Вместе с Егорышевым они пошли в палату, в которой лежала Милочка – бледная, с острым носиком, испуганная. Действие наркоза проходило, девочке было больно, она морщилась и быстро говорила шепотом:
– Ай, ну сделайте что-нибудь, сделайте что-нибудь, пожалуйста, сделайте что-нибудь…
Егорышев вдруг страшно побледнел, сел возле кровати на корточки и таким же шепотом, как его дочь, спросил:
– А в самом деле? Может, что можно сделать? Вот как оно мучается…
После операций дел больше не было, и время, которое проходило без дела, вдруг оказалось непереносимо трудным. В эти минуты он и спросил себя – не поехать ли все-таки? Может быть, стоит поехать? Вдруг он спасется? А если и не спасется, то оно не произойдет так быстро? Ведь вот будет же лето, и он тогда увидит это лето, к нему в госпиталь придет Наталия Федоровна, а там, может быть, все как-нибудь изменится и вдруг совершится то открытие, о котором столько времени мечтает человечество?
И тотчас же ему представился знакомый московский госпиталь и он сам в этом госпитале с жалким, заискивающим лицом, представилось, как он лежит и вглядывается в знаменитого профессора, отлично зная, что он приговорен, и пытаясь все-таки увидеть в профессоре не самую надежду, а только тень ее, только намек на то, чему невозможно верить, потому что тогда нужно забыть все, что знаешь сам. И это жалкое ищущее лицо, лицо человека, потерявшего мужество и потому оставившего свой пост, – это его лицо. Это он – подполковник Левин– убежал и лежит теперь в большом московском госпитале и вглядывается в профессора, и надеется на то, на что надеяться смешно, и не думает о своем отделении, где его заменяет майор Баркан.
Его отпустят сегодня же, если он захочет.
И через четыре дня его прооперируют.
Ну, не через четыре – через неделю. Может быть, прооперируют. А может быть, только вскроют полость живота, посмотрят и зашьют и, конечно, не скажут, что оперировать было бессмысленно. Ничего не скажут, будут к нему внимательны, будут позволять ему капризничать, будут имитировать послеоперационное лечение, будут называть его «коллегою», а какой же он коллега, когда он ничего не делает и когда между ним и теми, кто делает, стоит стена.
Он – подполковник, у него своя военная часть, он не имеет права оставлять свою часть перед решающими боями – вот в чем все дело.
И как бы ему ни было тяжело, как бы ему ни было невыносимо страшно, никто не увидит его ищущего взгляда. Подполковник Левин перед концом не будет хуже, чем те люди, с которыми он жил, и работал, и воевал. Он слишком свой среди них, чтобы быть хуже, чем они. И слишком много раз он говорил им, когда они мучились от ран, что это все вздор, и пустяки, и чепуха.
Разумеется, он шутил, но ведь нетрудно шутить, когда больно и страшно другому, а вот каково шутить, когда больно и страшно тебе?
Ведь страшно?
Да, страшно.
И разве есть такой человек, которому это было бы не страшно?
Вот Федор Тимофеевич, разве он кричал в самолете "хочу жить" или что-нибудь такое, когда машина горела и Плотников все-таки вел ее с торпедой на транспорт?
Разве не страшно штурмовикам идти на штурмовку, а бомбардировщикам на бомбежку, а морякам-подводникам – в долгое и одинокое плавание?
Однако же в их глазах, когда они уходят, нет ничего ищущего, они не ждут утешения, они идут делать свою военную работу и делают ее насколько возможно лучше, даже тогда, когда не остается ни одного шанса на то, что они благополучно вернутся домой.
Это потому, что у них есть чувство долга.
Это коммунисты, советские люди, самые сильные Люди в мире, люди великой идеи, и он обязан быть таким же, как они, он должен так же вести себя, как они, он должен работать, как они, и презирать то, что его ожидает, как презирают они. Сила долга обязана победить страх. Он будет работать и перестанет отдыхать. Страх связан с бездельем. Ему страшно только тогда, когда он не занят. И теперь он поминутно будет находить себе дело. Он ни с кем не станет говорить о своей болезни. Это никого не касается. Неси сам то, что тебе досталось. Слишком много трудного у людей на войне.
