Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Рассказы о Дзержинском

ModernLib.Net / Отечественная проза / Герман Юрий Павлович / Рассказы о Дзержинском - Чтение (стр. 7)
Автор: Герман Юрий Павлович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      — Тетка тут нарисована! — заметил Веретилин.
      — А веселая! — сказал Аникиев, поправляя очки. — Замечаете — отдыхает после работы.
      — Работала, а теперь отдыхает! — согласился Чистосердов. — Довольная, улыбается…
      Реставратор отступил на шаг от полотна. У него было такое лицо, будто эту картину написал он.
      — Я думаю — семнадцатый век. И, по всей вероятности, из коллекции Воронцовых-Дашковых…
      Сережа Орлов, начавший работать в ВЧК только вчера, сказал звонко:
      — Теперь из коллекции трудового народа — рабочих и крестьян! — И сконфузился под пристальным взглядом Дзержинского.
      — Верно, товарищ Орлов! — сказал Дзержинский. — Теперь из коллекции трудового народа. Зайдемте ко мне, товарищ Быков.
      В кабинете Дзержинский сказал Пете, что Провоторов и братья Куроедовы от работы будут отстранены немедленно, что же касается здешнего Диамантова, то он больше командовать таможенными делами не будет.
      — Можете возвращаться к себе на границу! — заключил Дзержинский.
      — Значит… не надо мне к этому Диамантову являться?
      — Не надо. Вы что-то хотите сказать?
      — Спросить хочу. Вот что, Феликс Эдмундович: задержали мы картины, верно? А как дальше будет? В музей, и все? Воров-то трудно поймать? Я вот сегодня глядел, сколько у вас народу — чекистов. Ведь немного…
      — Нет, Быков, много. Вы речь Владимира Ильича на Третьем съезде читали? Помните слова о человеке с ружьем?
      И, опустив темные веки, сосредоточенно вспоминая, Дзержинский словно прочитал:
      — Теперь не надо бояться человека с ружьем, потому что он защищает трудящихся и будет беспощаден в подавлении господства эксплуататоров. Так сказал товарищ Ленин?
      — Так!
      — Мы стоим на страже угнетенных. Мы — люди с ружьями. Весь мир эксплуатируемых, весь мир голодных и рабов, все трудящиеся — с нами. А вы говорите — нас немного. Нас миллионы, понимаете?
      — Понимаю! — сказал Быков.
      — Что же касается до аппарата ВЧК, то нас действительно немного. Но разве в этом дело?
      И, крепко пожав руку Быкову, Дзержинский проводил его до двери.
      В коридоре на столе сидел Вася Свешников и чистил маузер.
      — Стреляют, черти! — сказал он Пете. — Нынче на одну квартиру ездил, а они беглым огнем из окон. И ушли черным ходом. Офицерье целыми группами уходят из Петрограда к Каледину на Дон, к Дутову бегут в Оренбург, к Корнилову…
      Быков всмотрелся в Васю и не узнал его: это теперь был взрослый мужчина, строгий и подтянутый…
      — Форменная перестрелка была? — спросил Быков.
      — Да как тебе сказать…
      Вася опустил маузер на колени и задумался на мгновение.
      — Не то что форменная, а обидно. Идешь ни о чем не думая, мы тут по спекуляции и по саботажу сейчас бьем, — вот идешь эдак, посвистываешь, а они в тебя, как в бешеную собаку, палят. Норовят убить! И заметь — наши приговоры знаешь какие? Отправить на общественно-полезные работы сроком на три месяца. Чиновников тут, саботажников вчера судили: по три месяца снег чистить, и общественное порицание. Уж чего, казалось бы, мягче. Так нет — отстреливаются.
      Он еще помолчал, потом сказал задумчиво:
      — Ничего, поборемся, господа саботажники и иже с ними. Видно, мало им общественного порицания. Что ж, иначе с ними начнем говорить…
      Он взглянул на Петю, усмехнулся:
      — А помнишь, как это совсем недавно все было — ожидание революции? Помнишь, Петро?
      Быков кивнул.
      — Ты обратно на границу, Петро?
      — Обратно.
      — А мы в Москву. Нынче же. Теперь не скоро увидимся…

ШУБА

      Комиссар Веретилин заболел: вдруг заломило затылок, колени, руки, по спине побежал озноб, под левую лопатку словно кто-то сунул острое шило.
