когда он палкой дерется. Поругались все и спать легли...
Гусь изжарился, лепешки спеклись, бабка Евдоха с Таисьей собрали на стол, поклонились гостям, – не пора ли покушать?
Под окошком кто-то постучал, спросил громко:
– Спите, крещеные?
– Не спим, живем! – по поморскому обычаю ответила бабка Евдоха.
В коротком форменном кафтане, туго перепоясанный, стуча сапогами, вошел капрал Костюков, поздравил с добрым застольем, попросил Рябова ненадолго выйти по делу. Таисья на мгновение обеспокоилась, Костюков сказал:
– Ты не серчай, Таисья Антиповна. Ей-ей, ненадолгышко, за советом пришел...
Во дворе сели на крылечко, Костюков заговорил:
– Ты, кормщик, ноне при царе службу правишь. Научи, как с добрым человеком побеседовать. Об Крыкове, об Афанасии Петровиче...
Рябов подумал недолго; не заходя в избу, пошел с Костюковым к берегу Двины. Корел Игнат перевез их обоих на Мосеев остров, в пути капрал поведал кормщику все подробности подлого поступка Снивина и Джеймса про подброшенные золотые. Рябов слушал, ругался...
Иевлева нашли в балагане, что выстроен был для свитских неподалеку от дворца, в ельничке. Здесь, раскинув могучие руки, храпел на сене Меншиков; ел ложкой из деревянной мисы ягоду-чернику Воронин; Сильвестр Петрович читал при свете свечи толстую книгу в кожаном переплете.
– Чего там стряслось? – спросил он, когда Рябов просунулся в балаган.
Набил табаком трубочку, закурил и вышел к двинскому берегу.
Сели трое в ряд на бревно, Рябов заговорил. Сильвестр Петрович слушал молча, низко наклонив голову, словно ему было стыдно. Костюков вдруг перебил кормщика, стал, сбиваясь, рассказывать сам.
– Я, хошь на плаху, хошь на виску, хошь куда пойду! – сказал он вдруг. – Мне теперь обратной дороги нет! Ты, князь...
– Не князь я! – сказал Иевлев.
– Ну не князь, так начальный человек! Ты скажи, голубь, царю, скажи истину, не ведает он, обманули его, ей-ей. Такой человек Афанасий Петрович наш, такой, господи...
Иевлев выбил трубку, поежился от ночной сырости, не отвечая, поднялся.
– Скажешь? – спросил Костюков.
– Поглядим!
И, ссутулясь, Сильвестр Петрович ушел к себе в балаган. Костюков дернул Рябова за рукав:
– Что теперь будет?
Рябов молча пожал плечами.
3. ПЕРВЫЕ МАТРОСЫ
На следующую ночь двуконь к избе бабки Евдохи прискакал посланный от Иевлева офицер – невыспавшийся, весь взъерошенный; велел кормщику немедля, спехом быть на Мосеевом острову...
Не ополоснув лица, позевывая, кормщик животом навалился на коня, перекинул ногу, поскакал рядом с офицером.
– Истинно – собака на заборе! – ухмылялся офицер, поглядывая на Рябова.
Кормщик ответил беззлобно:
– Каждому свое, господин. Мое дело – море, твое – конь.
У перевоза стояла наготове лодчонка. На Мосеевом острову прогуливался в ожидании Сильвестр Петрович Иевлев с Меншиковым, Ворониным и Чемодановым. Еще, видимо, не ложились спать, лица у свитских были закопчены дымом костров, опухли от комариных укусов, глаза слезились.
– Как сквозь землю провалился! – сказал Иевлев, идя навстречу кормщику. – Куда пропал, дружок сахарный? Где матросы новому кораблю? Спускать скоро, а матросов – ни единой души?
Кормщик подумал, сел на лодейку, вернулся в Архангельск, пошел по кривым улочкам и переулочкам, по низким хибарам – искать, кто из рыбаков дома. Многие были в море, другие ушли на дальние промыслы покрутчиками, иные гнули спины грузчиками – дрягилями.