Пусть никто не понимает, что он, Левин, знает все сам про себя.
Пусть лучше все недоумевают.
Пусть считают его легкомысленным пожилым доктором.
Кстати, как же будет с тетрадкой, в которой он столько времени записывает случаи обработки тяжелых ранений конечностей под общим наркозом?
Надо все это систематизировать, надо как следует заняться этой работой, потому что ведь время у него чрезвычайно ограничено.
Испугавшись вдруг, он вынул из стола тетрадку и перелистал ее, пугаясь все больше и больше: некоторые места были просто зашифрованы – он иногда так торопился, что писал сокращениями, которые сам разбирал подолгу, как ребус. Вот тут записала Ольга Ивановна, – тогда были бои и раненых шло очень много, он дал ей тетрадку и попросил записать два случая. Очень толково записала. Но что хорошего от этих двух случаев, когда все остальные записаны наспех, только как материал к докладу, начерно.
Он положил тетрадку и опять задумался.
А что, если прооперироваться?
Никуда не уезжать, остаться тут, выйти из строя ненадолго, лежа после операции заняться записками, а потом. ну мало ли что потом?
И разве не глупо вообще отказаться от операции?
Свою военную часть он не покинет. Он будет при ней. Он просто не имеет права вовсе не оперироваться. И Харламов с Тимохиным и Лукашевичем, конечно, настоят. Упираться – несерьезно.
Решено и подписано.
И он почему-то расписался на обложке тетрадки: А. Левин.
Вот и все.
Скрипя протезом, в ординаторскую вошел подполковник Дорош. Было видно, что ему неловко. Они еще не виделись после отъезда Тимохина и Лукашевича. Дорош, наверное, сейчас будет уговаривать оперироваться.
– Присаживайтесь, Александр Григорьевич, – сказал Левин, – хочу у вас кое о чем поспрашивать совета. Тут есть у нас этот повар, вольнонаемный Онуфрий. Должен вам заметить, что эта светлая личность сводит меня. с ума.
И он стал говорить о делах своего отделения, а Дорош смотрел на него внимательно и серьезно, и лицо у него было такое, точно он хотел сказать: "Этого не может быть".
– Что у вас за скептическое выражение лица? – спросил Александр Маркович.
Дорош смутился и ответил, что ничего подобного – он внимательно слушает, и больше ничего. Потом, как бы вскользь, спросил – как самочувствие.
– А какое у меня может быть самочувствие? – ответил Левин. – Стареем, болеем, вот и все самочувствие. Разве не так, Александр Григорьевич? Мы ведь уже далеко не мальчики. Мы – старики, а болеть – главное стариковское занятие. Что же касается до некоторых неприятностей, которые вы, наверное, подразумеваете, то что тут можно поделать? Надо, по всей вероятности, держать себя в руках и не киснуть, так? Или вы считаете, что я неспособен смотреть в лицо своим неприятностям?
– Нет, я этого не считаю, – серьезно и негромко ответил Дорош.
– Значит, этот вопрос будем считать исчерпанным и вернемся к делам. Первое – это наша Анжелика. Мне бы хотелось поставить вопрос насчет присвоения ей нового звания. Вот тут я написал докладную записку, просмотрите, пожалуйста. А это насчет Верочки. Я представил ее к награждению, но майор Баркан считает, что она недисциплинированна…
– Надоел мне ваш Баркан, – сказал Дорош.
