– И Малюту доложу, – крикнула Анжелика, – любым женским голосом можете говорить, я все равно узнаю. Закройте двери, Жакомбай, и без меня никого не впускайте.
На Жакомбая можно было вполне положиться – уж он-то не впустит.
В вестибюле Анжелика сбросила шинель, заглянула мимоходом в зеркало и пошла надевать халат и косынку. Потом медленно – она всегда ходила не торопясь, – делая смотр всему, что попадалось на глаза, зашла в палату, где лежал Черешнев – стрелок-радист плотниковского экипажа. Новичок дремал. В другой палате, рядом, Левин толковал с докторами-терапевтами насчет состояния здоровья Курочки. А Вера Васильевна, позевывая, перелистывала журнал, словно военинженера и не было здесь.
"Разве это человек! – патетически подумала про Веру Васильевну Анжелика. – Это только красивая самка и более ничего, да, да, более ничего".
У Плотникова сидела незнакомая женщина, и он ей что-то говорил медленно и значительно, а она плакала обильными и счастливыми слезами. "Это жена, – подумала Анжелика, – или будет настоящей женой". Жена штурмана Гурьева, – Шура, сидела низко склонившись к мужу и что-то ему шептала, а он прижимал к губам ее ладонь. И все это вместе вдруг расстроило Анжелику. Она сердито засопела и спросила в коридоре незнакомого летчика, как он сюда попал и кто ему выписал пропуск. У летчика пропуска не было, и у второго – капитана – тоже не было, и еще у двух не было. Взбешенная Анжелика, стуча каблуками и ставя ноги носками внутрь, выскочила на крыльцо. Жакомбая там не было, а вместо него стояла Лора и чему-то смеялась. Незнакомый стрелок-радист угощал ее тыквенными семечками, она весело их лузгала и говорила кокетливо:
– Уж вас только слушай! Уж вы наскажете! Нет, нет, слушать даже не хочу!
– Воскресенская, пройдите за мной! – сказала Анжелика.
Лора прошла. И тотчас же быстрым шепотом заговорила:
– Жакомбая товарищ подполковник Дорош отсюдова сняли. Что быыло! Кок-то Онуфрий про подполковника Левина выразился, что все равно ему не жить, потому что ничего ему даже и не вырезали, а просто как было все зашили. Будто ему все известно, а от кого ему известно, мы хорошо знаем. Там две санитарки были, когда флагманский хирург руки мыл, они и слышали. Ну и дальше стал говорить Онуфрий-то, что его Левин наказал, а он этого не простит. Сидел бы, говорит, да о своей смерти думал, нечего на людей кидаться, когда самому жить всего ничего. И выразился по-хамски. А Жакомбай как на него наскочит! Даже пена изо рта пошла – не верите? Это все сделалось как раз, когда все на пирс отправились героев наших встречать. Ну, которые выздоравливающие – все, конечно, за Жакомбая, второй кок – Сахаров – даже в слезы ударился. Не могу, говорит, я с таким змеем работать, у него, говорит, воспаление злости на все человечество. Девочки наши тоже все разволновались. Верка до сих пор плачет, а майор Ольга Ивановна даже капли пила, не верите? Так это хорошо, что вы в это время тут не были и не переживали, просто счастье ваше. А что я тут стою, так это мне подполковник Дорош приказали. Стань, говорит, Лорочка, тут и смотри, чтобы все нормально было!
– Хорошо! – сказала Анжелика. – Но что же такое, по-вашему, «нормально», когда полон госпиталь товарищей летчиков набрался и никто понятия о пропусках не имеет. Какой-то кошмар!
В коридоре Анжелика встретила Жакомбая. Он был бледнее обычного, но держался спокойно и на вопрос Анжелики, чем все кончилось, ответил, что получил взыскание.
– Серьезное?
– Справедливое! – сухо ответил Жакомбай.
Один глаз Анжелики вдруг наполнился слезою, нос густо покраснел, она всхлипнула, сильно сжала руку Жакомбая возле локтя и сказала прерывающимся голосом:
– Спасибо вам за подполковника Левина, Жакомбай. Разумеется, это не следовало делать на военной службе, но как человек, как гражданин я не могу не поблагодарить вас, не могу не высказать вам, что вы…
– Не надо высказывать, – совсем сухо перебил Жакомбай. – Ничего не надо высказывать. Я плохо поступил, неправильно поступил. Разрешите мне идти?