      — Это тебя, племянничек, испанка разбирает, — сказал дядя Веретилина, у которого комиссар поселился. Было это в Москве, на Зацепе. — Паршивая штука. Придется полежать беспременно и не менее, как две недели…
      — Часок еще, может, и полежу, — не сразу ответил Веретилин, — а больше не выйдет.
      — Ну и свалишься путем-дорогой…
      Дядя взял из баночки на столе несколько деревянных шпилек и ударил молотком — он чинил племяннику прохудившийся сапог. Удар молотком больно отозвался в голове. Веретилин поморщился.
      — А может, тиф? — спросил дядя. — Ты тифом-то болел?
      — А шут его знает, чем я болел, — ответил Веретилин. — Сволокут, бывало, в околоток, ну и лежишь. Не ахти как много доктора-то с нами, с матросами, разговаривали…
      Он не кончил фразу — поднялся и стал обуваться.
      — Пойдешь, упрямец?
      — Пойду.
      — Ну и пеняй на себя.
      — Да уж не на кого больше. Разве что на мировую буржуазию…
      Он потоптал сапогами, похвалил починку и спросил, ежась:
      — А на улице не потеплело?
      — Куда там потеплело! Жмет и жмет морозище!
      Иван Дмитриевич посидел, вздохнул и стал натягивать шинель. Дядя, Семен Петрович, смотрел на него сердитыми глазами и перекатывал пустой мундштук из одного угла рта в другой. Шинель была старая, полученная еще в четырнадцатом году на флоте. В ней Веретилин дрался с юнкерами. И спал в ней, и укрывался ею.
      — Сбрось обратно! — сурово сказал дядя. — И посвети мне. Буду сундук открывать.
      Веретилин взял со стола коптилку, сделанную из чернильной склянки, тихонько охнул от резкой боли в спине и подошел к Семену Петровичу, который приподнимал крышку сундука, оклеенную внутри картинками. Эти картинки Веретилин знал с детства. Вот гигантский баобаб, в дупле которого может пить чай целое семейство, вот статуя Голиафа, вот птица колибри, вот портрет какого-то бородача с выпученными глазами.
      Сундук был почти пуст. Всю свою жизнь дядя Семен Петрович собирался выиграть по «билету», как он говаривал, и тогда «построить» всем своим много всякой одежды. Но годы проходили, «билет» не выигрывал, и сундук, единственное приданое покойной тетки Марии, так и оставался пустым. Только на дне его лежала дядина шуба, теплая каракулевая шапка и палка с набалдашником накладного серебра; вещи эти дяде Семену Петровичу подарил много лет тому назад толстый и добродушный доктор Спасович за то, что дядя вытащил из Москвы-реки утопающего, по пьяному делу, докторского единственного сына-студента.
      — Енот! — сказал дядя, распяливая на руках шубу. — Цены нет этому товару. Дважды и надевал всего — покойница тетка твоя не позволяла.
      Он встряхнул шубу и велел племяннику надеть ее.
      Веретилин надел, усмехаясь. Будет смеху в ЧК, когда он явится туда таким недорезанным буржуем.
      — И шапку, шапку надень! — приказал дядя. — И трость возьми. Набалдашник, имей в виду, художественной работы. Вишь, гадюка тут пущена и плошка, гадюка из плошки лакает. Редкая вещь. Ее можно, как статую, рассматривать. Вон у ней, у змеи-то, глазки; ишь как глядит, вот у ней жало ее кусачее…
      Веретилин взял и трость.
      Посмотревшись в тусклое зеркало, он покрутил головой, и все еще улыбаясь, вышел из дому.
      — Это не продует, — говорил вслед дядя, — это, брат, хорек с кисточками — первый сорт, а на воротнике — енот!
      Было часов шесть вечера.
      Морозило, дул резкий, холодный, свирепый ветер.
      Медленно шагая против ветра и морщась от боли под лопаткой, Веретилин дошел до угла и остановился передохнуть. Мела поземка, в десяти шагах ничего не было видно.
      — Погодка! — сказал кто-то рядом. Веретилин обернулся.
      Рядом с ним стоял человек в облезлой шапке пирожком, в бекеше со шнурками, помаргивал и вздыхал.
