Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Рассказы о Дзержинском

ModernLib.Net / Отечественная проза / Герман Юрий Павлович / Рассказы о Дзержинском - Чтение (стр. 2)
Автор: Герман Юрий Павлович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      — Это точно, это уж факт.
      Маслов и Акимов молчали, и только когда Дзержинский предложил немедленно от руки размножить прокламации, оба в один голос сказали:
      — Давайте.
      Прокламация была предназначена к распространению в роте. Текст ее был уже составлен Марлевским. Он встал и прочитал прокламацию негромким, взволнованным голосом. Потом все наклонились над столом и стали вносить поправки. Когда текст исправили, Марлевский опять прочитал листовку вслух. Стало значительно короче и проще. Никто не говорил об опасности распространения такой прокламации в роте. Худой, носатый Акимов, покашливая, сказал:
      — Большой взрывчатой силы бумажка. Поставит мозги кой-кому на место.
      Размножали до двух часов ночи. Писали печатными буквами. Перья были плохие, ржавые, чернила грязные. К двум часам сотня была готова. Акимов сложил все в пачку, сунул ее под широкий ремень, сделал глупое лицо, откозырял и — кругом марш — вышел из хаты. Остальные выходили поодиночке, чтобы не обратить на себя внимания. Улицы села были непривычно оживленны, скрипели телеги. Крестьяне группами уходили из села.
 
      Ранним утром из экономии на тележке увезли под конвоем двух солдат. Конвоировали фельдфебель и стражник: на солдат больше не надеялись. А часов в восемь утра из дому вышел Лемешов в походной форме. Ординарец держал коня под уздцы. Лемешов сел в седло. Где-то неподалеку ротный горнист играл «поход».
      Дзержинский вышел на крыльцо.
      На ступеньке стоял отец Стася в пушистом халате, в ночных туфлях. Конь под Лемешевым играл. Натягивая желтые ремни, Лемешов горячил коня и, кривя рот, говорил:
      — За ночь, за одну ночь! Что осталось от роты? Имел благодарность от бригадного генерала. А теперь? Получу разнос. Благодарю покорно. Какие-то листочки. Ходят по рукам. Предпочитаю закрыть глаза. Извините, подальше от греха.
      — Что же мне-то делать? — уныло спросил отец Стася.
      — Вам — свое, мне — свое. Вам — имение, мне — рота. Мне хуже. У вас — средства. У меня — пшик. Да. Благодарю покорно.
      Он прижал короткие белые пальцы к козырьку и пришпорил коня. Конь рысью понесся из парка на проезжую дорогу. Там, за дубками, блестели на солнце штыки: рота выстраивалась к походу.
      — Видали? — сказал помещик Дзержинскому. — Можете меня поздравить: этот фанфарон испугался и уводит роту в город.
      Он сел в соломенное кресло и, сжав голову руками, воскликнул:
      — Ну, научите же, научите, что делать! Вы молоды, мозги у вас не устали.
      — Вам следует отдать крестьянам скот, — сказал Дзержинский, — и немедленно. Заплатить им за эти дни. Уволить управляющего — негодяя. Взять на себя уход за известным вам раненым…
      — Все?
      — Пока что — да.
      — Как это понять: пока что?
      — Вы же отлично меня понимаете, — сказал Дзержинский.
      Помещик помолчал, подумал.
      — Пожалуй, это верно, — сказал он, — пожалуй, вы правы… Другого выхода нет.
      Посмеиваясь, он прибавил:
      — А вы — опасный человек. Нажаловаться на вас становому? Живо упрячут в тюрьму! Как? Нажаловаться?
      — Попробуйте.
      — Не боитесь?
      — Нет, — сказал Дзержинский.
      Помещик с любопытством глядел в лицо Дзержинскому.
      — И тюрьма не страшна?
      — Нет.
      — И ссылка?
      — И ссылка.
      — И каторга?
      — Послушайте, какое вам до всего этого дело? — спросил Дзержинский.
      — Мне просто интересно, какую силу представляют собой революционеры, — сказал помещик. — В конце концов надо себе давать отчет в происходящих событиях. Может быть, когда-нибудь ваше имя станет известным. Мне приятно будет вспомнить, что я разговаривал с вами… А?