– А я к нему стал присматриваться с интересом, – возразил Левин. – И думаю, как это ни странно, что мы с ним, в конце концов, сработаемся. Он человек тяжелый, но и я ведь не конфетка…
Потом они вместе долго разговаривали по телефону с интендантом Недоброво. Недоброво опять отказался дать наматрасники и полторы тонны подарочного лука. Левин пытался вырывал у Дороша трубку и шипел:
– Скажите ему, что он рано или поздно будет снижен в звании. Этот лук мне лично обещал Мордвинов, и там у него бумага есть. Дайте мне трубку. И скажите ему, что я отказываюсь брать только эту американскую колбасу. Скажите про колбасу…
В конце концов он выхватил трубку, но прежде чем начать разговор с Недоброво, шепотом сказал Дорошу:
– Слушайте внимательно! Сейчас вы увидите, как надо говорить с этим Плюшкиным.
Спектакль продолжался минут двадцать и кончился тем, что Недоброво поклялся сейчас же отпустить и наматрасники, и мясо вместо колбасы, и даже рис вместо пшеницы, по поводу же лука он принес свои извинения.
– Видите? – сказал Левин. – И знаете, в чем дело? Он меня боится. Он меня боится как огня. И только потому, что каждый раз, когда мы встречаемся, я говорю емy всю правду про него. Людям надо говорить правду, они от этого становятся лучше.
Вечером начались боли.
Александр Маркович позвонил Анжелике и велел принести морфий. Через два часа она сделала еще укол.
Под утро он позвонил Верочке. Анжелика стала бы отговаривать. Когда Верочка пришла к нему, в его косую, ярко освещенную комнату, он сидел на койке поджав ноги и говорил громким, каркающим голосом:
– Только попрошу вас со мной не торговаться ни сейчас, ни в дальнейшем. Понимаете? И зарубите это себе на вашем курносом носу. Не торговаться, не возражать, а исполнять расторопно, быстро, как только последовало приказание. У меня все.
Верочка спросонья дрожала, за стеною со скрипом ворочался моечный барабан, часы-ходики на стене отсчитывали секунды со звоном. Она сделала ему укол, и Александр Маркович лег. Верочка укрыла его одеялом до подбородка и спросила:
– Посидеть с вами, товарищ подполковник?
– Нет, идите! – ответил он.
Не дождавшись, покуда он закроет глаза, Верочка все-таки села. Он, казалось, дремал.
Минут через сорок Левин вдруг посмотрел на Верочку и сказал:
– Если я сказал – идите, так это значит, что вы должны уходить, а не рассиживаться, как баронесса. У меня все прошло. Вы же медик, должны понимать.
20
– "Букет", я – «Ландыш», – деловито произнес голос из репродуктора, – я – «Ландыш», «Букет», «Букет», я– «Ландыш». Четыре транспорта вышли из фиорда. Четыре больших транспорта. Буду считать эскорт, прием, прием…
Командующий стоял, облокотившись на балюстраду. Начсанупр Мордвинов негромко, как бы рассуждая, рассказывал о болезни Левина. Командующий молчал, иногда сбоку поглядывая на Мордвинова и далеко держа руку с папиросой.
Когда Мордвинов кончил, на вышке было совсем тихо, даже репродуктор молчал. Только ходил из угла в угол Зубов да шелестели листки радиоперехватов в руке у дежурного.
– Что там? – спросил командующий не оборачиваясь.
– Тревога по всему побережью, – быстро ответил дежурный, – большие силы бросили прикрывать караван. Вся группировка в воздухе. И "Великая Германия" тоже.
– Ну и дать им сегодня за все, – вдруг с плохо сдерживаемой яростью сказал командующий, – за все, что было, полностью. Начинайте, Николай Николаевич! Как у вас с расчетом времени?
Зубов ответил, что с расчетом времени порядок. Сейчас пойдут штурмовики.
– Задача такая, чтобы им не позволить эвакуировать своих солдат, – пояснил командующий начсанупру, – они эвакуацию начали, так мы не дадим. Шутки в сторону.
Мордвинов молчал, вглядываясь в розовеющее небо. Грозный, нарастающий волнами грохот мощных моторов, казалось, уже заполнил все вокруг, но это было еще только начало. Новая огромная армада кораблей построилась в боевой порядок и легла на курс. Это шли бомбардировщики. За бомбардировщиками пошли торпедоносцы.
