К этому Тощаку и пошел Рябов с Митенькой. Тут бывало вместе с иными рыбаками, кормщиками, хозяевами и покрутчиками, вместе со всеми Белого моря старателями, запивал он вином все свои неудачи и горести. Тут с другими поморами - вожами и кормщиками, лоцманами и дрягилями, корабельщиками и солдатами - завивал горе веревочкою. Тут пропивался он вовсе, тут случалось пить ему по двое суток кряду, не выходя и не зная, что нынче - день божий али черная ночь.
С таких, как Рябов - а таких было немного, - Тощак деньги спрашивал редко, поил и кормил с превеликим уважением, вдосталь. Ни Рябов, ни ему подобные не знали, почему так повелось, знал один Тощак: на морских старателях не разоришься, коли даже и возьмет кого море, а выгода большая. Люди честные, покуда живы, отдадут; знают: кабацкий долг - первейший долг. Что пропито, то будет покрыто, сегодня ли, завтра ли, все едино, но покрыто будет с верхом - с алтыном, с деньгой. Конечно, случалось, что рыбацкая лодья тонула в холодном Белом море. Тогда Тощак цмокал губами, качал длинной, похожей на огурец головой, скорбел, - что, мол, поделаешь.
Другие рыбаки смеялись над ним - попался Тощак, обдурило-де море Тощака, эх, и велики у Тощака убытки!
Тощак молчал, сопел, но ничего не менялось...
Нынче Тощак тоже не спросил, с чего кормщик собрался гулять, с каких таких доходов; не сказал ничего, глядя, как кормщик садится за грязный стол.
Губастый малый принес щипаной трески в рассоле, корец перегонного вина, миску лосевого мяса для Митеньки.
Своего архангельского народу в этот день, несмотря на ярмарку, было немного - не с чего народишку гулять, зато иноземные корабельщики гуляли вовсю - немалые нажили барыши. Пили русское вино, ставленные меда, пареное пиво, закусывали редечкой в патоке, быстро пьянели от непривычной крепости русских напитков, похвалялись друг перед другом; некоторые тут же валились на пол, другие натужно, хрипло выводили свои песни, третьи затевали драки, бестолково тыкались шпагами, тут же мирились и опять пили, чтобы через малое время затеять новую драку.
- О чем ругаются-то? - спросил Рябов Митеньку.
- Зачем своего перекупщика "Золотое облако" имело, а "Спелый плод" не имел! Теперь будто все ихние корабли оставят перекупщиков в нашем городе.
Рябов усмехнулся, сказал:
- Весело живем, ладно! До того ладно, что и не знаем - под кем живем, кому шапку ломать.
Иноземцы опять завели драку, вывалились на ветер колоться шпагами. Один, весь в кровище, рухнул наземь. Помирать его тоже отнесли на реку там можно было обобрать усопшего поспокойнее.
- Может, в дальнюю камору пойдем? - спросил Митенька, робея шуму и со страхом поглядывая на беспрестанно хлопающую дверь кружала.
- Везде насидимся! - ответил Рябов. - Я сюда, детушка, не по пути на малое время заворотил. Во славу ныне гулять буду!
Светлые глаза его вспыхнули недобрыми огнями, тотчас же погасли, и лицо вдруг сделалось угрюмым и немолодым.
- А и намучились вы, видать, дядечка! - тихо сказал Митенька.
- Тебе-то откуда ведомо?
- Глядючи на вас...
- Глядючи... вот поглядишь, каков я к утру буду...
Опять хлопнула дверь - вошли корабельщики с "Золотого облака": начальный боцман, плешивый, черный, худой; с ним два матроса, один абордажный - для морского бою - в панцыре и с ножом поперек живота, другой - палубный - весь просмоленный, в бабьем платке на одном ухе, с серьгой вдоль щеки. Митенька впился в них глазами, толкнул Рябова, прошептал:
- Ой, дядечка, кабы худа не приключилося...
- От них-то? - с усмешкой спросил Рябов. - Больно мы им нужны...