Спящих Рябов будил, вытаскивал из клети, тряс, велел идти за собой.
– Куда? – спрашивали рыбаки, зевая.
– На казенные харчи! – отвечал Рябов.
– В острог, что ли?
– Там поглядим...
– На цареву службу?
– На нее.
Женки цеплялись за мужиков, выли, мужики отшучивались. Одна, чернобровая, румяная, всердцах погнала кормщика вон. Он сел на лавку, сказал со значением в голосе:
– Царь Петр Алексеевич ноне корабль спускает двухпалубный, а она ругается. Вишь, какая! Угощение будет матросам от царя, гульба, почет, а ей не по нутру. Вон какая женка нравная...
И отсюда мужик ушел, но на всякий случай захватил с собою хлеба. Царева служба известная – насидишься с пустым брюхом, наплачешься.
Дед Федор, Аггей, Егорша, Семисадов, Копылов, Нил Лонгинов, даже салотопник Черницын – пошли без отговорок: крепко верили артельному кормщику Рябову. Изрядной толпою, с шутками, быстрым шагом пошли к Соломбале. Шествие замыкал Митенька Борисов, шагал весело, думал – может, и пришло оно, его время, может, и быть ему отныне матросом.
К Соломбале поспели как раз во-время, – царь только начал шуметь, что матросов нет. На верфи всюду развевались цветастые флаги и флажки, щелкали на двинском ветру, шелковая материя блестела на утреннем солнце. Непрерывно играли рожечники, ухали литавры, дробно трещали барабаны. Свитские бояре, не зная куда себя деть, мыкались в дорогих одеждах по двору, старались не попадаться царю на глаза...
Иевлев встретил матросов приветливо, велел быть вместе, не разбредаться, покуда их не кликнут к делу. Матросы расположились на ветерке, степенно, без любопытства оглядывали корабль, обсуждали его статьи, как землепашцы обсуждают коня.
– Кормщиком-то кто на нем пойдет? – спросил Лонгинов. – Из немцев кто али из наших, из рыбарей?
Дед Федор засмеялся, сказал насмешливо:
– Нашего брата на сей корабль и не допустят. Лапотники мы, а там все бархатники. Спихнем его в воду и – по домам. Так, Иван Савватеевич?
Рябов не ответил, загляделся на важных иноземных корабельщиков Николса да Яна, что похаживали вокруг, судна, покрикивали сиплыми голосами, будто и впрямь они построили корабль.
– Корабельщики! – презрительно сказал Аггей. – А те, кому положены честь да слава, да царское спасибо, те и подойти боятся... Вон в лодейке посередь Двины болтаются...
На реке, далеко, то поднимаясь, то опускаясь, покачивалась посудинка с двумя человеками, – то были Иван Кононович и Тимофей Кочнев.
На берегу пальнула пушка, рожечники перестали играть, в тишине на верхний дек корабля поднялись Лефорт, Апраксин, Иевлев, Меншиков и Воронин. Царь снизу, сложив ладони рупором, крикнул:
– Флаг!
Ударили барабаны, по трапу взбежал Чемоданов с кормовым корабельным флагом. Свитские ему отсалютовали шпагами, он миновал ют, поднялся на верхнюю галерею и там остановился. Барабаны смолкли.
– Кормщика на штурвал! – опять крикнул Петр.
Рябов, Семисадов, Копылов, Лонгинов поднялись все враз, не замечая друг друга, пошли к царю. Царь, утирая потное лицо и загорелую шею грязным платком, велел Рябову:
– Наверх!
Рябов побежал по трапу, Апраксин взял его за руку, твердо поставил у штурвала, спросил измученным от волнения голосом:
– Знаешь, чего делать надобно?
Здесь было куда ветренее, чем внизу, нестерпимо ярко блистала под солнцем Двина, совсем над головами с криком проносились чайки.
– Знает, знает! – за Рябова ответил Сильвестр Петрович.