      Он засмеялся баском, прищурил свои водянистые глаза и спросил:
      — Может быть, протекцию окажете? Оскудевшему помещику? А? Когда ваша возьмет, окажете протекцию?
      — Нет, — сказал Дзержинский, — не окажу.
 
      Вечером крестьянам был возвращен скот. Мужчины вернулись из леса. К Оржовецкому приехал врач. Помещик вместе с сыном прикатил в село, собрал сход, снял шляпу и сказал крестьянам:
      — Предлагаю вам, господа, мир. Повздорили — и ладно. Как говорит русская пословица: кто старое помянет, тому глаз вон.
      — А кто старое забудет, тому оба вон, — сказал из толпы сиплый голос.
      Помещик слегка покраснел.
      — Я все ваши просьбы выполнил, — сказал он, помолчав, — и теперь предлагаю мир на вечные времена.
      Крестьяне молчали, хмуро поглядывая на сытую, в чесучовом костюме, фигуру помещика. Стась, одетый матросом, сидел в экипаже поодаль, круглыми глазами наблюдал непривычное зрелище: отец как бы извиняется перед мужиками. Что такое?
      Помещик молчал, крестьяне переминались с ноги на ногу и тоже молчали. Лица их были измученные, злые. Возле церковной ограды судачили и шептались бабы.
      — Так вот так-то, — сказал помещик, надевая шляпу. — Значит, мир.
      Он сел в экипаж, ткнул кучера в спину и тихим, бешеным голосом сказал:
      — Пошел, болван.
 
      Занятия со Стасем шли отлично. Дзержинскому с его колоссальной силой воли и страстностью удалось преодолеть лень и избалованность мальчика. Стась сдался и начал учиться с увлечением.
      Прошла неделя, другая. В имение стали осторожно забегать сельские ребята, и Дзержинский в часы, свободные от занятий со Стасем, возился с ними, выбирая для этого отдаленные уголки парка. Ребята ложились на траву вниз животами и, уткнувшись носом в тетрадь, старательно решали арифметические задачи с гарнцами, цыбиками и ведрами, мусолили карандаши, сопели.
      Дзержинский сидел тут же, сложив по-турецки ноги, сворачивал папиросы дешевого табаку и курил из деревянного мундштука. Заглядывая в тетради, говорил:
      — О брат, чего ты тут пишешь? Не то пишешь. Откуда у тебя эта цифра взялась? А ну, пересчитай.
      Или:
      — Ты, что, Петро, заснул или как? Может, тебе подушку принести?
      Или вдруг:
      — А не искупаться ли нам, ребята? Самое время.
      И все бежали к пруду, толкаясь и хохоча.
      Пруд был глубокий, большой, обсаженный ивами. Раздевались с гамом и визгом, выстраивались вдоль берега в шеренгу и замирали в веселом ожидании.
      — Смирно! — командовал Дзержинский. — Смирно и тихо!
      Это был самый любимый, всегда вызывающий дикий восторг номер: раздевшись, Дзержинский взбегал на горку за спиной шеренги и, крикнув: «Раз, два, три!»— бежал вниз, перепрыгивал через цепочку ребят, ласточкой сложив руки, летел, как стрела, выпущенная из лука, и с глухим всплеском исчезал в воде.
      — Раз, два, три, четыре… — считали, замерев, ребята. Поверхность пруда была спокойна, чиста, неподвижна.
      — Четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать… Тихо, тихо вокруг.
      — Двадцать один, двадцать два, двадцать три…
      И вдруг где-то далеко и всегда неожиданно — то возле гнилой скамейки на том берегу, то у лодок за купальней — появлялась мокрая голова Дзержинского.
      — Сегодня пятьдесят шесть! — кричали ребята.
      — А вчера было шестьдесят три!
      Плывите сюда, дядя Феликс!
      — Как плыть? — спрашивал Дзержинский.
      — Брассом.
      — Нет, саженками!
      — По-лягушечьи!..
      Дзержинский приплывал, и начиналось общее купанье. Ныряли, возились, плавали. Приходилось по очереди учить плавать тех, кто не умел. Широко расставив ноги на вязком дне, Дзержинский брал мальчика на ладонь под живот, и начиналось обучение.