– Вот мы какие, товарищ генерал-доктор, – сказал командующий. – Это вам не сорок первый.
– И Петров с ними? – спросил Мордвинов.
– А разве ж его удержишь? Штурманом пошел, а на своем настоял.
– Большой удар, – сказал Мордвинов. – Еще не было таких, – верно, Василий Мефодиевич?
– "Букет", я – «Ландыш», – заговорил голос в репродукторе, – «Букет», я – «Ландыш». Штурмовка проходит нормально. Нахожусь в районе цели. Противник оказывает сопротивление. Ведущий «Тюльпан» загорелся. «Тюльпан» первый загорелся. Прием, прием!
Зубов повернул к себе микрофон. Командующий велел ему прикрыть Ватрушкина. Вновь заговорил «Ландыш». Теперь он рассказывал подробности штурмовки. И голос у него был такой, будто он говорит из штаба, а не висит над грандиозным воздушным сражением.
– Теперь не надо их дергать, – сказал командующий, – теперь им не до советов. Теперь работа.
Он опять закурил, слушая голоса из репродуктора.
– И сын ваш там? – спросил Мордвинов. Командующий кивнул. Синие глаза его блеснули и потухли. Погодя, он покрутил головой, словно воротник кителя давил ему шею, и сказал:
– Стрелком летает в штурмовой авиации. Помолчал и добавил:
– Хорошо им! А ты… слушай… дожидайся…
"Вот и Левин так же, – почему-то подумал Мордвинов. – Совершенно так же!"
– "Букет", я – «Маргаритка» шестая, я – «Маргаритка» шестая. «Тюльпан» первый перетянул линию фронта и сел благополучно, – быстро и хрипло заговорил репродуктор.– «Букет», «Тюльпан» первый сел нормально.
На мгновение командующий отвернулся, потом сказал негромко:
– Пошлите, Николай Николаевич, туда эмбээр, он на озерцо и сядет. И прикрытие пошлите. Да, вот еще что – пусть Ватрушкину вымпел сбросят, а то он там с ума сходит. В самом начале срезали, – наверное думает Ватрушкин наш – все дело провалилось. Значит, вымпел и записку. Записка такая…
Он нахмурился, крепко придавил окурок в пепельнице пальцами и продиктовал:
"Дорогой товарищ Ватрушкин! Поздравляю вас с образцовым выполнением задания, штурмовка прошла отлично, представляю к награждению орденом Красного Знамени, жду на командном пункте после того как покажешься врачу". Подпись. Все.
Вновь заговорил «Ландыш». Второе немецкое судно взорвалось. На барже возник пожар.
– Ну, а насчет Левина – что же? – сказал командующий. – Я того же мнения, что и вы, Сергей Петрович. Он с нами жил – естественно, ему с нами и оставаться до конца. Я его совершенно понимаю. Морально мы его поддержим, верно, Николай Николаевич?
Зубов кивнул.
– Вот так, – сказал командующий, – а что касается Харламова, то я, конечно, не специалист, но так слышал, что в ученом мире он большой авторитет. Да ведь, с другой стороны, Сергей Петрович, в нынешней войне, насколько мне известно, крупные врачи не только в Москве. Они и в армиях и на флотах. Верно я говорю?
Мордвинов согласился: конечно, верно. Харламов – хирург очень крупный. И в ближайшие дни, как он докладывал, будет оперировать Левина тут, в гарнизонном госпитале.
– Так просто взрежет или в самом деле поможет? – спросил генерал.
Начальник санитарного управления промолчал.
– Да, болезни-болезнишки, черт бы их драл, – опять заговорил командующий, – раки все эти, ангины, скарлатины. Кстати, Сергей Петрович, что это за штука, этот рак? Или канцер, как вы говорите? Ужели ничего с ним невозможно поделать?
Подавляя раздражение, Мордвинов покашлял. Он очень не любил эти дилетантские вопросы и никогда не знал, как отвечать на них.