      — При нынешнем питании по такой погоде не очень походишь! — сказал он. — Люди слабые, один вот давеча упал, да так и не встал. Хорошее питание — залог здоровья.
      — Истина! — согласился Веретилин и, преодолевая слабость, зашагал дальше.
      Но человек в бекеше не отставал.
      — Кто достает что покушать, тот еще держится, — говорил он, — а которые не имеют такой возможности, те сгорают, извините, как свечи. Иногда гражданин и средства имеет, и золотишко, и бриллиантики кое-какие, а адресочка у него нет…
      — Какого адресочка? — насторожился Иван Дмитриевич.
      — Ну адресочка, где можно достать что покушать: шпик, например, хребтовый, масличко, мучки беленькой, наливочки, ветчинки там, печеночку, ливер…
      — А есть такие адресочки?
      — Почему же, конечно, есть! — усмехнулась бекеша. — И сами живут, и другим жить дают.
      — Хорошо бы такой адресочек узнать, — как бы про себя сказал Веретилин.
      Бекеша промолчала, сбоку поглядывая на Веретилина. Тот молчал. Бекеша еще приглядывалась, что-то в суровом облике Веретилина показалось ему основательным и заслуживающим доверия:
      — Вы, извините, москвич?
      — Нет, петроградец…
      — Офицер, конечно?
      — Моряк! — сурово ответил Веретилин.
      Этот ответ и решил дело. «Моряк», — рассудила бекеша, — уж это белая кость, уж это дворянин, на таких можно положиться».
      — Конечно, сейчас вне политики? — опять услышал Веретилин.
      Он не ответил — усмехнулся одними губами. И эта усмешка тоже расположила спутника к доверию. Он заговорил негромко, почти в ухо Веретилину, злобно пришептывая и от волнения путаясь в словах:
      — Который пролетарий — пускай дохнет всем своим классом, — как во сне слышал Веретилин, — нам не жалко, нам о себе думать надо, себя спасать для будущего России. Вот у вас явное истощение заметно, а человек вы военный, кровь за Россию проливали, офицер, да еще морской… Сюда извольте, направо…
      Иван Дмитриевич оглянулся — человек вел его незнакомым переулком. Голова у Веретилина опять закружилась; он остановился на мгновение и вновь заставил себя идти, он не имел права не найти «адресочек»…
      — Это мы куда же идем? — спросил Иван Дмитриевич.
      — К друзьям! — сказала бекеша. — К добрым друзьям, где и накормят, и приветят, и доброе слово молвят. К друзьям идем, дорогой, к хорошим людям…
      «Я вас привечу, подлецы!»— подумал Иван Дмитриевич.
      Он почти ничего не соображал. Бекеша нырнула в подворотню и повела его какими-то проходными дворами, мимо часовни, мимо развалин, через один переулок, через другой, потом опять во двор.
      Во втором этаже старого деревянного флигеля бекеша постучала в дверь, обитую сукном, и ка вопрос: «Кто там?»—ответила бодрым и жирным баском: «Открывайте, Андрей Петрович, Осокина бог послал…»
      Розовый старик в белых чесанках и меховой кацавейке внимательно вгляделся в Веретилина холодными маленькими глазками, поклонился одной головой, как кланяются старые военные, протянул руку, представился:
      — Симбирцев.
      — Веретилин! — ответил Иван Дмитриевич.
      — Очень рад. Где изволили служить?
      — Они моряки! — сладким голосом встрял в разговор Осокин. — из Петрограда…
      — Ах, вот что! — приподнял брови Симбирцев. — Рад, очень рад. Душевно рад. Прошу заходить, да раздевайтесь, у меня тепло…
      Веретилин шубу не снял: под нею была старая суконная гимнастерка и револьвер на солдатском ремне.
      В комнате с фикусами, коврами и ковриками, с портретами военных в высоких, прошлого века воротничках, сели в кресла. Симбирцев, покашляв, заговорил об отчаянных временах, о гибели России, о том, что все истинно русские люди должны находить друг друга и братски помогать «до вещей призывной трубы». Осокин, скинув бекешу, грелся у печки — прижимал ладони к горячему кафелю, потом поворачивался и, вытягивая длинную, с кадыком, шею, блаженно, словно старый тощий кот, терся спиной о печку, похохатывал. Так прошел час, может быть, больше.