Корабельщики сели и спросили себе русского вина, а начальный боцман, приметив Рябова, любезно ему улыбнулся и помахал рукой. Кормщик ответил ему приличным поклоном. Все было хорошо: в кружале повстречались морского дела старатели, сейчас они будут пить и, быть может, выпьют за здоровье друг друга.
2. ДОБРЫЙ ПОЧИЙ
Гишпанский старший боцман Альварес дель Роблес давно бы вышел в шхиперы и получил в свои руки корабль, если бы нашелся такой негоциант, который доверил бы часть своего состояния этому сладкоречивому, жестокому черноволосому человеку.
Негоцианта такого не находилось, и дель Роблес корабля не получал. Шли годы, гишпанец облысел, дважды нанимался к шведам на военные корабли, вновь уходил к негоциантам, к голландским, к бременским, к датским. В одном плавании был штурманом, но корабль, груженный ценными товарами - медью, клинками и пряностями, подвергся нападению пиратов, которые перебили команду, гишпанского же штурмана спасла судьба, живым он возвратился в Бремен через два года. В Бремене гишпанца никто не взял на корабль. Тогда он отправился в Стокгольм и еще немного послужил шведам. Но оттуда опять был прогнан и вновь долгое время плавал простым матросом, пока не вернулся к должности начального боцмана.
Со временем шхиперы стали как бы побаиваться своего боцмана, заискивать в нем, искать его расположения. Люди понаблюдательнее шептались о том, что корабли, на которых служил дель Роблес, менее подвергались нападениям пиратов. Говорили также, что иные осторожные негоцианты через посредство облысевшего гишпанца платили какую-то дань каким-то корабельщикам и даже получали в том свидетельство с печатью, на которой была будто бы изображена совиная голова. Говорили еще, что стоило показать это свидетельство пиратам, завладевшим кораблем, как они с любезностью покидали плененное судно.
Разумеется, все это было чепухой, на которую не следовало обращать внимания, но все-таки гишпанец знал не только свое боцманское дело. Он знал гораздо больше того, что надлежало знать начальному боцману, и потому служил у шхипера Уркварта, про которого говорили, что он не только шхипер и негоциант, но еще и воинский человек, правда - в прошлом.
Дель Роблес вместе со своим шхипером выполнял отдельные поручения кое-каких влиятельных и даже знаменитых персон, и эти-то поручения главным образом заставляли обоих - и шхипера и его боцмана - бороздить моря и океаны, подвергаться опасности, лишениям и рисковать не только здоровьем, но и самой жизнью, которой они оба чрезвычайно дорожили, догадываясь, что она одна и что за гробом их ничего решительно не ожидает.
Начальный боцман знал, что Рябов запродан шхиперу Уркварту. Знал он также и то, что русский кормщик ушел от святого отца. Но сейчас его занимало другое дело, и ради этого дела он велел толстогубому малому, служащему в трактире, подать великому русскому кормщику и лоцману наилучшей водки и закуски от его, боцманова, стола.
Малый подал. Рябов удивленно повел бровью. Малый объяснил, от кого угощение.
- Ишь ты! - сказал Рябов и приказал позвать Тощака.
Мутноглазый целовальник подошел боком, с опаской, воззрился на Рябова осторожно, - чего еще надобно этому детине?
- Возьмешь берестяной кузовок, - велел Рябов. - Чистенький, гладенький, получше... Из тех, что искусницы на Вавчуге делают... Кузовок тот до самого краю завалишь сладостями - хитрыми заедками медовыми и маковыми, ореховыми на патоке, да подиковиннее: кораблики бывают, птицы, избы, сани... Понял ли?
Тощак смотрел с подозрением: где такое слыхано, чтобы питух на сладкое кидался?
- Для чего оно?
- Для надобности.
- Для какой надобности? Сватов засылать?
- Сватов не буду засылать. Слушай далее - еще не все сказано. Стол раскинь для большого сидения...
Целовальник изобразил на лице тупость.
- Стол постелишь не грязной тряпицей, а шитой скатертью. На стол поставишь...
Рябов задумался, пощипывая бороду.