      — Ногами, ногами работай, — говорил он, — да не пыхти, как паровоз, а дыши ровно.
      Выгонять из воды было трудно, ребята синели, но говорили, что им все еще жарко.
      Потом, мокрые, шли опять заниматься, а в заключение просили Дзержинского рассказать какую-нибудь историю.
 
      Всех своих учеников Дзержинский знал по именам, знал их родителей, знал обо всем, что делалось у них дома, а бывая в селе, заходил в гости и подолгу сидел у кого-нибудь в низкой хате, беседовал. С напряженным вниманием слушал он рассказы о том, как жили тут раньше, каков был прошлый пан, как дерет за каждую требу ксендз и какой плохой человек русский священник. Постепенно Дзержинского перестали стесняться. Веселый, простой, умеющий слушать, в селе он стал своим человеком. И о голоде рассказывали ему, и о том, как надо печь хлеб пополам с корьем, со жмыхом, с отрубями. Покуривая, он качал головой, переспрашивал, и было видно по его лицу, что он не просто любопытствует, а что это ему интересно, что решительно все он запоминает, обдумывает.
      Подолгу засиживался Дзержинский у Яна. Там читали Маркса, горячо обсуждали, волновались, спорили. Больше всех спорил сельский учитель Янушевич. Спорить с ним было не очень приятно: он раздражался, голос у него делался каркающим, на каждый довод возражал: «Это глупость».
      Во всем он винил русских, говорил, что у польских революционеров другие цели, чем у русских, считал, что русских надо изгнать из Польши и что до тех пор, пока в партии будут вместе и русские, и поляки, каши не сваришь.
      Однажды, когда расходились по домам, он, поотстав от других, сказал Дзержинскому:
      — Зачем вам москали? Зачем вам Маслов? Надо вывести русских из нашей среды, надо бороться с русским засильем, надо объединяться с поляками…
      Начался спор. Дзержинский сказал:
      — Рано или поздно эта ваша философия приведет вас в стан наших врагов. Подумайте, Янушевич. Вы заблуждаетесь, очень заблуждаетесь.
      — А вы продаете Польшу.
      Дзержинский остановился.
      — Я никогда никого не продавал, — сказал он спокойно, — а вот вы обязательно продадите польских рабочих и крестьян панам и фабрикантам…
      На этом разговор кончился.
      Янушевич перестал бывать у Яна. Встречая Дзержинского, он не здоровался с ним, но зато начал появляться в доме у помещика.
      В имении ничего не менялось, разве что появились новые люди. Часто приходил к обеду молодой длинноносый ксендз. Обедал иногда и Янушевич. Он являлся в высоком, до ушей, воротничке, в вычищенных до ослепительного блеска ботинках, застегнутый на все пуговицы. Хмуря густые брови, он говорил хозяевам:
      — Поймите меня, пане. Я прихожу к вам не как к помещикам. Я прихожу к вам как к патриотам. И мне приятно видеть здесь только польское, чистое, ясное…
      За глаза над ним посмеивались, но когда он приходил, отец Стася после обеда уводил его к себе в кабинет, и они подолгу там разговаривали. Нередко в кабинет заходил и ксендз.
      В августе Янушевич организовал свой польский кружок. Кружок вначале был очень маленький, но с каждым днем все расширялся. Дзержинский, Ян, Маслов недоумевали, а потом выяснилось, что Янушевич поит своих патриотов пивом и что некоего хромого парня, по кличке Козел, Янушевич даже ссудил деньгами. Еще через некоторое время стало известно, что пан помещик сам бывает на занятиях кружка, поет там гимн и рассказывает разные случаи из истории Речи Посполитой. Члены кружка Янушевича пользовались в экономии разными льготами, кое-кого сделали приказчиками, одному управляющий дал в долг подтелка, другому — лес на новую хату, третьему — хлеба.
      Как-то, повстречавшись на пароме с Янушевичем.
      Дзержинский сказал ему:
      — Ох, Янушевич, грязное дело затеяли…
      Янушевич отвернулся и промолчал.