      — Как в Петрограде? — спросил Симбирцев, — Действуют наши?
      — Действуют, — ответил Веретилин.
      — Да, да, я слышал! — закивал Симбирцев. — Мы ведь имеем сведения, нас осведомляют обо всем, но мне интересно, как это со стороны выглядит. Серьезно ли?
      — Не слишком! — ответил Иван Дмитриевич. — В общем, их разгромят.
      — Вы думаете?
      Веретилин усмехнулся пересохшими от жара губами.
      — А здесь вы… связаны с кем-нибудь? — спросил Симбирцев. — Или так просто?
      — Связан, — коротко сказал Веретилин.
      Он задыхался. На секунду стало так душно, что он едва не сбросил шубу. Но удержался, облизал губы, привалившись боком к креслу, почувствовал под шубой наган; стало легче. Старик засуетился, занялся чаем, ставил на стол чашки, сахар, мед, белый хлеб, нарезанное розовое сало. Потом вышел за самоварчиком, Осокин побежал за ним. Веретилин откинулся на спинку кресла — все поплыло перед глазами. Когда Симбирцев и Осокин вернулись, Веретилин, поднявшись с кресла, стоял, чтобы не понять сознание. Стоять было легче.
      — Я тороплюсь! — сказал он глуховато. — Мне надо идти. Прошу сказать, как насчет продуктов. Могу ли я посмотреть…
      Симбирцев и Осокин переглянулись — вероятно, Симбирцев засомневался. Тогда, понимая, что ничем не рискует, Веретилин спокойно, как бы даже нехотя, произнес:
      — Я в Петрограде знавал кое-кого из «Капли молока». Например, американца Фишера и мичмана…
      Он помедлил. Больше говорить не следовало. Осокин ударил себя кулачком в грудь, дернул Симбирцева за рукав, крикнул:
      — А? Что? Я говорил вам? Наш, сразу видно — я физиогномику, бывало, в отцовском лабазе еще изучал. Вы извините за фамильярность, но своего, истинно своего, всегда видно. А господин Симбирцев еще сомневались, оробели почему-то! Нет, господа, Осокина не проведешь, Осокин сам кого хочешь проведет, потому Осокин купечество и любит. Рад, господин Веретилин, рад, нашего полку прибыло…
      Симбирцев сознался, что был несколько «в сомнении», и извинился за недоверие, но ведь действительно прямо с улицы господин Осокин привел. У господина Осокина характер несколько пылкий, был в свое время даже на излечении…
      — Так ведь то «недуг божественный»! — воскликнул Осокин. — Запивал, знаете ли, господин Веретилин, поднимал по всей Москве пыль столбом, куражился. Молодость, что поделаешь…
      Симбирцев накинул на плечи охотничью куртку на белочках, Осокин вновь влез в свою бекешу. Внутренней, потаенной лестницей спустились в первый этаж. Там из тьмы вынырнул вихрастый малый, которого Симбирцев назвал Женькой, пошел перед ними, освещая склад фонарем «летучая мышь». Тут все было похоже на склад лабазника — закрома, лари и мешки, подвешенные к потолку.
      — Крысы одолевают — пожаловался Симбирцев. — Всюду, знаете ли, голодовка, вот они, проклятые, к нам и устремились. И травим, и крысоловки ставим, никакие способы не помогают…
      Женька поднял фонарь повыше — осветил бараньи заиндевевшие туши, полоски сала, мороженых гусей, подвешенных к самому потолку. Тут же на ларе стояли и весы с разновесом, лежал нож, широкий, как у мясника, и топор с блестящим лезвием.
      — Поддерживаемся кое-как! — крякая от мороза, самодовольно сказал Симбирцев. — Конечно, не прежние времена, когда мороженого мяса в рот не брали или, допустим, бифштекс к ужину считался тяжелой едой. Куропатку, бывало, у Палкина закажешь да бутылочку «вдовы Клико». Да и цены не прежние, очень все дорого, но если люди нужные, серьезные, поддерживаем. Вам на этот счет мистер Фишер ничего не говорил?
      — Ничего! — садясь на нож и на топор, что лежали на рундуке возле весов, ответил Веретилин и стал медленно расстегивать шубу, путаясь пальцами в незнакомых, непривычных, очень плотных и жестких петлях.