- Поставишь вина перегонного да ухи - доброй, боярской, с шафраном, чтобы жирная была, слышишь ли? Курей подашь с уксусом, да ставленной капусты квашеной, да гороху битого с луком и чесноком. Вино чтобы в мушорме подал, а не в штофе, да не в корце, пить будут большие люди - не воры, не тати, корабельного дела старатели...
Тощак подмигнул губастому малому. Малый подошел, свесил кулаки кувалдами, вздохнул: с таким кормщиком не скоро справишься.
- Нынче будет твоя милость платить али когда? - спросил Тощак. Приказу много - денег не видать...
Рябов спокойно взглянул в глаза целовальнику, ответил, словно бы размышляя:
- Нынче мне те иноземные матросы прислали самолучшей водки и закуски от своего стола. Послано оттого, что есть я по нашим местам первый лоцман. Можно ли мне честь нашу уронить и посрамиться перед иноземцами? Как рассуждаешь?
Целовальник опять подмигнул малому - уходи, дескать.
Малый ушел, раскачиваясь. Иноземцы пели за своим столом.
- Честь и мы бережем! - сказал Тощак погодя. - И хотя знаем, что разбило море твой карбас и сам ты едва душеньку отмолил, - гляди, как стол раскинем...
Сизое лицо целовальника разрумянилось. Покуда стелилась скатерть, Рябов не торопясь говорил:
- На почет я почетом отвечаю, да не раз на раз, а вдесятеро. За ихний почет - вдесятеро, и за твой - вдесятеро. Сочтешь вдесятеро против напитого и поеденного...
Тощак поклонился, ответил величаво:
- Тощак - каинова душа, то всем ведомо, а и Тощак свою гордость имеет. Заплатишь - как потрачено будет. Пусть тонконогие видят, каковы мы с хлебом-солью...
От себя велел он подать гостям вина можжевелового, да рыбного блинчатого караваю с маслом, да пикши с тресковыми печенками. Сам рванулся на поварню, дочка понесла сулеи, губастый малый - полоток свинины. Иноземцы смотрели удивленно - кому такой пир задает целовальник, для кого скатерть в узорах, дорогие стопы...
Рябов поклонился гостям.
- Спасибо за добрый почин, - молвил он с усмешкой. - Начали гулять по-вашему, теперь гульнем по-нашему. Угощайтесь да пейте русским обычаем. Наша гостьба толстотрапезная, не то что ваша - одно лишь питье с кукуреканьем. Давайте, коли так, вместе сядем, да и зачнем, благословясь. Винопитие - оно дело не шуточное, торопясь не делается, с толком надобно...
Гишпанец в рудо-желтом кафтане, в широком кожаном поясе, при шпаге и навахе подошел к Рябову с кумплиментом - с поклоном, с верчением шляпою, с притопыванием...
- Ну, добро, добро! - добродушно отвечал Рябов. - Чего там... я так и не умею кланяться. Давайте-ка, детушки, за стол садиться...
Пересев за скатерть с яствами и питьями, кормщик рукою разгладил золотистую бороду, вскинул голову, повел бровью, не торопясь, крупными глотками выпил вино...
Кружка была немалая, вино крепкое, иноземцы смотрели с любопытством как это Большой Иван разом выпил. Рябов понюхал корочку, щепотью взял капустки. Рубашка на нем была разорвана у плеча, ворот расстегнут низко, так что виднелся серебряный нательный крестик на потемневшем гайтане. Так и не удалось, не успел переодеться с того часа, как вынулся из воды, из кипящего бурей Белого моря...
- Ну? Что ж не пьете? - спросил он, наливая вино. - Али обидеть меня сговорились?
По началу беседы дель Роблес подумал, что лоцман тяжело пьян. Но тотчас же убедился в том, что кормщик совершенно трезв. Глаза Рябова теперь смотрели мягко, с добротой и лаской. Подмигнув матросу с серьгой, он велел Митеньке перевести, что угощает гостей не по обычаю, не в доме, потому что в избу позвать не может - бессемеен, да и изба больно бедна. Митенька, робея, перевел не все, про бедность утаил.