Царь Петр внизу у кормы мыл руки. Мастер Ян ему поливал из серебряного кувшина, мастер Николс держал расшитое полотенце. Опять ударили барабаны. Петр вытер руки, швырнул полотенце, крикнул громким веселым голосом:
– С богом! Руби канаты!
Одно за другими стали падать бревна, поддерживающие корабль по бокам. Мерно, вперебор застучали топоры в умелых ловких руках плотников. Петр поплевал на руки, высоко взмахнул молотком и изо всех сил ударил под киль. Корабль вздрогнул, длинно заскрипел и тронулся, все быстрее и быстрее скользя по смазанным жиром полозьям. Колесо штурвала мерно подрагивало. Рябов стоял напряженно, готовый в любую секунду положить руки на штурвал, но сейчас было еще не время...
Поднятый вал ударил в корму, корабль качнуло, он поплыл.
– Якоря! – крикнул Иевлев.
Рябов, не торопясь, положил руки на штурвал. Не дойдя до середины реки, корабль остановился на якорях, отданных мгновенно. Теперь якоря «забрали». Совсем близко у борта покачивалась лодейка, Кочнев и Иван Кононович, задрав головы, смотрели на судно, о чем-то между собою переговариваясь. Рябов свесился вниз, крикнул корабельным мастерам:
– Славно построен! Слышь, Тимофей!
– В море, я чай, виднее будет! – ответил Иван Кононович и навалился на весла.
К новому кораблю подходили шлюпки царя и свиты, за ними медленно двигалась лодья с плотниками – достраивать корабль на плаву. Петр быстро взбежал наверх, обнял Апраксина, велел ставить столы для пиров. Рябов, отозвав Иевлева, тихо спросил:
– Матросы-то нынче не надобны?
– Нынче могут отдыхать, да завтра чтоб здесь были! – сказал Сильвестр Петрович. – Вооружим корабль – и в море...
Рябов смотрел на Иевлева улыбаясь.
– Чего смеешься? – спросил Сильвестр Петрович.
– Тут делов еще на месяц! – сказал кормщик. – Ранее не управиться. Мачты ставить, пушки, снастить, а ты – завтра! Все у вас спехом, словно бы дети малые...
Сильвестр Петрович порылся в кошельке, отыскал рубль, протянул Рябову:
– На, угостишь матросов для ради праздника спуска корабля. И быть всем в готовности...
Через несколько дней Иевлев опять прислал за Рябовым офицера. Кормщик быстро собрал своих матросов, поднял парус на карбасе корела Игната, подошел к трапу нового корабля, из пушечных портов которого уже торчали стволы орудий, привезенных Петром из Москвы. Дед Федор поднялся наверх первым, обдернул домотканную чистую рубаху, перебрал обутыми в новые морщни ногами, скомандовал:
– Но, робятки, не осрамись, дело такое...
Один за другим мужики-рыбари поднимались по трапу, не зная, куда идти дальше, что делать, кто тут старший – Лефорт ли в своих огромных локонах, Гордон ли, что задумчиво глядел на свинцовые воды Двины, Меншиков ли, что дремал в кожаном кресле...
Навстречу, размашисто шагая, вышел царь Петр, спросил громко:
– Матросы?
– Матросы! – выставив вперед бороденку, ответил дед Федор.
Петр Алексеевич добродушно усмехнулся, покачал головой, спросил:
– Что в коробах-то принесли?
– А харчишки! – ответил дед Федор. – Уговору-то не было, на каких харчах, вот и захватили для всякого случая, может, на своих велишь трудиться.
– Запасливые! – сказал Петр.
– А как же, государь! – ответил дед Федор. – Без хлебца не потрудишься...
Царь ушел, дед Федор, осмелев, повел поморов по кораблю. За ними пошли Меншиков, Иевлев, Апраксин, слушали рассуждения деда Федора.
– А ничего! – говорил он, задрав голову и оглядывая мачты. – Ничего лодейку построили, с умом. Ишь щеглы какие поставлены... и махавка на щегле, вишь...
– Какая такая махавка? – спросил Меншиков.