– Смотря в каком случае, – подбирая слова, сказал он, – ведь рак, Василий Мефодиевич, это что такое? Это такая, понимаете ли, пакость, которая развивается из клеток эпителия различных органов и, прорастая в соединительные ткани, разрушая мышцы, кости, ткани, разъедает кровеносные сосуды. Есть такая теория, что тут главную роль играют сохранившиеся эмбриональные клетки… впрочем, это слишком все сложно, – еще более раздражаясь, сказал Мордвинов, – существенно тут, пожалуй, только то, что прорастающие раковые клетки попадают в лимфатические сосуды, образуя метастазы… Командующий слушал с терпеливым и слегка насмешливым выражением.
– Ну да, ну да, – вдруг перебил он, – я вот слушаю и думаю, кого это мне напоминает? – Он усмехнулся. – Очень, знаете, напоминает, слово вам даю, только вы не обижайтесь, идет? В Испании один дядька был – американский житель, да вы же его знаете, он тоже по санитарной части работал, так вот он, не обижайтесь только, Сергей Петрович, совершенно так же фашизм объяснял. И куда он прорастает и из чего состоит. Помните американца этого? В желтой кожаной жилетке ходил и все фотографировал. А главная его мысль была, что фашизм подобен раку и что бороться с фашизмом так же бессмысленно, как пытаться победить рак. И врал, подлец! Врал, собачий сын! Потому что мы фашизм не только бьем, но и побеждаем и вскорости победим, по крайней мере немецкий фашизм. Вот ведь что мы делаем!
И папиросой командующий несколько раз сердито ткнул в ту сторону, откуда, победно воя моторами, возвращались армады машин.
– Нет, это к черту, – сердито заключил он, – так, Сергей Петрович, нельзя. Метастазы. Так вы далеко на ускачете, коли все руками разводить да делать похоронное лицо. Слово-то какое красивое – метастаз. Это самое слово и говорил мистер в кожаной жилетке. Квакер он был, что ли, я не помню.
Он повернулся к Зубову, и, поговорив с ним о делах, стал докладывать по телефону адмиралу, а начсанупр вдруг, совершенно против своего желания, подумал, что в словах командующего есть какая-то настоящая и глубокая правда.
– Ну, а Шеремет ваш как? – спросил погодя командующий.
– Ничего, работает скромненько. Должность, конечно, лейтенантская, не больше. Поначалу, говорят, не брился, а теперь повеселел, анекдоты рассказывает. Немного человеку надо.
Командующий молчал, пожевывая мундштук папиросы.
– Отдать бы его в ученики к Левину, – сказал он погодя. – Да ведь только этому не научишься. Тут секрет какой-то, какая-то сила. Детство у него, что ли, было тяжелое?
– Да, очень, – сказал Мордвинов, – очень. И детство и юность. Его никто не подымал, он сам прорвался.
– Наше поколение это понимает, – раздумывая, ответил командующий, – очень понимает. Верите ли, до сих пор – проснусь, увижу китель свой на стуле и подумаю: это что за генеральский погон? Ведь мой-то старик… э, да что говорить, – махнул он рукою. И спросил:-А вы, Сергей Петрович, из кого?
– Вроде вас, – ответил Мордвинов.
Василий Мефодиевич молчал. Трудно гудя, прошла еще одна армада машин.
– Это откуда же они идут? – спросил Левин.
– Большой был удар, – ответил Дорош. – И по базам ихним, и по кораблям, и по гарнизону. Они всю свою авиацию подняли, и совершенно без всякого толку. Была тут такая воздушная группировка – "Великая Германия". Так теперь ее нету. Одни слезы остались.
Дорош открыл окно. Было еще холодно, но уже сильно пахло весною и с залива несло запахом водорослей и сыростью.
– Весна! – сказал Дорош.
– Неверная тут весна, – ответил Левин, – нынче тепло, а завтра начнутся заряды, пойдет мокрый снег, все закрутит и завертит. Ну ее, эту весну!