Своей рукой лоцман налил всем в кружки можжевеловой лечебной, - Тощак подсыпал в нее пороху и говаривал, что лечит она от всех болезней, а который человек слишком слабый, тот более коптеть не станет: можжевеловая лечебная - враз перерывает становую жилу, и веселыми ногами, в подпитии уходит болезненный в край, где нет ни печалей, ни воздыханий...
Первым поднял кружку дель Роблес и, лихо запрокинув свою, в кудрях возле ушей, голову, выпил все до дна. Несколько времени он молчал, потом черные без блеску глаза его выкатились, он поднялся со скамьи, вновь сел и опять поднялся. Лоцман для приличия даже не улыбнулся.
- Ничего, - покрывая могучим, хотя и мягким голосом пьяный шум кружала, сказал Рябов, - спервоначалу она сильно оказывает, который человек без привычки. Одно слово - на порохе настоена. А кто привыкший, так она, матушка, хороша. Закусывать надобно, господа-мореходы, караваем рыбным, она в каравае враз задохнется.
Дель Роблес наконец очнулся. В глазах его показались слезы - первые с нежных лет детства. Матрос в панцыре отдувался, другой, палубный, шевелил губами, словно молился.
Рябов кликнул целовальника, никто не отозвался: и Тощак и его губастый малый выкатились с большой дракой на крыльцо - вышибали питухов. Тогда кормщик сам поднялся, пошел за квасом, чтобы гости отпоились от можжевеловой.
Едва Рябов вернулся и сел на скамейку, Митенька, пришепетывая от волнения, сказал кормщику на ухо:
- Дядечка, не пей чего в кружке налито. Не гляди на меня... Не пей. Черный порошка подсыпал, я сам видел...
Рябов усмехнулся одними губами. Вот так и живешь на свете - час от часу не легче. Что же, поглядим, не то еще видели. Покуда - смеемся, может и поплачем, да не нынче!
Матрос в панцыре вдруг сказал:
- О мой сад, о моя Вильгельмина, моя милая жена, о мой сад, мой сад, мой дом...
И заплакал. Покуда дель Роблес его утешал и отчитывал, чего-де блажишь, дурья голова, Рябов сменил кружки: матросу с серьгой - свою, себе - его. Опять выпили, и дель Роблес спросил: правда ли, что на Вавчуге иждивением купцов Бажениных, по царскому указу корабли для морского хождения строятся? Любопытно-де знать, скоро ль Московия на моря выйдет. Царь Петр, его миропомазанное величество, да продлит господь ему дни, будто такое замыслил, что раньше не бывало. И каковы корабли строятся на верфи у Бажениных? И в самом ли деле умельцы есть, чтобы чертежи читать и согласно всей премудрости подлинный корабль строить.
Митенька перевел, Рябов лениво усмехнулся. Вавчуга не близко, откуда ему, господин, знать? Будто чего-то строят, а чего - кто дознается? Пильная мельница там есть - слышал, что верно то верно, так многие люди говорили. И опять усмехнулся.
Дель Роблес с воодушевлением вновь заспрашивал, как-де может случиться, что такой знаменитый лоцман и не знает об Вавчуге? Кто же тогда знает? Может быть, лоцман не знает и того, что в Соломбале сам воевода Апраксин корабль строит?
- Слышал! - ответил Рябов.
- И будто бы наречен он будет во имя святого Павла. А из города Амстердама еще корабль ожидается с лишком сорокапушечный? Будто сорок четыре железные пушки будут на том корабле, из которых шесть гаубиц?
Рябов выслушал перевод Митеньки и ничего не ответил. Откуда ему знать?
Тогда дель Роблес засмеялся.
- Ай-ай-ай! - сказал он с ласковой укоризной. - Даже за морями знают, что царь Петр замыслил построить флот и для того сюда едет во второй раз, а лоцман не знает, ничего не знает. На Мосеевом острове дом царский наново обладили, другой крышей покрыли, и поваров пригнали на поварню, и живность к царскому столу, и коровушек, чтобы сливки не взбалтывать, перевозя через Двину, и стража там стоит с алебардами!