– По-нашему так говорится, по-морскому, – ответил дед Федор. – А по-ихнему, по-иноземному, – флюгарка.
Очень светлыми и зоркими еще глазами прирожденного морехода он в тишине, неторопливо оглядывал корабль и делал свои замечания – насчет мачт, которые называл щеглами, насчет рей, насчет парусов и всей оснастки корабля. И первым зашагал по палубе – смотреть, каковы люки, называя их творилами или приказеньями, как настелены палубы-житья, как построен сам корпус корабля, каковы на корабле казенки-каюты.
Потом, также не торопясь, окруженный своими мореходами, дружками и старыми учениками, разобрал фалы, определяя назначение каждой снасти, каждого каната, каждого узла и блока. Иногда он спорил с Семисадовым, но спорил мирно, уясняя с дотошностью назначение новых, незнакомых еще мелочей, поставленных иноземцами на этом корабле...
К вечеру, к прозрачным сумеркам, дед Федор был назначен боцманом, Семисадов старшим над рулевыми, Аггей – палубным, салотопник Черницын – учеником констапеля, другие – кто марсовым, кто трюмным, кто якорным. Митеньке Борисову дали назначение, годное при его убожестве: он теперь был старшим такелажником.
– Чего оно – боцман? – спросил дед Федор.
Воевода, отворотясь от деда, от которого страшно несло чесноком – он только что поужинал ломтем хлеба и двумя головками чесноку, – объяснил, кто такой боцман на корабле. Дед неразборчиво хмыкнул, и было неясно: понял он или не понял.
– Старшой, вроде бы?
– Боцман есть... – раздражаясь, опять начал объяснять Апраксин.
Но не договорил, махнул рукой и ушел.
В сумерки, под крик падающих к речным водам чаек, матросы, закусывая возле бухты каната, беседовали, какая у них теперь пойдет жизнь, сколько рублев будет жалованья, какую дадут рухлядишку на одежду и куда велят ходить, в какие земли...
– Поиграет царь и забудет, – сказал Нил Лонгинов, назначенный старшим палубным матросом. – На Москве-то почитай моря нет, не поиграешь. Одно хорошо – от монасей ушли...
– Ушли-то ладно, – молвил Аггей, – а вот ребятишек малых прокормить – то хитрость хитрая... Ни карбаса своего, ни сети справной, наготы да босоты изувешены шесты.
– Ныне весь день свое зоблим! – сердито сказал дед Федор. – Такого порядку мне и даром не надобно... Хошь бы требухи наварили, горяченького похлебать...
Копылов снизу вверх посмотрел на спокойно стоящего Рябова, сказал с укоризной:
– Подсудобил ты нам, Иван Савватеевич, работенку. Скажут тебе спасибо детишки наши...
Один Егорка Пустовойтов был доволен: тут тебе и пушки, и чиненные ядра, и в море, слышно, пойдем, и вроде бы пищаль дадут, или, на худой случай, алебарду. Пройтись бы с алебардою возле монастыря, попугать монасей...
Пока беседовали, подошел веселый Патрик Гордон, спросил:
– Матросы?
– Морского дела старатели! – ответил Нил Лонгинов.
– Старатели?
Гордон подумал, слово «старатели» ему понравилось, кивнул:
– Очень хорошо!
Сунув руки за широкий кожаный с медными пластинками кушак, долго молча смотрел на моряков, потом строгим голосом стал спрашивать, какая снасть для чего предназначена. Поморские названия он понимал с трудом, но бойкие ответы тоже понравились ему, как понравилось и независимое, свободное поведение рыбаков.
– Хорошо! – опять сказал Патрик Гордон.
И отправился наверх, туда, где царь Петр Алексеевич принимал гостей-иноземцев по случаю рождения еще одного корабля – второго в русском флоте. Там, наверху, иноземный искусник, матрос с «Золотого облака», пел и играл на лютне.
– Слышь, поет! – задумчиво молвил Аггей.
– Тоже песня невеселая! – отозвался Лонгинов. – Ихним матросам достается, не все гульба...