И вышел, аккуратно затворив за собою дверь.
К вечеру, едва улеглась суматоха с плотниковским экипажем, начальник госпиталя созвал к себе совещание. Судя по его тону, ожидались крупные бои и в связи с этим большие поступления раненых. Готовы ли врачи? Есть ли заминки, неувязки, неполадки? Какие будут вопросы?
Было задано несколько вопросов. Полковник ответил. И, отвечая, почему-то смотрел на Александра Марковича.
– Больше ни у кого вопросов нет? – еще раз спросил полковник.
– У меня лично никаких вопросов не имеется! – подавляя раздражение, подчеркнуто официальным голосом сказал Левин.
Дополнительно начальник госпиталя сообщил, что на помощь извне в дальнейшем рассчитывать будет невозможно. Кто не справится, пусть пеняет на себя. Впрочем, в особых случаях своевременно данные заявки начальников отделений учтутся. У кого имеются такого рода заявки?
И, барабаня по столу пальцами, он исподлобья оглядел своих подчиненных. Потом взгляд его остановился на Левине.
Все молчали. Промолчал и Левин.
– Значит, ясно? – спросил полковник.
– Абсолютно ясно! – ответил Левин и поднялся. Ему было душно и хотелось на воздух. Кроме того, он много ходил сегодня, и, наверное, поэтому в желудке вновь возникло ощущение тяжести. А во время совещания он почувствовал и боли тоже. Вечер был не холодный, уже весенний, но с залива приполз такой густой мозгло-молочный туман, что в двух шагах совершенно ничего не было видно. Опираясь на палку, Левин постоял на крыльце, потом сел на скамеечку, сделанную Жакомбаем еще прошлым летом, и стал вглядываться в белую пелену, плотно облепившую весь городок.
Ощущение тяжести прошло, дышать стало легче, и на мгновение он вдруг почувствовал себя молодым, здоровым, веселым, таким, что ему и черт не брат и море по колено. "А что, – подумал он, – я и в самом деле не очень стар! Вот кончится война, поеду на юг, буду купаться в теплом море, пить кислое вино, есть виноград. И вернусь загорелым, черным, таким, что меня никто не узнает".
– Отдыхаете? – спросил кто-то из тумана. Голос был знакомый, но он не узнал его сразу. И ответил осторожно:
– Отдыхаю. А кто это?
– Вольнонаемный! – ответил голос, и Александр Маркович почувствовал, что человек, который подходил к нему из влажной белой тьмы, пьян.
Синяя лампочка над крыльцом госпиталя на одно мгновение осветила длинный белый нос кока Онуфрия, и вновь лицо его исчезло в тумане.
– Разрешите обратиться? – спросил кок Онуфрий. Левин вздохнул и разрешил. Если бы он был волевым командиром, он прогнал бы Онуфрия вон.
– Разрешите сесть? – спросил опять Онуфрий.
И сесть тоже Левин разрешил, обругав предварительно себя за то, что распускает людей. Помолчали. Руководящий повертелся на скамейке и вздохнул два раза. "Сейчас храпеть будет, – почему-то подумал Левин. – Вот и хорошо. Он уснет, а я уйду".
– Обидели вы меня, товарищ подполковник, – еще раз вздохнув, сказал кок, и в голосе его Левин услышал не обиду, но злобу, ничем не сдерживаемую, давящую.
Стараясь не поддаваться этому тону, он ответил почти шутливо:
– Не понравилось дрова колоть?
Кок молчал. От залива потянуло холодом, Левин поднял воротник реглана.
– Не понравилось, – с вызовом сказал кок. – А чего тут нравиться? Даже интересно – чего же тут может нравиться?
– С горя и напились? – спросил Левин и сразу же почувствовал, что этого вопроса задавать не следовало.
– Я не напился, а выпил, – сказал Онуфрий. – Это две разницы – напиться и выпить.
Почему не выпить, если отгульный день? Вполне можно выпить. И безобразия я никакого не делаю. Сижу себе тихо, покуриваю. Может, вы желаете закурить?
Левин не ответил.