Митенька перевел. Рябов, помедлив, ответил:
- У кого порося пропало, тому и в ушах визжит. Задались ему корабли! Скажи, Митрий, - кормщику своих дел по горло, едва вон из моря вынулся, сколько ден буря мотала, сколько карбасов побилось, успокоились те рыбаки на вечные времена...
Пока так говорили, матрос, что выпил водку с подсыпанным зельем, вдруг всполошился, стал молоть вздор; дель Роблес дернул его за рукав, он на него дико посмотрел и в возбуждении опять замолол на своем языке. Кормщик с Митенькой переглянулись, гишпанский боцман перехватил их взгляд, понял, улыбнулся всеми морщинами:
- Веселое зелье, что я подсыпал, сюрпризом попало не тому, кому было назначено. Сей матрос сейчас будто летает по воздуху, словно божий ангел, и видит все в наиприятнейших красках.
- Чего ж приятного? - спросил строго кормщик. - Сам он не свой. От водки легче, да и не помрешь, а тут вон он - синий стал...
Вышли из кружала близко к утру.
Матросы едва переставляли ноги. Тот, что хлебнул зелья, вовсе скис; другой пел песни, ловил курей, спутавших за белыми ночами, когда время спать, когда шататься по улицам, искать себе пропитание...
- Теперь на корабль, на наш, - сказал дель Роблес, - не так ли?
- Еще чего! - ответил Рябов.
- Лоцман нынче не может пожаловать на ваш корабль, - перевел Митенька, - лоцман имеет еще дела в городе Архангельском, кои ему непременно надо справить...
- Лоцман отправится со мною на корабль, - твердо сказал дель Роблес и потрогал на себе панцырь под кафтаном. - Лоцман должен быть на нашем корабле.
В это время из-за угла, из-за арсенала выехал полковник Снивин в сопровождении дюжины иноземных рейтаров. Он любил делать такие ночные объезды по городу, тем более, что ночи летом были солнечные, а слава шла такая, будто и в самом деле полковник по ночам ловит татей и воров.
Заметив полковника Снивина и узнав его по дородной фигуре, дель Роблес крепко взял кормщика за локоть и тихо сказал Митеньке:
- Я не могу не рекомендовать лоцману идти со мной на корабль. Лоцман куплен, за него заплачены деньги. Неужели надобно объяснять, что лучше править морское дело, нежели гнить в монастырской тюрьме, где рано или поздно лоцман получит по заслугам...
Полковник Снивин ехал медленно, с важностью. Солнце освещало грубые лица рейтаров, поблескивало в бляхах на сбруе, играло на гранях стальных багинетов...
- Скажи боцману, Митрий, - велел Рябов, - скажи: не гоже делает.
Митенька вспыхнул, заговорил быстро. В юном, ломком еще голосе слышались слезы.
- Не проси! - круто отрезал Рябов.
Рейтары остановились рядом. Дородный полковник Снивин сразу понял, о чем вел разговор гишпанский боцман, и, не дослушав до конца, ударил Рябова ножнами палаша по голове. Рябов покачнулся, но не упал. Дель Роблес одним движением выдернул наваху и поднял ее жало перед лицом. Старый рейтар толкнул кормщика подкованным башмаком, другой стеганул по плечам нагайкой с вшитой железиной. Снивин, выхватив палаш, тупой стороной опять ударил кормщика по голове. Рябов упал, и тогда все навалились на него. Взметнулась пыль, рейтары спрыгнули с коней, покатились в пыли, не разберешь, кто где. Дель Роблес с искусством и ловкостью быстро накинул на шею лоцману петлю-удавку и потянул. Рябов захрипел. Митенька этого уже не слышал потерял сознание от удара кованым сапогом в голову...
На улице стало тихо.
Полковник сказал, опуская палаш в ножны:
- Трудно с этим народом. Они непокорны, жестоки, и мы им решительно не можем верить.
Дель Роблес ответил:
- Если бы не достойнейшая храбрость вашего кавалерства, кто знает, чем бы кончилась сия баталия!
В это время из-за арсенала выскочил малый, которого послал Тощак отдать короб с заедками, что заказал Рябов для иноземцев. Но сам кормщик лежал недвижим, связанный, в пыли, с удавкой на шее. Толмач тоже валялся неподалеку. Малый постоял, подумал и задом пошел обратно.