– Бьют? – тихо спросил Егорша.
– То-то, что бьют! Насмерть, бывает...
Рыбакам стало тоскливо, Рябов посоветовал:
– Спели бы, детушки...
– Не с чего петь-то! – отозвался Семисадов.
Сидели молча, слушали мерный плеск двинских вод, заунывные звуки лютни. Подошел Иевлев, помолчал, потом молвил:
– Что ж, братцы, скоро в море пойдем.
Матросы молчали.
– Готовы ли?
– А шхипером кто? – спросил Семисадов.
– Старшим будет у вас вице-адмирал господин Бутурлин... – не очень уверенно сказал Иевлев. – Бутурлин Иван Иванович.
Семисадов еще спросил:
– А море он видел... Иван Иванович-то?
Стало тихо. Вопрос был дерзок. Семисадов ждал. Ждали и матросы.
– Море вы, ребята, видели! – сказал спокойно стольник. – И не впервой вам по морю ходить...
Помолчали.
– Спать-то нам здесь повалиться, али как? – спросил опять Семисадов. – И с харчами отощаем мы, господин: на своих нам службу цареву служить, али от казны пойдут? Нынче вовсе не кормлены, – кто хлебца имел, тот и пожевал, а которые не взяли, те с таком остались...
Иевлев сказал, что распорядится насчет харчей и что харч теперь пойдет от казны. Поговорили еще – справятся ли с большим кораблем в море. Дед Федор обещал: коли буря не падет – справимся, а коли ударит торок, – все в руце божьей, тогда молиться надо.
– Не больно ты, дедуня, молишься в шторм-то, – весело сказал Семисадов, – кроме как срамословия, ничего от тебя не слышно на карбасе...
– Грешен! – сказал дед Федор. – Будут меня за грехи черти на угольях жечь. Да с вами, с лешаками безголовыми, разве молитвой совладаешь? Мирское слово – оно вроде бы и продерет...
Рыбари засмеялись, дед Федор тоже.
– Когда же в море пойдем? – спросил Семисадов.
Сильвестр Петрович ответил, что не так уж скоро. Царь Петр ждал еще корабля, который должен был прийти из Голландии, где его выстроили голландские мастера. Корабль добрый, многопушечный, шхипером на нем Ян Флам...
– То-то, небось, драться будет! – заметил как бы про себя Нил Лонгинов.
– Слышал я о нем, – сказал Иевлев, – человек честный.
– Поглядим! – усмехнулся Рябов.
И, вдруг поднявшись, пошел вслед за Иевлевым на ют. Возле трапа он шепотом спросил:
– Сильвестр Петрович, не слыхать ли чего с Крыковым с нашим?
Иевлев махнул рукой, поднялся по трапу наверх. Было уже далеко за полночь, гости разошлись. Меншиков дремал в кресле. Петр, сидя на краю стола, поматывая ногою в башмаке с бантом, неприязненно слушал дьяка Виниуса, который читал ему длинную челобитную. Ветерок едва колебал огоньки свечей, с близкого берега доносились голоса ночных стражей:
– Поглядывай!
– Слушай!
И сильный низкий бас конного пристава:
– Святой Николай-чудотворец, моли бога о нас! Похаживай, хожалые!
Сильвестр Петрович подсел к Апраксину, спросил шепотом:
– Чего стряслось, Федор Матвеевич?
– Все то же... На иноземцев челобитная. Серебро льют не серебряное...
Виниус дочитал. Петр молча стал набивать трубку. Виниус покашлял. Царь сказал угрюмо:
– Одного виноватого схватишь, другие – неповинные – испугаются, убегут за море. А мне мастера вот как нужны, искусники, корабельщики, лекари, рудознатцы. Сколь вам долблю в головы ваши медные: на Руси иноземцев издавна не терпят, не верят им нисколько, мы с тем обычаем, богу помолясь, накрепко покончим. Шишами называют, ярыгами заморскими, а то еще фря, али фрыга. Что за слова-то? Кто выдумывает? Для чего непотребство чинится?