      На мгновение он увидел тревогу в холодных глазках Симбирцева, и тотчас же завизжал Осокин.
      — Не кричать! — ровным голосом сказал Веретилин. — Руки вверх. Я комиссар ВЧК.
      От жара у него шумело в ушах, и свой собственный голос показался чужим, незнакомым. Даже наган в руке вздрагивал — такая была слабость.
      — Фонарь сюда!
      Женька поставил фонарь на рундук и поднял огромные руки. Даже при жалком свете «летучей мыши» было видно, как посерел Симбирцев. Осокин попытался улыбнуться, спросил шепотом:
      — Это не более как шутка?
      Чтобы не упасть, Иван Дмитриевич опять сел. А чтобы они не поняли, как он слаб, Иван Дмитриевич усмехнулся. Усмешка была бессмысленная, но от нее Осокин застучал зубами.
      — Идите вперед! — приказал Веретилин.
      Все трое, они пошли перед ним из комнаты в комнату, потом по лестнице, потом туда, где был приготовлен чай. Конечно, Веретилин ничего не соображал, потому что только много позже, вспоминая обстоятельства этого ареста, понял, как страшно рисковал тогда, пустив всех троих перед собой по лестнице: им ведь совершенно ничего не стоило насмерть расшибить ему голову тяжелой крышкой люка или ломом, которой стоял возле люка. Но они были трусливы, и поэтому Веретилину удалось вывести их из квартиры. Ключ от квартиры он положил себе в карман. И здесь же в передней зацепился ногой за что-то, что с металлическим грохотом рухнуло под ноги.
      — Ничего, ничего! — успокоительно сказал Симбирцев. — Не обращайте внимания. Пустяки!
      Если бы он этого не сказал, Веретилин, может быть, и не зажег бы спичку. Но теперь он посветил и посмотрел: на полу лежал странной формы оцинкованный ящик, съехавший из степного шкафа.
      — Это что же? Гроб? — спросил Иван Дмитриевич.
      — Совершенно верно, гробик! — ответил Осокин. — Гробик. Тут хоронили одного, так не пригодилось, не пригодился, вернее…
      На улице по-прежнему дула поземка. Было так темно, что даже снег не белел. И как далеко до Лубянки, как еще далеко!
      Он шел сзади с наганом в руке. Дыхание с хрипом вырывалось у него из груди. Шуба не грела. Холодные волны, одна за другой, заливали спину. «Только бы не упасть!»—думал он. — Только бы не упасть!
      — Послушайте, начальник! — сказал Симбирцев. — Комиссар или как вас там? Мне больше нечего терять, понимаете? У меня есть доллары, бриллианты, любая валюта. Отпустите, и все будет вашим. Состояние! Понимаете? Что выигрывает ваша революция, расстреляв меня? Ничего! Но она много выиграет, сохранив вашу жизнь. А ваша жизнь непременно сохранится, если вы поправите ваше здоровье…
      — Шагайте! — глухо сказал Веретилин. — Нечего болтать!
      И они опять шли молча — десять шагов, и еще десять, и еще двадцать, пока их не остановил патруль, семь винтовок с примкнутыми штыками.
      — Документы! — сказал сиплый от холода голос. — Предъявите документы, граждане.
      Веретилин с невероятным облегчением опустил наган. И тотчас же наган сам выскочил из его ладони и повис только на ремешке. Рука ослабела, сил больше не было нисколько; он терял сознание.
      — Помогите доставить задержанных в ВЧК, — сказал Иван Дмитриевич. — Я болен и ничего не соображаю.
      Человек в солдатской шапке и в гражданском пальто, замотанный шарфом, отрядил двух красногвардейцев в помощь Веретилину, похлопал его по плечу, сказал: «Ничего, браток, еще не то бывает», — и свернул в переулок, а Иван Дмитриевич, едва переставляя ноги и уже совсем ни о чем не думая, пошел опять на Лубянскую площадь.
      — Что за контрики? — спросил красногвардеец у Веретилина, кивая на спины идущих впереди.
      — А?
      — Что за контриков, спрашиваю, ведем?
      — Я прилягу! — ответил Иван Дмитриевич. — Я тут прилягу и посплю. Дядя починил сапог, и теперь все в порядке.