 
      Поручик, брат помещика, уехал в полк. Дело шло к осени. В полях убрали хлеб, ночи были темные, с крупными звездами, дни прозрачные, ясные. Стась учился хорошо. С его отцом отношения Дзержинского портились не по дням, а по часам. Но однажды за послеобеденным кофе помещик вдруг сказал Дзержинскому:
      — Переходите к нам. Янушевич — бездарный болван. Вы будете у нас самым главным человеком. Сначала у нас, потом в Вильно, потом по всей Польше. Вы ученый, талантливый; зачем вам каторга, ссылка, тяжелая, безрадостная жизнь? Вам это совсем не нужно. А мы сделаем вам невероятную карьеру! Идет?
      Дзержинский молча встал из-за стола и ушел. Через несколько дней вечером ему подали коляску. Стась был заранее отправлен в гости к соседу-помещику. Не прощаясь с хозяевами, Дзержинский вышел на крыльцо и сел в коляску. Только что прошел дождь, парк дышал свежестью, у пруда на разные голоса кричали лягушки.
      — Не провожают? — усмехнувшись, спросил кучер.
      — Не провожают, — ответил Дзержинский.
      Кучер подобрал вожжи. Потряхивая головами, позванивая сбруей, побежали лошади. У выхода из парка стайкой стояли ребята из села — босые, белоголовые. Кучер остановился. Дети полезли в коляску, один сел на козлы, другой — на рессоры сзади. Лошади опять побежали. Ребята сидели молча, пришибленные, не зная, о чем говорить.
      — Приедете до нас еще? — спросил один, самый маленький. — Может, приедете, дядя Феликс?
      — Вряд ли, — сказал он.
      Подъехали к речке, к знакомому перевозу. Ребята хором закричали:
      — Давай парома!
      Канат заполоскал в воде, паром двинулся. Было тихо, река блестела, как зеркало, кустарники лозняка, вербы отражались в неподвижной воде.
      Переправившись через реку, Дзержинский и кучер закурили.
      — За работу-то заплачено? — полюбопытствовал кучер, повернувшись на козлах.
      — Заплачено, — сказал Дзержинский.
      — То-то. А то бывает, что и не заплатят.
      — Бывает, — согласился Дзержинский.
      В селе, у хаты Яна, Дзержинский велел кучеру остановиться. Ян и Маслов вышли на крыльцо. Лицо у Яна было грустное. Маслов посмеивался.
      — Вон заныл, — сказал Маслов, кивая на Яна, — дескать, что мы без Феликса будем делать.
      — Я вам свой адрес оставлю, — сказал Дзержинский. — Пишите мне обо всем подробно. Книги пришлю. Прочитайте — отсылайте мне обратно: у нас в организации с книгами трудно. И приезжать в город тоже следует. Живая связь всегда лучше переписки, Когда приедешь, Ян?
      — Да месяца через два приеду.
      — И отлично. Теперь насчет Янушевича и его подголосков. Их надо всеми способами разоблачать перед крестьянами. Пусть народ видит, что это продажные шкуры… Ну, мы об этом не раз говорили. И последнее вот что: пишите корреспонденции в газету нашу. Обо всем. Все интересно. Слышишь, Ян?
      — Ладно, — сказал Ян.
      — И ты, Маслов, пиши.
      — Обязательно.
      Дзержинский сел в коляску. Потом, вспомнив, добавил:
      — И Феликса нигде не спрашивайте. Не найдете. У меня есть партийная кличка — Яцек. Запомнили? Будете искать Яцека.
      — На поезд опоздаем, — напомнил кучер.
      — Что ж тебя твой Стась не провожает? — спросил Ян.
      — А что ему, — сказал Дзержинский, — его в гости отправили.
      Он помахал на прощание рукою. Ребята опять набились в коляску. Уже совсем стемнело. Лошади бежали рысью, огни села делались все меньше и меньше, потом совсем исчезли.
      — Ну, ребята, вылезай! — сказал Дзержинский.
      — Так и не приедете? — опять спросил тоненький голосок.
      — Не приеду. Приезжайте вы ко мне в Вильно. Дорогу-то домой найдете?
      — Найдем.