Миновав арсенал, он зашел в лопухи, открыл короб и напихал полный рот лакомств. Заедки были медовые, дорогие, вареные с имбирем, с маком, с тыквенным семенем. Тут, в лопухах, малый наелся до отвалу, спрятал короб на старом горелище, обтер руки, подивился на свою неслыханную смелость и пошел обратно, придумывая, чего сбрехать целовальнику.
3. СНИВИН И ДЖЕЙМС
Полковник Снивин ехал медленно, сдерживая горячего коня, презрительно таращил по сторонам рачьи глаза водянистого цвета: он презирал здесь все и не скрывал, что презирает. И ни о чем другом не говорил, как только о том, как презирает московитов. Чтобы подольститься к нему, бывало, что архангелогородские купцы сами честили себя последними словами... Гордых, сильных, непоклонных он гнул в дугу; если не гнулись - ломал. Майор Джеймс - англичанин, его помощник, шестнадцать раз продавший свою шпагу герцогам, маркизам, императорам и королям, - был согласен во всем с полковником Снивиным. Но больше всего он был согласен с тем, что московиты назначены провидением быть рабами.
- Жаль, вы не видели прекрасную картинку! - произнес полковник Снивин, встретив Джеймса на мосту через Курью. - Вы бы порадовались...
Майор изобразил всем своим лицом внимание.
- Вы бы очень порадовались!
Майор изобразил еще большее внимание.
- Шхипер Уркварт купил здесь у монастыря себе лоцмана. И, можете себе представить, этот скот устроил целую баталию...
Джеймс покачал головой...
- Он не желает быть проданным. Он сопротивлялся до последнего...
- На них нужно надеть железную узду! - сказал майор Джеймс. - И наказания, настоящие наказания, чтобы они боялись нас, как негры боятся своих идолов...
Он засмеялся, показывая превосходные зубы. Баба с пустыми ведрами старая, сутуловатая - переходила улицу. Майор Джеймс перетянул ее плеткой по плечам: у русских плохая примета - пустые ведра.
4. РЫБАЦКАЯ БАБИНЬКА
Уже совсем день наступил, когда Митенька очнулся от своего забытья и сразу все вспомнил - как гуляли у Тощака и как навалились потом на кормщика...
Страшное беспокойство охватило его, он поднялся с лавки, на которой лежал, потянул к себе рыженький, линялый, изъеденный морской солью подрясничек и хотел было одеваться, как вдруг удивился - где это он, почему в избе и что это за изба такая?
Но и удивиться как следует не успел, - старушечий голос окликнул его, и тотчас же перед ним предстала бабка Евдоха - сгорбленная, ласковая, с таким сиянием выцветших голубых глаз, какое бывает только у очень старых и очень добрых людей.
- Иди, коли можешь, иди, сынуля, поспешай, - велела бабка и подала ему кургузенький кафтанчик и порты холщовые, многажды стиранные, в косых и кривых заплатках, да треушек старенький, да еще косыночку, что носят рыбари, уходя в море.
Он оделся, ничего не спрашивая у бабиньки Евдохи. Рыбачью мамушку, вдовицу рыбачью, плакальщицу и молельщицу, знали все морского дела старатели здесь, на Беломорье. Коли она велит, значит надо делать; коли она посылает, значит надо идти.
Нынче ночью, выйдя на крики иноземцев, бабуся увидела возле арсеналу побоище, увидела, как волокут Рябова рейтары, увидела хроменького Митеньку, лежащего в пыли, и поняла: беда рыбаку, беда кормщику от лихих заморских шишей да ярыг! Митеньку она с добрыми людьми перенесла в избу, положила ему холодной землицы на голову, чтобы оттянула двинская земля жар да лихорадку. Ночью же она узнала, что кормщика запродали монаси, что кормщик с послушником теперь беглые, - зачем же Митеньке в подряснике показываться? И покуда он спал, собрала ему другую одежду. А покуда Митенька покорно собирался, не зная еще, куда и как идти, спрашивала:
- Винище, небось, в кружале трескал с ярыгами?