Они помолчали, покурили. Потом Левин вдруг сказал:
– Очень, знаете ли, хочется дожить до дня победы. Просто необходимо дожить.
И засмеялся.
Когда Дорош ушел, он велел без дела никому не входить и занялся своей тетрадью. Вынул из кошелька новое перо, разложил промокашку, какие-то заношенные в карманах записки и, протерев очки, засел за работу. Часа через два к нему постучала Анжелика.
– Что случилось? – спросил он.
– Товарищ полковник Харламов звонил, – сказала Днжелика, – просил лично меня начать подготовку к операции.
– К какой операции? – сердито спросил Александр Маркович.
– Да ну к вашей операции, – ответила Анжелика, – разве стала бы я вас беспокоить! Это ведь дней пять протянется.
– Ну хорошо, хорошо, идите, – сказал он, – я поработаю и вас позову. Мне сейчас некогда. Идите, дорогая, идите!
И запер за нею дверь на ключ.
Но работать ему все-таки не дали. Пришел Мордвинов, сказал, что хочет есть, и долго ел свою любимую жареную картошку с огурцами. Потом подмигнул и спросил:
– Боитесь оперироваться?
– Я с ума сойду от этой чуткости, – сказал Левин. – Все меня окружают вниманием и заботой. А у меня есть работа и она не ждет.
– Это намек? – спросил Мордвинов.
Левин запер свою тетрадь в стол и сказал, что генералу он никогда бы не решился так намекать. Они посмеялись, и Мордвинов подробно рассказал Левину о сегодняшнем сражении. Потом говорили насчет того, как будет развиваться дальнейшее наступление и когда же наступит день победы.
– Знаете, у меня такое чувство, – сказал Мордвинов, – что нынче об этом говорят решительно все и решительно везде. Вчера точно так же мы толковали весь вечер с Харламовым. Невозможно не говорить. Кстати, оперировать вас будет именно он. Вы не возражаете?
Левин сказал, что не возражает, и проводил Мордвинова, как обычно, до пирса.
– А насчет доклада вашего всюду шум, – сказал Мордвинов. – Понравился нашим лекарям. Это нынче общее направление для всех наших хирургов. У вас теперь много последователей, знаете? В самых маленьких медицинских пунктах у вас есть последователи. Ну, до свидания. Навещу вас, когда будете лежать!
Дорогая Наталия Федоровна!
Не писал Вам так долго, потому что ошибочно предполагал, что мои письма нынче лишь обременят Вас, а все оказалось неверно. Я ведь ошибаюсь вечно. Помните, как меня называли доктор «невпопад»?
Никаких особых новостей у меня нет. Конференция хирургов, которая Вас интересует, прошла чрезвычайно интересно и содержательно. Ваш покорный слуга выступил с сообщением, о котором он Вам в свое время не раз писал. Сообщение это было выслушано внимательно и получило высокую оценку большинства собравшихся во главе с Вашим старым знакомым проф. Харламовым. Вот я и похвастался.
На днях меня будут оперировать.
Не утаю от Вас, сударыня, что несколько волнуюсь. Страшит меня не сама операция, а собственное мое поведение. Как бы, знаете, не разнюниться над своей персоной. Оперировать будет тот же Харламов, которому я передам привет от Николая Ивановича. Это очень поднимет мою персону в его глазах, правда?
Податель сего письма передаст Вам маленькую посылочку. Сладкого я ем очень мало, а одна моя знакомая, как мне помнится, всегда любила консервированные фрукты. Трубку же я курить не умею. Ее подарил отец девочки, у которой я благополучно удалил аппендикс. Не скрою от Вас, что я сообщил бывшему владельцу трубки, что она будет мною переправлена моему знакомому академику и генерал-лейтенанту. Видите, как я мелко честолюбив? Пусть его великолепие академик курит на здоровье, трубка, по утверждению знатоков, хорошая и уже обкуренная. Послушайте, когда же Вы наконец займетесь панарициями? Небось уже и азы забыли?