      Вылезли. Дзержинский повернулся в коляске и долго глядел вслед маленьким фигуркам. Ребята часто оглядывались, махали ему руками.
      — Живите веселее! — крикнул Дзержинский.
      — Е-ее!.. — донесло эхо в ответ. Кучер хлестнул коней.
      Дзержинский накинул на плечи старую, потертую гимназическую шинель, надвинул фуражку на глаза и задумался. Во тьме над белеющей дорогой с жалобным и длинным криком пронеслась какая-то ночная птица. Легкий ветер прошумел над бесконечным полем. Кучер запел:
 
Все пташки-канарейки
Так жалобно поют…
 
      — Ох, жизнь, — вдруг с тоской в голосе сказал он, — жизнь окаянная…

КОФЕ С ПИРОЖНЫМИ

      Они встретились в Варшаве, в парке, в морозный зимний вечер и сразу узнали друг друга, несмотря на то, что не виделись много времени.
      Поцеловались и смущенно помолчали. Никогда раньше они не целовались.
      — Вот так встреча, — наконец сказал Россол.
      — Да уж, — ответил Дзержинский.
      Они стояли в широкой аллее парка, над ними свешивались ветви деревьев, покрытые инеем, их толкали люди, бегущие на каток и с катка. Внизу, на озере, гремел духовой оркестр, празднично блистал изрезанный коньками лед, сквозь ветви деревьев были видны легкие и стройные фигуры конькобежцев.
      — Что ты тут делал? — спросил Дзержинский.
      — Смотрел. А ты?
      — Я шел смотреть.
      — Пойдем покатаемся, — предложил Россол.
      — Нельзя. В таких местах можно легко наскочить на филера. Посидим тут.
      Сели на холодную, обмерзшую скамью. За то время, пока они не виделись, у Россола ввалились щеки, глаза смотрели теперь жестче, злее, подбородок стал выдаваться вперед.
      — Что с тобой, Антон? — спросил Дзержинский. — Ты похудел, изменился.
      — Болен, — коротко ответил Россол.
      — Чем?
      — Чахоточкой, как говорит один мой знакомый фельдшер.
      Россол усмехнулся, боком взглянул на Дзержинского и вдруг сказал:
      — Я тебя очень люблю, Яцек.
      — И я тебя очень люблю, — просто и спокойно ответил Дзержинский. — И у меня есть одно предложение тебе — угадай какое?
      — Поехать в Италию лечиться, — грустно улыбнулся Россол, — или не верить врачам, которые все врут. Да? Это ты хотел сказать?
      Но Дзержинский хотел сказать совсем не это. Поблескивая глазами, он предложил устроить пир в честь свидания друзей. Идет? В конце концов, один раз в жизни можно себе позволить небольшой пир. Черт побери, уже полгода он не ест досыта! И, кроме того, ужасно хочется кофе. Натурального черного кофе. Он так согревает и так поддерживает силы! Не правда ли?
      Шли медленно, не торопясь, вспоминали Ковно, Вильно, тамошние фабрики, стариков сапожников, работу, юность.
      Разговаривая и вспоминая, вышли из парка на улицу и остановились у кафе, которое показалось им недорогим.
      — Сюда? — спросил Дзержинский.
      — Сюда, — решительно ответил Россол. Дзержинский оглянулся: сзади было «чисто», как говорили в тех случаях, когда по следу не шел филер.
      Россол отворил тяжелую дверь с цветными стеклами и первым вошел в низкое сводчатое помещение, в котором седой и благообразный швейцар снимал с посетителей пальто и шубы.
      — Снимем пальто?
      Швейцар уже вышел из-за загородки и стоял, готовый принять платье гостей.
      — Снимем, — согласился Дзержинский.
      Раздеваться было очень неприятно, куртка Дзержинского была подбита протертым «рыбьим мехом», с большими лысинами, а главное, у нее сегодня, как назло, оторвалась подкладка рукава — вата вместе с какими-то тряпочками, — и все это висело на нитках как нечто самостоятельное и к куртке не имеющее никакого отношения.
      Приняв си Дзержинского куртку и назвав ее почему-то рединготом, швейцар вправил ей рукав, покачал головой и начал раздевать Россола — снял с него тоненькое потертое пальто, потом ватный пиджачок солдатского образца, потом стеганый на фланели жилет. Лицо у швейцара сделалось непроницаемым.