Митенька, не смея осуждать кормщика, ответил:
- Маленько всего и выкушал, бабинька, для сугреву...
- Знаю я его "маленько"...
Потом добавила в задумчивости:
- Оно так: работаем - никто не видит, а выпьем - всякому видно.
И рассердилась:
- С кем пьет - того не ведает, - вот худо.
Митенька молчал, повеся голову.
- Пойдешь к поручику Крыкову, к Афанасию Петровичу, - строго сказала бабинька, - в таможенную избу...
- В избу, - повторил Митенька и воззрился на старуху большими черными глазами.
- Как что было в кружале и ранее, что знаешь, все ему откроешь. Так, мол, и так, кормщик Рябов иноземными татями украден, и велено, дескать, тебе, Афанасий Петрович, от твоей матушки - бабиньки Евдохи - на иноземный корабль идти с алебардами, фузеями и саблюками и того кормщика беспременно на берег двинский в целости и сохранности доставить.
Она задумалась вдруг и заговорила еще строже:
- А коли что насупротив скажет, молви от меня ему самое что ни на есть крутое слово...
Митенька даже рот приоткрыл от этого приказания.
- Промеж них там неурядица вышла, - поджимая губы, сказала Евдоха, девок, вишь, у нас мало, обоим одна занадобилась. Так ты, Митрий, не робей, прямо ему все режь: не дело, дескать, ближнего своего в беде кидать, хоть ты, дескать, нынче и поручик, а Рябов нисколечко тебя не хуже. Да еще припомни ему, Афоньке, как бабинька Евдоха его от раны лечила и вылечила, да еще припомни, как он эдаким вот махоньким ко мне в корыто мыться хаживал...
Митенька захлопал ресницами, не понял.
- Думаешь, офицер, так не от матушки своей народился? И он был мал, и он в голос ревел, и в одном корыте с Ванькой Рябовым золой я их, чертенят, прости господи, отмывала. Так и скажи: не заносись, дескать, Афанасий Петрович, все помирать будем - и офицер помрет, и рыбак помрет, и архиерей, прости господи, помрет! Ну, иди, иди, хроменький! Да нет, не скажет он ничего насупротив, не таков он человек, не можно того быть, чтобы не сделал как надо. Иди, детушка, поспешай, а я покуда подрясничек твой сиротский поштопаю, сгодится еще, чай, понадобится...
Митенька ушел, бабушка Евдоха поглядела ему вслед, задумалась, сделает ли Афоня как надо, и тотчас же решила: сделает непременно. Не было еще такого случая в длинной ее жизни, чтобы не делали люди так, как она просит.
Да и как было не сделать по ее хотению?
Многие годы к ней в избу клали обмороженных рыбаков-бобылей, чтобы выходила. И никто никогда не умирал, - такая сила материнской любви была в этой маленькой, горбатенькой, слабой старушке ко всем людям, измученным морским трудом. Она выхаживала сиротинок рыбацких, растила из них богатырей, кормила из рожка жидкой кашицей, а потом молодому рыбарю первая справляла сапоги для моря - бахилы, теплую рубашку; сама провожала карбас, с которым уходило дитятко на промысел...
Бабинька Евдоха в низкой покосившейся своей избе лечила страшные рыбацкие простуды, ломоты, лихорадки. И не наговорными травами, не колдовством и кликушеством, а великой силой желания помочь, облегчить муки, не дать помереть хорошему человеку, морскому старателю, бесстрашному рыбарю...
Всех родных ее взяло море. И не было у старухи даже могилок, чтобы поплакать на холмике, чтобы поправить крест, шепча, как иные вдовы и матери, жалобы на одинокую свою старость, на то, что в избе студено, а сил уже нет наколоть дров, на то, что ходить трудно - не гнутся больные ноженьки. Ничего у нее не было, кроме жаркой, словно бы кипящей любви ко всем обделенным жизнью, ко всем сирым и убогим, ко всем одиноким и больным...
Строго и сурово жалела и любила Евдоха. Больно наказывала за дурные дела. Бывало только и скажет:
- Ай, негоже сотворил, рыбак!