      — Сыпняк! — сказал другой красногвардеец. — Это уже не он говорит, это болезнь в нем говорит. Нет, товарищ, дорогой, не приляжешь ты здесь, пойдешь ты с нами, и сдадим мы тебя твоим друзьям, чекистам. Давай, друг, шагай с нами!
      И, держа винтовку правой рукой, красногвардеец левой обхватил Веретилина и заставил идти рядом.
      — Шуба на тебе богатая! — сказал он. — В такой шубе и болеть жалко.
      — Казенная небось! — сказал тот, что был помоложе. — Наверное, для больных выдают. Вот нашему Харченко, как заболел, выдали полушубок.
      Слово «шуба» дошло до сознания Веретилина.
      — Да, да, все дело в шубе! — быстро заговорил он. — Именно в шубе. Они попались на шубу, как на крючок. Енот, хорек, каракулевая шапка, а? Теперь я лягу! Пора!
      Трое задержанных сидели на скамейке у двери. Осокин дышал в озябшие пальцы, Симбирцев покусывал усы, обдумывая положение, вихрастый парень дремал. Ему было все равно — наняли, он и работал. И мамашу кормил — параличную. Что же, бросить ее, чтобы помирала с голоду?
      Иван Дмитриевич, укрытый роскошной шубой, лежал на коротком диване и тихонько бредил.
      Комиссар Павел Федорович Швырев угрюмо посматривал то на Веретилина, то на арестованных.
      — Допросить их, что ли? — шепотом спросил Вася Свешников. — Чего они тут расселись?
      Швырев подошел к Симбирцеву, спросил спокойно:
      — Вас почему задержали?
      — Не могу знать! — коротко, с достоинством ответил Симбирцев.
      Павел Федорович смотрел на него молча, холодными, светлыми глазами.
      — Так-таки и не знаете?
      — Не знаю, товарищ начальник.
      — Гражданин начальник, — поправил его Швырев.
      — С той минуты, когда меня арестует человек, отвечающий за свои действия, вы для меня станете гражданином начальником, — спокойно и ровно сказал Симбирцев. — Пока же я не могу лишить себя удовольствия называть вас товарищем!
      Павел Федорович крепко сжал челюсти. На щеке у него задрожал мускул.
      — Значит, вы ни в чем не виноваты?
      — Вы все равно мне не верите! — сказал Симбирцев. — Зачем же мы теряем время?
      — Нас задержал человек, находящийся в состоянии бреда, — раздраженно заговорил Осокин. — Теперь мы почему-то должны отвечать за его действия. Согласитесь сами, все это дико.
      Вихрастый парень проснулся, утер рот ладонью и зевнул со стоном.
      — Проверьте наши документы, обыщите нас, обыщите наши квартиры, наконец, — сказал Симбирцев, — но зачем же эти издевательства? Мы все трудовые люди; вот, пожалуйста, я лично работаю на почтамте, этот товарищ, — он показал на бекешу, — железнодорожник, а вот Евгений — он истинный пролетарий, сын дворника, погибшего в бою за власть Советов… Так, Евгений?
      — А чего ж! — сказал вихрастый. — Ясное дело. Павел Федорович проверил у задержанных документы — все оказалось в полном порядке. У Симбирцева, случайно, в удостоверение была вложена характеристика, где Симбирцев назывался украшением почтамта, преданным работником, образцом старого специалиста, сочувствующего строительству нового мира. Товарищ Осокин — так бекеша именовалась в документах — тоже был преданным товарищем, и ему (судя по бумажке с подписями и печатями) в связи с его работой на транспорте следовало выдать разрешение на хранение оружия. У Евгения же в кармане была большая бумага, в которой он просил зачислить его в героическую Красную Армию, чтобы мстить за своего отца, а наверху косо была резолюция: «Отказать ввиду младшего возраста».
      — Что значит — ввиду младшего возраста? — пряча улыбку, спросил Павел Федорович.
      — Видимо, это значит, что товарищ не подошел по возрасту! — мягко и дружелюбно ответил Симбирцев.
      Все шло гладко, и через несколько минут их бы отпустили, но это был час, когда Дзержинский обычно обходил своих работников, и Павел Федорович нарочно затягивал разговор с задержанными, надеясь, что придет Дзержинский и тогда все окончательно решится.