Теперь напишу после того, как меня прооперируют.
Остаюсь Вашим покровителем и постоянным благодетелем
лекарь А. Левин
21
Накануне вечером из главной базы приехала хирургическая сестра Харламова Нора Викентьевна, женщина чрезвычайно высокая, белесая и говорящая в нос, точно у нее полипы. Сказав про себя, что она «прибыла», она вызвала Анжелику, и, сильно затягиваясь папиросой, объявила:
– Вам, несомненно, было бы трудно помогать Алексею Алексеевичу во время операции по двум причинам: во-первых, вы не работали с Харламовым, во-вторых, подполковник Левин для вас человек близкий, почти родной. Не перебивайте меня. Я лично не могла бы даже присутствовать в том случае, если бы Алексей Алексеевич нуждался в операции.
У Анжелики дрогнул подбородок и один глаз наполнился слезой. Но она сдержалась и спросила:
– Может быть, все-таки хоть чем-нибудь я могу быть полезна?
– Вы не можете быть полезны ничем, – очень в нос ответила Нора Викентьевна, – ничем, кроме того, что введете меня в курс дела. Я не знаю вашей операционной.
Анжелика показала ей операционную, автоклав, инструменты. Сзади как тени ходили Лора с Верой и вздыхали. В одиннадцать часов Нора Викентьевна попросила сегодняшние газеты и ушла в ленинский уголок готовиться к завтрашнему вечеру – у нее была назначена беседа с младшим медперсоналом базового госпиталя на тему текущего момента.
Лора и Вера тоже сидели в ленинском уголке и делали вид, что читают «Крокодил». Потом они стали шептаться.
– Девушки, вы мне мешаете! – сказала Нора Викентьевна и сняла пенсне.
– Извините, – сказала Лора.
– Ах, мы больше не будем! – воскликнула Вера. – Мы не знали, что у вас такие чуткие уши.
И они ушли, взявшись под руки.
Анжелика сидела у Варварушкиной, когда туда заглянули Вера с Лорой.
– Ольга Ивановна, – сказала Вера, – вы давеча утюг просили, надо? А то давайте я вам блузочку отглажу, знаете, как я глажу? Никто во всем свете так не может гладить, как я.
Нору Викентьевну все осудили, кроме Варварушкиной. Та сказала, что все-таки Нора – замечательная хирургическая сестра, почти как Анжелика, но главное, разумеется, то, что она привыкла к Харламову. Ведь у каждого хирурга свои причуды. Вот ведь Левин тоже, бывает, начнет злиться и даже ногой топает: "Дайте мне это, ну же, это, это…" И надо знать, какие названия он никогда не забывает, а какие забывает. И вообще надо знать, какие инструменты он предпочитает. Ведь по ходу операции есть определенная очередь инструментам, а каждый хирург все-таки по-разному пользуется этой очередью. Вот и подаешь ему то, что не требуется.
– Однако я никогда ничего не путала, если мне память не изменяет, – сказала Анжелика. – И не путала и никогда не спутаю. Я по глазам хирурга умею видеть, что ему нужно. Слава богу, не два года работаю.
Вера сердито гладила блузку. Лора сидела подперев лицо руками и поглядывала то на Ольгу Ивановну, то на Анжелику. Потом сказала:
– Будет он жить, девушки, или не будет – вот что главное, а остальное все пустяки. – И вздохнула. – Увезли бы его в Москву, там все-таки профессора, так профессора. А этот Харламов какой-то несолидный.
Заглянул Баркан – спросил, где Александр Маркович.
– А в ординаторской, наверное, – сказала Вера. – Отдыхает.
Баркан постучался в ординаторскую. Левин в расстегнутом кителе ходил, по своей привычке, из угла в угол. Лицо у него было спокойное и даже веселое.
– Чем это вы так довольны? – спросил Баркан, ставя на стол шампанское.