      Кафе было маленькое и почти пустое. Под матовыми колпаками горели газовые лампы. В красном кирпичном камине жарко потрескивали смолистые поленья. Столик у камина, покрытый свежей скатертью, был свободен, и приятели, усевшись, протянули ноги к огню. Потом оглядели друг друга.
      — Почему это на тебе студенческая тужурка? — спросил Дзержинский.
      — Купил у старьевщика, — ответил Россол. — Нельзя же ходить голым.
      Только здесь они оба почувствовали, как устали за этот день, как продрогли, как хочется поесть и погреться возле камина у огня.
      — А тут шикарно, — сказал Россол. — Я бы с удовольствием просидел здесь целый вечер.
      — Даром не позволят сидеть, — произнес Дзержинский. — Если сидеть, так надо есть и пить.
      Подошла официантка с крахмальной наколкой на голове и в крахмальном белом фартучке.
      — Дайте карту кушаний, — сказал ей Россол с таким видом, точно всю жизнь только и делал, что болтался по кафе.
      И, прищурившись, стал читать названия кушаний — мясных, рыбных, овощных, которые шли в карточке перед сладкими, пирожными и печеньями.
      — Нет, мясо на ночь тяжеловато, — сказал Дзержинский, хоть с утра он ничего еще не ел, кроме пирога с печенкой, купленного утром у торговки на улице, — мясо не стоит, вот разве что-нибудь легкое из рыбы. Прочитай-ка, что у них есть рыбное…
      Россол прочитал еще раз, но они так ничего и не нашли подходящего и остановились на двух яичницах с колбасой.
      — Это, пожалуй, будет полегче, — согласился Россол.
      После яичниц они заказали по стакану кофе — Дзержинский черного, а Россол со сбитыми сливками — и по пирожному. Пирожные пошли выбирать к стойке.
      Каких тут только не было пирожных: миндальные, и ореховые, и шоколадные, и слоеные, и корзиночки, и с заварным кремом, и с сахаренными фруктами… Выбирать пришлось довольно долго.
      — Мне вот это — с кремом и с фисташками, — сказал наконец Россол, — на вид оно довольно привлекательное, каково-то будет на вкус…
      — А мне миндальное, — сказал Дзержинский.
      Они вновь сели у камина. Но официантка в наколке все не уходила…
      — Почему она не уходит? — шепотом спросил Дзержинский у Россола.
      — Наверное, у нас с тобой такой шикарный вид, что она не прочь сначала получить деньги.
      Дзержинский покраснел и вынул из кармана деньги.
      — Получите, — сказал он, — и поторопитесь, барышня!
      Официантка ушла; она действительно не верила этим гостям: слишком уж у них неважные костюмы, у этих господ, и слишком голодные лица. Нет уж, с таких всегда полезно получить деньги вперед.
      Россол сидел, повернувшись лицом к камину, и не мигая смотрел на огонь.
      — Это смешно, — вдруг сказал он, — это смешно, Яцек, что она не поверила тебе. Не поверила человеку, который…
      — Брось, Антон, — сказал Дзержинский.
      Он вынул папиросу, хотел закурить, но не нашел спичек в кармане. У Россола спичек тоже не было.
      — Пойди, там у окна сидит толстый человек и курит, — сказал Россол, — прикури у него.
      Дзержинский приподнялся, но тотчас же вновь сел и быстрым шепотом сказал Россолу:
      — Там филер. Когда мы вошли, его не было. Не оборачивайся. Он делает вид, что читает газету, на самом деле он ничего не читает, а смотрит в зеркало и следит за нами. Надо уходить. Живо!
      В это время вошла официантка с подносом. На подносе стояли сковородки с яичницей, хлеб, соль. Яичница шипела на сковородках.
      — К сожалению, мы должны уйти, — сказал Дзержинский, — вы слишком нас задержали.
      Официантка широко раскрыла глаза.
      — Теперь уже быстро, — сказала она, — теперь все будет в одну минуту!
      Но странных гостей уже не было. Они шли к дверям.
      Филер тоже встал.