      — Пусть проваливают! — шепотом сказал Вася.
      В это время широко растворилась дверь и вошел Дзержинский. Он был в шинели, накинутой поверх суконной солдатской гимнастерки, и в руке у него дымилась махорочная самокрутка, вставленная в деревянный мундштук.
      — Это что за шуба такая шикарная? — спросил он, глядя на диван. — Кто это у вас такой щеголь?
      — Тут такое дело, — медленно начал Павел Федорович, — ваше решение требуется. — Он глазами показал Васе на задержанных и на дверь. — Одну минуточку, товарищ Дзержинский.
      Вася вывел задержанных в коридор. Дзержинский сел и плотно закутался в шинель. Павел Федорович рассказал все, что ему было известно.
      — А патруль где? Те товарищи, которые доставили сюда и Веретилина, и этих… господ.
      — Да они ничего не знают, товарищ Дзержинский. Их Свешников отпустил.
      — Вздор! — резко ответил Дзержинский. — Почему же они тогда доставили сюда всех четырех? Значит, Веретилин был еще в сознании? Ведь это он вел их в ЧК? Немедленно разыщите и приведите ко мне обоих красногвардейцев.
      — Есть! — и Павел Федорович вышел. Дзержинский посидел еще, подумал и подошел к Веретилину. Пульс у Ивана Дмитриевича был плохой — частый и слабый. Одной рукой держа запястье Веретилина, другой Дзержинский погладил его по голове и тихонько окликнул. Веретилин смотрел на Феликса Эдмундовича широко раскрытыми, мутными глазами.
      — Товарищ Веретилин — еще раз позвал Дзержинский. — Не узнаете меня?
      — Узнаю, товарищ Дзержинский… — слабым шепотом сказал Веретилин.
      — Ну и прекрасно, что узнаете. Вы вот троих тут задержали и привели сюда…
      — Я тут лягу, полежу, — быстрым шепотом перебил Веретилин. — Крутится все. А вы их ведите! Ясно?
      Он опять бредил. Дзержинский поправил на нем шубу и прошелся по комнате из угла в угол, напряженно о чем-то думая. Когда вернулся Павел Федорович, он сказал ему жестко и твердо:
      — Задержанных не отпускайте. Уверен, что тут серьезное дело. Кстати, откуда у Веретилина эта шуба и шапка? И нет ли здесь какой-то связи между новым обликом Веретилина и этими господами? Вы сказали, что один из них работает на почтамте? Кстати, кто ведет дело этих жуликов на почтамте, помните, дело Баландинского почтового отделения?
      — Сергей Орлов ведет. Это насчет продуктов в почтовых пакетах?
      — Ну да, насчет сала и масла в кожаных почтовых мешках.
      — Сейчас я Орлова вызову! — сказал Павел Федорович. — Он там всех знает. Большое дело.
      Но Орлова вызвать не удалось. Час назад возле пакгаузов Брянского вокзала он был убит человеком высокого роста в кожаной куртке и летчицком шлеме. Убийца скрылся.
      — Вот и Сережу нашего убили! — тихо сказал Дзержинский. — Битва за хлеб, смертельная битва за хлеб. А все эти негодяи — левые коммунисты — орут про активное самоснабжение потребителей. Вот оно — активное самоснабжение. Пуля в грудь юноши, защищающего хлеб для рабочих и крестьян Советского государства!
      И ему представлялся вдруг покойный Сережа Орлов, его добрые, совсем еще юные глаза и пухлые губы. Как он сказал вчера после совещания: «Товарищ Дзержинский, у меня есть стакан семечек. Знаете, подсолнухи — они очень утоляют голод, пожалуйста, попробуйте!»
      — Вызовите сюда того из арестованных, который помоложе! — сказал Дзержинский Павлу Федоровичу. — Я с ним поговорю.
      И еще плотнее закутался в шинель.
      Евгений, видимо, опять поспал в коридоре и вошел, пошатываясь спросонья. Дзержинский свернул папироску, затянулся и, глядя в глаза осоловелому Евгению, негромко сказал:
      — Вот что, молодой человек. Вы — сын дворника, живете в этом же доме? Не ходит ли к вам такой гражданин… Ну, как бы его описать? Высокий… кожаная у него куртка…
      — В летчицком шлеме, что ли? — спросил Евгений.