– Не желаете? Пожалуйста, если не желаете, я со своим табаком не лезу. А что обидно, товарищ подполковник, то обидно. На всех угодить невозможно. Который человек больной, ему что ни подашь – все трава. Больной человек никакого вкуса не имеет, у него температура, и ему только пить подавай – воды. Думаете, я не понимаю? Я никакой не кашевар, я, извините, в старом Петрограде в ресторане «Олень» работал, не скажу что шефом, но именно помощником работал и все своими руками делал. Я, товарищ подполковник, любое блюдо могу подать и любой соус изготовить. Например, соус кумберлен – кто приготовит? Я. Или тартар к лососинке – пожалуйста, или бешемель для курочки. Да что говорить – филе миньон, пожалуйста, с грибками и почечками, консоме, претаньерчик, бульон с пашотом, борщок с ушками, селяночку по-купечески – отчего не сделать? Или, допустим, дичь, или жиго баранье, или десерт любой – пожалуйста. А тут – здрасте – не угодил. Сержанту, понимаете, Ноздрюшкину да солдату Понюшкину не угодил! А тот Ноздрюшкин со своим Понюшкиным – чего понимают? Картошки с салом да сало с картошками – вот и все их понимание!
– А знаете, Онуфрий Гаврилович, – вдруг перебил Левин, – нет ничего хуже вот этакого лакейского пренебрежения к Ноздрюшкину и Понюшкину. Вы что – людей презираете, что они не знают, какой это такой соус кумберлен? Ну, и я не знаю, что такое соус кумберлен.
– Не знаете?
– Не знаю.
– А когда не знаете, – сказал Онуфрий, – когда не знаете…
И замолчал.
Потом усмехнулся и вновь заговорил, жадно посасывая свою самокрутку.
– Никто не знает, а все указывают. Каждый человек указывает, и даже некоторые берут и наказывают. Не понравился руководящий Ноздрюшкину с Понюшкиным. Не угодил. Они хотя и больные, но они указывают, они командуют, они жалобы предъявляют. Как же это понять, товарищ подполковник?
– А так и понять, – спокойно ответил Александр Маркович, – так и понять, что там, у вашего ресторатора, на всех ваших нэпманов вы работали старательно, работой интересовались, а тут, на наших солдат и матросов, на наших офицеров, работаете из рук вон плохо, варите такую дрянь, что в рот взять невозможно, да еще и презираете людей, проливших за родину свою кровь, называете их Ноздрюшкиными и Понюшкиными… От пищи вашей воротит…
– Кого же это воротит? – чуть наклонившись к Левину, спросил Онуфрий. – Раненых? Так ведь им что ни подай, все едино жрать не станут. Им все поперек глотки…
– Неправда, я тоже пробую…
– Вы?
– Я!
– А вы-то, извиняюсь, здоровый? – еще ближе наклонившись к Левину, спросил Онуфрий. – Если уже откровенно говорить, то и вы не очень здоровый.
– Позвольте…
– Чего ж тут позволять, товарищ подполковник, когда вы вовсе нездоровый человек, и всем это известно. Вы на себя посмотрите, как вас совершенно невозможно даже узнать.
Левин отстранился от Онуфрия, почувствовал, что надо уйти, но не ушел.
– Я действительно болен, – сухо сказал он, – но тем не менее всегда и безошибочно отличал вашу кухню от кухни вашего помощника Сахарова, и притом в невыгодную для вас сторону. Сахаров хоть и обыкновенный флотский кок и кумберлена не знает, однако он человек, а вы… дурной человек. Что же касается до меня, то предупреждаю вас, что теперь мне сделали операцию, и пока я еще на диете, но в ближайшее время я буду снимать пробы со всего вами изготовляемого, и буду строго взыскивать.
– В ближайшее время? – с сочувствием и интересом спросил Онуфрий.
– Да, в ближайшее, – не совсем уверенно повторил Александр Маркович.
Онуфрий усмехнулся и покрутил головой.
– Что же вы видите в этом смешного? – сухо и строго спросил Левин. Сердце его билось учащенно.
– Смешного ничего, – произнес Онуфрий. -Но только пробы вам снимать нельзя. Надо вам себя беречь, а не пробы снимать. Не такое теперь время вашей жизни, чтобы снимать пробы.
– Какое же это такое время моей жизни? – спросил Левин и услышал, что голос у него сухой и строгий.
– А вы не знаете?
– Мне неизвестно, о чем вы говорите.