Иевлев поднялся с места, подошел к царю. Петр Алексеевич взглянул на него коротко и, словно бы угадав несогласие со своими мыслями, продолжал говорить еще круче, злее:
– Нынче то и слышу, что жалобы. Не могут-де своими кораблями к нам хаживать, утеснения терпят великие. Шхипер достославный, давешний добрый советчик, не раз дружелюбство свое показавший, господин Уркварт, со слезами клялся, до того дошло, что некий свитский облаял его поносным скаредным словом шпион, что означает пенюар. И всяко ему грозился – сему негоцианту и мореплавателю, дабы оный Уркварт к нам более не хаживал. Я ему, стыдясь сей беседы, допроса не стал чинить – кто сей свитский, но вам говорю: еще услышу, не помилую. Слово мое крепко!
– Еще читать? – спросил Виниус.
– Об чем?
– Разные, государь, до тебя нужды...
– Погоди...
Встал, походил, остановился перед Иевлевым.
– Тебе чего надо?
– Государь...
– Ну? – крикнул Петр.
– Государь, Крыков поручик...
– Что Крыков поручик? – бешено спросил Петр. – Невиновен? Заступаешься? Мне за Крыкова, таможенного ярыги, всей торговли заморской лишиться? Заступаешься, заступник? Ой, Сильвестр, смел больно стал!
Губы его прыгали, лицо сводила судорога. Сильвестр Петрович побелел, стоял неподвижно. Виниус испуганно попятился.
Вдруг Меншиков крикнул диким голосом:
– Караул, горю! Тушите, братцы...
Петр круто обернулся. Меншиков действительно горел: вспыхнула на нем одна лента, потом другая. Петр рванул скатерть, накинул на него сверху, Апраксин плеснул квасу из жбана. Меншиков прыгал по палубе, орал благим матом...
– Тетеря сонная! – проворчал Петр. – Увился лентами, словно баба...
И приказал:
– Спать! Утром со светом побужу всех!
Александр Данилович, охая, подмигнул Иевлеву, сказал шепотом:
– Ну, ловко? Ты, Сильвестр, за меня век бога молить должен. Никак они не загорались, ленты проклятые... Ох, служба наша, и-и-и!
4. ВСТРЕТИЛИСЬ
Они встретились, почти столкнулись у сходен царевой яхты «Святой Петр». Антип – в новой шапке, в новом, тонкого сукна кафтане, в бахилах, за ночь сшитых для сего случая, и Рябов – простоволосый, перепачканный варом от канатов, с которыми занимался на яхте...
Бояре с царем стояли неподалеку на юте яхты. Апраксин был у сходен наверху. Шеин, Гордон и Лефорт, переговариваясь, медленно шествовали от дворца к берегу.
Антип огляделся.
Драться? Да разве можно, когда сам царь поблизости? Да если бы и можно, разве Ванька себя в обиду даст? Вскричать? Засмеют – дело верное. Да и что вскричать? Что дочку увел и свадьбу сыграл?
Багровея, Антип крепко стиснул узловатые кулаки.
Кормщик взглянул ему в глаза, уважительно, глубоко поклонился.
– Кланяешься? – тихо спросил Антип. – Змей подколодный...
– Прости, батюшка! – сказал Рябов непонятным голосом: то ли вправду смиренно, то ли насмехаясь.
– Я те прощу! Землю грызть у меня будешь! Кровью умоешься, тать, шиш, рыло твое бесстыжее.
– Ой ли, батюшка? – уже с нескрываемой насмешкой, но все еще кротким голосом спросил Рябов.
Апраксин сверху окликнул:
– Антип, что ли, Тимофеев?
Антип испуганно обдернул кафтан, стуча бахилами, словно кованая лошадь, взошел на яхту. Широкое лицо его, окаймленное светлой с проседью бородою, горело, как после бани. На ходу оглянулся. Рябов спокойно беседовал с Федором Бажениным. Так, едва дыша от бешенства, не успев остыть, Тимофеев предстал перед Петром.