      — Как будто бы.
      — Ходит! — сказал Евгений. — Он с нашего двора. Только Аркадий Палыч Симбирцев во флигеле квартируют, а Мюллер с парадного, квартира шесть. Они редко дома бывают, все ездят и ездят.
      Дзержинский курил, не глядя на задержанного. Павел Федорович, красный от напряжения, с хрустом потирал бритую голову.
      — Ваше имя Евгений? — спросил Дзержинский.
      — Евгений, — ответил парень.
      — Фамилия Андронов?
      — Андронов!
      — Евгений Андронов! — голосом спокойным и властным заговорил Дзержинский. — Твой отец погиб за Советскую власть, ты сам написал это в своем заявлении — так это?
      — Так!
      — Я именем твоего отца приказываю тебе — расскажи нам правду. Расскажи все, что знаешь. Эти вот — арестованные — они что? Наняли тебя? Ты у них в услужении? И как наш товарищ всех вас арестовал? Как это было, расскажи подробно, все, все решительно, что тебе известно. Говори, не бойся…
      Евгений еще испуганно смотрел на Дзержинского, но страх уже проходил: что мог сделать ему дурного этот человек с усталыми, но добрыми глазами? Да и в чем он, Евгений, виноват? В том, что молчал? Ну, виноват, не станут же за это бить? Может, даже матери помогут, — надо же людям жить как-то…
      — Наняли они меня, Симбирцев этот, — грубо, чтобы не подумали, что подлизывается, заговорил Евгений. — Сторожить наняли. А я откуда знаю — чего сторожить? «Помалкивай, — говорят, — а то поймают — и к стенке. Декреты читал?» — «Читал», — отвечаю. «Твое дело теперь битое, сгоришь вместе со мной». Вначале складик в комнате был, а потом пошло шире, весь низ забрали под него…
      И Женя стал подробно рассказывать все, что знал об организации Симбирцева…
 
      — Отправили? — спросил Феликс Эдмундович.
      — Отправили, — невесело ответил Швырев. Дзержинский внимательно посмотрел в глаза Павлу Федоровичу.
      — Мне врач докладывал — сердце у Веретидина хорошее. Садитесь, Павел Федорович. Вы когда с Иваном Дмитриевичем подружились?
      Швырев подумал, припоминая, улыбнулся и рассказал, что узнали они друг друга в Петрограде, когда занимали телефонную станцию.
      — Это когда вы за телефонисток работали? — тоже улыбнулся Дзержинский.
      — Ну да! Они все в обморок попадали, стрельба, а тут Смольный названивает. Я трубку взял, то есть не трубку, а машинку эту — слышу, называют номер. А как соединить — не знаю…
      Дзержинский засмеялся; глаза у него посветлели, лицо стало молодым. Павел Федорович, усмехаясь, рассказывал:
      — Один там парень был — не помню, как его звали и откуда, — рабочий паренек, тот в трубку заявляет: «Они все в обмороках лежат, а мы соединять еще не обучились». Ну, а Веретилину как раз Зимний дворец попался — тоже звонит — министры временные. Он им и сказал, что теперь станция их не обслуживает. Как раз, помню, продукты для телефонисток привезли — триста буханок хлеба, триста банок консервов, это все с Трубочного завода. А телефонистки от страха кушать не могут. Вот Иван Дмитриевич — он тогда еще в бушлате был — мне и говорит: «Солдат, а солдат, давай покушаем, поскольку мы сегодня являемся телефонистками…» Покушали, стали в телефонной технике разбираться. Выключили прежде всего телефоны Зимнего дворца и штаба округа…
      — Здесь и познакомились?
      — Здесь. Потом, попозже, Веретилин побежал своих «альбатросов» встречать — моряков; они в Неву входили на кораблях. И я с ним оказался. А дальше уже вместе с Красной гвардией и с солдатами Измайловского полка действовали. Подранило меня там. Веретилин как раз поблизости был — вытащил, перевязку сделал, все честь честью. И банку консервов мне оставил, и записку. В записке хорошие слова написал: «Паша, — написал, — не горюй, твердыня скоро падет, и начнется новая жизнь…»

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12