– Чем? – удивился Левин.-А ничем. Просто вспомнил один старый анекдот. Вам, конечно, известно, что великий наш хирург Пирогов обладал довольно скромной внешностью. Был косоглаз, слегка рыжеват. Ну, а современник его, не помню фамилии, профессор, может быть, даже Иноземцев, имел внешность чрезвычайно эффектную. Вот кто-то из тогдашних медицинских остряков возьми и скажи: если вы хотите показать больному профессора, то пригласите Иноземцева. А если хотите пока зать профессору больного, то пригласите Пирогова…
Баркан усмехнулся.
– Как там наш немец? – спросил Левин.
– Уехал от нас, – сказал Баркан, откручивая проволочки на пробке. – Очень был, я бы выразился, застенчив…
Александр Маркович вымыл стаканы и спросил, откуда у Баркана шампанское.
– Жена прислала! – медленно выкручивая пробку, ответил Вячеслав Викторович. – Приехал тут один и привез посылочку.
– А по какому случаю мы пить станем?
– Ни по какому.
– Врете. Небось за мое здоровье. За благополучный исход.
– И это неплохо.
Пробка сама поползла вверх.
– Если выстрелит – значит, все будет в порядке, – произнес Левин. – Это старая и верная примета: шампанское обязано стрелять.
Он внимательно смотрел на бутылку, и было видно, что он волнуется – выстрелит или не выстрелит. Баркан тоже ждал, и, когда пробка вылетела и пенная струя косо ударила в стену, у обоих – и у Баркана и у Александра Марковича – повеселели лица. Они выпили по стакану пены, и Баркан спросил:
– Что-то последнее время, Александр Маркович, вы на меня не кричите? Чем это объяснить?
– Не знаю.
– И я не знаю. Но, во всяком случае, не потому, что я смирился. Надо думать, что это вы притерлись к нашему отделению…
– Я ни к чему никогда не притираюсь…
– Тогда, значит, наше отделение притерло вас к себе. У нас часто так бывает, Вначале, например, Жакомбай очень хотел от нас уйти, а потом понял, что тут он на своем месте. Притерся.
– Ничего он не притерся, а просто он на вас молится! – рассердился Баркан. – Тут многие на вас молятся, а вы и довольны. Не обижайтесь, вам нравится это поклонение: наш подполковник, у нас в отделении, с этим может справиться только Левин. Все мы люди, все человеки, ничего не поделаешь…
Александр Маркович подумал и сказал, что это не так-никто па него здесь не молится. Что же касается до Жакомбая, то тут особая штука. Надо делать не только то, что положено, но и еще многое иное, такое, что подсказывает душа…
– Что же именно подсказала душа вашему Жакомбаю? – спросил Баркан.
Левин ответил не сразу.
Вячеслав Викторович налил еще пены.
– Что не положено? Он, видите ли, сам ищет. Он отыскивает, что можно еще сделать, и делает: он, например, сам сделал для нас с вами электрический умывальник, для камбуза соорудил электрическую сушилку, сделал гидролизный электрический стерилизатор…
– Но я этого не умею! – буркнул майор.
– Зато вы умеете многое другое. Умеете, но обижаетесь по пустякам, сердитесь и работаете по своей специальности хуже, чем Жакомбай по своей. Но это ничего. Мы вас перемелем…
– Благодарю…
– Пожалуйста. Вы уже помаленьку перемалываетесь.
– Но я еще недостоин заменить вас в отделении, пока вы будете оперироваться?
– Боже сохрани! – испуганно и сердито сказал Левин. – Вы ведь еще не понимаете даже, кто такой Жакомбай.
– А это так важно?
– Ого!
Они помолчали, потом Левин, как ему показалось, довольно искусно перевел разговор на более спокойную тему – на случай перитонита, имевший место несколько лет тому назад. Баркан поддержал разговор, и они заспорили друг с другом без былого недружелюбия, заспорили, как спорят добрые знакомые доктора. А погодя майор ушел напевая, в хорошем настроении.