Позванный пред царские очи, он подумал было, что зовут его по торговым делам, и шел купцом-рыбником. Но царь о рыбе не обмолвился ни словом, а спросил только, умеет ли Антип читать карту и знает ли компас?
– Тому делу мы издавна песнословцы! – непонятно ответил Антип.
– Чего? – строго спросил царь.
– Богопремудростью и богоученостью сей издревле приумножены! – еще более загадочно ответил кормщик.
– Ты не дури! – велел Петр. – Говори просто.
Антип растерялся – как с царем говорить просто? И сказал:
– Ведаю, государь, и компас, и карту могу читать.
– То-то. Большие корабли важивал?
– Важивал, государь, в допрежние времена.
– С яхтой совладаешь?
Антип на мгновение струхнул, подумал и ответил, что, надо быть, совладает.
Помолчали.
Царь спросил, кто наипервеющий кормщик в здешних местах.
Антип покосился на Рябова, что стоял внизу у сходен, ответил раздумчиво:
– Панов был, – его море взяло. Мокий дед, – тоже море взяло, Никанор Суслов стар стал. Из молодых есть...
Он помедлил, добавил тихо:
– По правде, государь, лучше Рябова Ивана не сыскать кормщика.
Царь с высоты своего огромного роста с недоумением посмотрел на Антипа, сказал, пожимая плечами:
– Да как с ним пойдешь, коли он карте доброй не верит!
– Мужик бешеный! – согласился Антип. – А кормщик наипервеющий, лучшего не сыщешь, государь. Каждому дорого на твою яхту кормщиком стать, велика честь, и я бы век бога молил, коли бы довелось мне с тобой в море выйти, да по совести – не тягаться мне с Иваном. Годы мои большие, государь, помилуй...
Он поклонился низко: было страшно вести цареву яхту, да еще по некой карте, которой и Рябов не верит. Пусть будет Ваньке честь, зато с него и шкуру спустят – с охальника, поперечника, своевольника.
– Годы твои немалые, да опыт твой велик! – сказал царь. – Пойдешь кормщиком на нашей яхте, отправимся мы поклониться соловецким угодникам – Зосиме и Савватию...
– Так, государь! – ответил Антип.
Сердце в груди колотилось. Сколь долгие годы он и в море-то не хаживал! Ох, лихо, ох, недобро, ох, пропал Антип! Ладно, ежели вот так погода продержится! А ежели, упаси бог, взводень заведется? Падера падет? Задуют ветра несхожие, недобрые? Тогда как?
Петр пошел в каюту, Антип проводил его взглядом, кинулся к Федору Баженину просить совета, как быть, что делать? Но Федор стоял с Рябовым, а ждать у Антипа не было сил. Подошел. Федор, ласково глядя добрыми глазами, дотрагиваясь до Антипа белой рукою, утешил, сказал, что авось все ладно сойдет, не един он, Антип, на яхте будет, найдутся добрые советчики. Тимофеев горестно затряс головой, отмахнулся. Тогда неторопливо, разумно, покойно заговорил вдруг Рябов:
– Ты, батюшка, зря закручинился, всего и делов, что давно в море не хаживал, в купцы подался. А был кормщиком – любо-дорого, я с малолетства помню, как на луде ударил тебя взводень...
Антип повернулся к Рябову, вздохнул всей грудью, сам вспомнил ту треклятую осень, вспомнил Рябова еще сиротою-зуйком.
– Огрузнел малость, – говорил кормщик, – а как в море выйдешь, живо молодость к тебе, батюшка, возвернется. Одно плохо – карта иноземная, да ты по памяти пойдешь, чай не позабыл путь на Соловецкие острова. А коли позабыл, принесу я нынче берестяную книгу, ты грамоте знаешь...
Антип сказал гордо:
– Чему быть – тому не миновать. Что сбудется – не минуется. Я об тебе говорил, да ты мужик бешеный, заспорил, что ли, с государем? Карта иноземная – заешь ее волки! Что как заставят по ней идти?