И зальется потом стыда, обмякнет рыжий детина, повалится в ноги, закричит:
- Вдарь, бабинька! Вдарь, да помилуй! Прости, бабинька...
Но бабинька не миловала. Умела молчать. С обидчиками молчала годами. Умела и похвалить. И тоже недлинно. Скажет бывало с лучистою своею улыбочкой словечко, и что за словечко - не расслышит Белого моря старатель, а летит от Евдохи словно на крыльях и только покряхтывает: "Ну, бабинька, ну, старушка, ну, душа голубиная".
Иногда к ней в избу, где мурлыча прогуливались подобранные на задворках кошки, где фырчал еж-калека, где мирно уживались слепой заяц и старый петух, заглядывал выхоженный когда-то ею рослый, плечистый, сине-багровый от студеного морского ветра рыбак, кланялся поясным поклоном, говорил:
- Здорова будь на все четыре ветра, бабуся! Накось тебе гостинчика!
Клал на чистый, выскобленный стол алтын, да еще алтын, да денежку, сколько было завязано в платке - столько и высыпал. Бывало и золотой клали, видела бабка и иноземные монеты. Да недолго все они удерживались у нее. Как удержать денежку, коли рядом, в избе по соседству, плачет, ливмя разливается рыбачья вдовица, нечем кормить детушек? Как удержать, когда назавтра можно привести к себе дюжину малых ребят, вымыть их в корыте с золой и песком, а за терпение и кротость, что не визжали и вели себя чинно, накормить их до отвалу крошевом мясным, жирной ушицей, пахучим пряником?
Когда-то выхаживала она Митеньку, а еще ранее, в дальние годы, самого кормщика Рябова, после того как поморозился осенними ночами на дальнем рыбацком становище. И вот пришел к ней однажды Иван Савватеевич, распахнул дверь, молвил:
- Здорова будь на все четыре ветра, бабуся! Накось, старушечка, гостинчика!
Развязал кису, высыпал на стол золотые, покатились по выскобленным доскам монеты, кольца червонного золота, упали на пол жемчужины.
- Али что недоброе сделал, Иване? - строго спросила старуха.
Рябов усмехнулся:
- Корабль на камни выкинулся, - сказал он, - иноземный корабль. Люди все мертвые - до единого; вот мы с рыбарями клад нашли, да к чему оно? Свечку поставил ослопную Николе-угоднику, вдовицам раздарил, погулял маненько у Тощака, бахилы себе новые справил, кафтан. Глаза теперь людям рву - вырядился, мол, Ванька Рябов...
Он опять усмехнулся ленивой своей усмешкой.
- Самому в хозяева идти неохота. Карбас купить, снасть, покрутчиков набрать, а? Как присоветуешь? Будет из меня хозяин?
- Не будет, Ванечка! - скорбно сказала старуха. - Бесстыдства в тебе нету!
- А беси толкают, - улыбаясь говорил Рябов, - сладко так уговаривают: иди, Ванюша, в хозяева, будет тебе горе горевать, вот и фарт подвалил, второй-то раз не случится...
Он потянулся, зевнул, пошел топить баньку, а потом сидел у стола чистый, распаренный, хлебал горячую, сильно наперченную уху и говорил:
- Пойдем в море, поглядим. Море, бабинька, от века наше поле. Будет рыба - будет и хлеб. А миросос из меня не произойдет, верно ты сказала бесстыдство для сего надобно...
Старуха, подпершись кулаком, все кивала и вздыхала, потом вдруг на мгновение заплакала и словно бы рассердилась. Золото и каменья поделила пополам: половину на несчастненьких сирот, половину закопала в огороде для всякого опасения, мало ли какая беда падет на кормщика?
Для своих сирот и немощных бабка Евдоха никогда ни у кого ничего не просила - такое было дано ею слово. Рыбаки ей приносили сами, кто чего мог: кто рыбки, кто денежку, кто мучицы, кто маслица. По древлему обычаю творили люди и тайную милостыню: находила бабинька у себя в сенях то добрый кус замороженной говядины, то свечей, то теплый платок.