      Они одевались все вместе — усатый, с торчащими ушами филер, Дзержинский и Россол. Россол одевался первым; сначала он надел свой жилет на фланели, потом ватник, потом пальто. Дзержинский стоял в это время рядом с филером, бок о бок, посвистывал и глядел в его кофейные глаза. Свое пальто-куртку он не надел: слишком долгая возня с рукавом. Он медленно взял пальто из рук швейцара и сразу же вслед за Россолом выскочил на улицу. В дверях он слышал, как филер бешенным голосом крикнул обалдевшему швейцару:
      — Мою шубу, дурак!
      Одеваясь на бегу, Дзержинский догонял Россола. Когда поравнялся с ним, сказал: «Сюда, в ворота!»— и вбежал в калитку темного и грязного двора. Эт был, по счастью, знакомый проходной двор. Здесь, в подворотне, они оба на секунду остановились. Россол задыхался: больные легкие плохо работали.
      — Вот что, Антон, — быстро заговорил Дзержинский, — ты беги дальше, а я пойду не торопясь. В случае чего, я задержу филера. Одним словом, если я сяду в тюрьму, ничего страшного не произойдет, А если ты с твоими болезнями…
      — Перестань, — сказал Россол.
      Не слушая Дзержинского, Россол взял его за руку и потащил за собой. Теперь они бежали по обледенелым булыжникам проходного двора, мимо помойной ямы, мимо деревянных сараев, мимо каретников и сваленных ящиков. Антон совсем задыхался.
      — Еще немного, — говорил Дзержинский, — теперь близко.
      Миновали вторые ворота и на ходу вскочили в вагон конки. Вагон был пуст. Россол рухнул на скамью.
      — Кажется, ушли, — сказал он, отдышавшись.
      — Ушли, — подтвердил Дзержинский. — Тебе легче?
      Россол не ответил. Долго ехали молча. Потом Антон спросил:
      — Тебе жаль пирожных?
      — Ужасно, — печально ответил Дзержинский. — Этот кофе, и яичница, и пирожные — так и стоят перед глазами. И, главное, мы уже заплатили!
      Они доехали до окраины города и в мелочной лавке купили хлеба и колбасы. Пришлось есть на улице. Колбаса была невкусная, соленая и жесткая, хлеб черствый. Поели и принялись обсуждать, как быть с ночевкой. Где ночевать?
      Ночевали в ночлежке за пять копеек. А наутро Дзержинский прощался с Антоном Россолом: вдвоем было куда опаснее, чем одному.

ПРОГУЛКИ ПО ДВОРУ

      В Седлецкой тюрьме он сидел вместе с Антоном Россолом. Чахотка с беспощадной быстротой делала свое дело. Россол умирал. Он почти уже не поднимался с дощатого лежака, заменяющего в камере койку, по ночам его мучило кровохарканье, после которого он терял последние силы; есть ему не хотелось. Часами он лежал неподвижно, глядя в грязную тюремную стену и думал одну и ту же думу.
      Тяжело умирать в двадцать лет.
      Невыносимо страшно умирать в тюрьме, вдалеке от родных и близких людей, умирать за решеткой, под звон кандалов, под хриплую брань надзирателей, под крики товарищей, уводимых на казнь.
      И умирать весною, когда за тюремным окном в решетках расцветают каштаны, когда небо с каждым днем становится все голубее и прозрачнее, когда воздух там, на воле, так свеж и чист, — вот в эту пору умирать в тюрьме!
      Человеческая жестокость ни с чем не сравнима. Россола, конечно, можно было выпустить на поруки, и кто знает, — в деревне, на травке, на парном молоке, — вдруг бы он спасся, вырвался бы из лап смерти, а если бы и не спасся, то хоть надеялся бы на спасение. Но его не выпускали на том основании, что он безнадежен и что на воле делать ему нечего, кроме как умирать. А умереть он может с успехом и в тюрьме, и не только с успехом, а и с пользой для государства, так как перед смертью он авось испугается и заговорит о том, о чем не хочет говорить сейчас, назовет имена людей, даст возможность выслужиться жандармскому ротмистру, ведущему дело, поможет упечь в тюрьмы десяток-другой тех, которым ненавистно самодержавие.
      И его держали в тюрьме.
      Ноги отказывались служить ему, он не мог передвигаться, и все-таки его держали за решеткой. На двери камеры висел замок, и много раз в день открывался волчок в двери, — надзиратель заглядывал, все ли в порядке, не роет ли чахоточный Россол подкоп, не перепиливает ли решетки на окне.
      Он совсем ослабевал порою, но следователь-жандарм допрашивал его всегда в присутствии выводного — по той причине, что таким нечего терять, что они на все способны и что с ними нужно поосторожнее.
      Изнуряющие кровохарканья мучили его по ночам, а тюремный врач Оберюхтин, писавший в журнале статейки по вопросам симуляций, искал симуляцию и здесь, а когда не нашел, то перестал интересоваться больным и даже перестал навещать его.
      В больницу Россол не хотел. Он уже побыл там недели две и вернулся оттуда по собственному желанию. Там было еще страшнее, чем здесь. Там было так чудовищно плохо, что Антон только махнул рукою, когда Дзержинский спросил, почему он вернулся. Махнул рукой, лег на свой лежак, закрыл глаза и сказал:
      — Здесь как в раю.
      Легко можно было представить себе эту больницу, если тут было «как в раю».
      Однажды под вечер Россол вдруг сказал:
      — Пожалуй, это все из-за порки.
      — Из-за какой порки? — не понял Дзержинский.
      — Разве я тебе не говорил?
      — Ничего не говорил…
      — Тут как-то еще до твоего прихода, — не торопясь начал Россол, — зашел ко мне начальник тюрьмы. Ну-с, сел, заговорил. Как поживаете, то да се. Я помалкиваю, слушаю; он рассуждает насчет самодержавия, что царь — это хорошо, революция — это плохо, — знаешь их разговоры. Я с ним не спорю — ну тебя, думаю, к лешему. Дальше — больше, спрашивает меня, что мы с ним сделаем, если революция победит. Я думаю — шутит, несерьезно спрашивает: взглянул на него, вижу — нет, серьезно. И в глазах глубокий интерес. Я на шутку свожу — помилуйте, говорю, как же мы с вами можем что-либо сделать: у вас и чин большой, и должность, и все такое. «Нет, — отвечает, — бросьте, я у вас серьезно спрашиваю, мало ли что может выйти; мне мое будущее чрезвычайно интересно знать: я человек семейный, у меня дети, я должен быть в курсе перспектив». Прямо так и сказал: «в курсе перспектив».
      — Ну? — спросил Дзержинский.
      — Я опять стал отшучиваться, но чем больше шучу, тем нестерпимее хочется сказать то, что Я думаю. Ты понимаешь это чувство?
      — Еще бы, — усмехнулся Дзержинский.
      — Ну, дальше. Шучу я, говорю, что обратитесь к другим с этим вопросом, потому что, дескать, я не доживу, а сам чувствую, что скажу, обязательно скажу, получу удовольствие, и хоть очень оно дорогое, это удовольствие, и заплатить за него, наверное, придется порядочно, но доставляю себе маленькую радость, а там будь что будет. И доставил.
      — Как же это было?
      — Да просто — я ему очень вежливо, почти, знаешь ли, по-дружески, мягко и деликатно: «Мы вас, ваше благородие, обязательно, во что бы то ни стало, непременно расстреляем. Вы уж не обижайтесь на меня за правду, — сами спрашивали, я ведь не нарывался на этот задушевный разговор». Но, представляешь себе, он и тут не отстал от меня. «Это, — спрашивает, — ваше личное мнение или мнение и ваших товарищей тоже?»
      — И в заключении была порка?
      — Нет, мы еще поговорили, — сказал Россол, — на всякие научно-тюремные темы. Долго говорили, и, только прощаясь, он сказал, что пропишет мне сто розог, дабы я не заносился и не думал о близости революций и о том, как мы расправимся кое с кем. И добавил, что есть одна хорошая русская пословица, которую надобно всегда помнить: не плюй в колодец — пригодится воды напиться. Я ему ответил, что у меня есть другая пословица не хуже: плюй в колодец — не пригодится напиться.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12