– Скрыли от вас, – сказал Онуфрий, – чтобы, значит, не волновались вы. А того не понимают, что для вашего здоровья надо в постели лежать, а не по госпиталю от подвала до операционной бегать, того не понимают, что при вашем характере вы в месяц кончитесь, потому что нервничаете вы сильно и все до самого сердца принимаете. Вам и пробы снять надо, и белье госпитальное до вас касается, и операции, само собою, и лечение…
– Что же они от меня скрыли, по-вашему? – презирая себя за то, что спрашивает об этом, все-таки спросил Левин. – И кто скрыл?
– Да операцию-то ведь вам не сделали, – тихо, с сочувствием в голосе сказал Онуфрий, – посмотрели только и обратно зашили. Небось сами знаете, а говорите – операция.
И, еще раз жадно затянувшись, он плевком потушил окурок.
Некоторое время Левин молчал. Ему показалось, что его ударили молотком сзади по голове. Онуфрий сбоку смотрел на него.
Наверное, прошло много времени, прежде чем Левин справился с собою. Он должен был справиться совершенно. И он справился настолько, что ответил так же сухо и спокойно, как отвечал раньше.
– Да, я знаю, – сказал он. – Так что из того, что я знаю?
Онуфрий засопел. Теперь ему, наверное, стало страшно. И оттого, что Онуфрию стало страшно, Левин почувствовал себя еще увереннее.
– Да, я знаю, – повторил он медленно, – знаю. Некоторое время я надеялся, надежда свойственна всякому человеку, да и теперь мне еще трудно представить себе, как это я скоро умру, но тем не менее это так, – и я скоро умру, но что из этого? Все-таки я остаюсь таким, как был, и надеюсь таким же дожить до самой своей последней минуты. Знаете ли вы, Онуфрий, что такое жизнь? Или не знаете, что она такое? Думали ли вы над нею?
Он говорил строго и немного торжественно, и эта торжественность и строгость все больше и больше пугали Онуфрия. В это мгновение отворилась госпитальная дверь, на крыльце показался Жакомбай и сразу же ушел. Левин молчал, покуда на крыльце стоял Жакомбай, потом заговорил опять строго:
– Жизнь – это прежде всего работа, а работа и есть главное счастье на земле. Но вы этого не понимаете, вы этого не можете понять, потому что работа для вас – мучение, и только плата за работу примиряет вас с жизнью. Я же знаю, для чего я работаю, и огромное большинство нашего советского народа тоже это знает, и поэтому даже с моим нынешним состоянием здоровья я не могу грешить против дела. Погрешить против дела – для меня – погрешить против всего самого главного в жизни, против самой жизни. А вы мешаете этому делу, следовательно мешаете жизни. Всех же мешающих нашей жизни надобно наказывать, и потому я вас наказываю. И буду наказывать, раз вы не исправляетесь, потому что вы не имеете права дурно работать, и будете работать лучше хотя бы из страха перед наказанием…
Кок слушал и сопел, и по тому, как он сопит, Левин понял, что он боится. Но боялся он не того существенного, о чем говорил Левин, а боялся самого подполковника Левина с его властью, и потому Александру Марковичу вдруг стало противно и захотелось уйти.
Не глядя на Онуфрия, он поднялся и медленно пошел в госпиталь, у двери которого с повязкой «рцы» на рукаве прохаживался Жакомбай.
– С этим человеком не надо говорить, – сказал Жакомбай, тревожно заглядывая в лицо Левину, – этого человека списать от нас надо. Какой может быть интерес с таким человеком говорить?
Левин постарался улыбнуться и, не отвечая, пошел в ординаторскую. Там, чувствуя себя утомленным, он лег и прислушался: страшно ли? Нет, страха не было. В сущности, он так и предполагал. Доктор Тимохин не очень умел врать, а он сам, Левин, был не слишком плохим врачом.
"Посмотрите, я совсем не трус, – вдруг подумал Александр Маркович. – Кое-как я смотрю правде в глаза. Иногда это трудно, но в общем ничего. Как-то я справлюсь дальше со своим госпиталем, и со своими людьми, и со всем тем, что меня ожидает до самого моего конца".
Но долго ему не дали думать, потому что явились Леднев и Бобров с докладом насчет работы спасательной машины. Теперь их часто подымали в воздух, и они вытащили из воды еще двоих, спасшихся на резиновой лодке. Вчера их обстрелял сто девятый, но они ушли от него и благополучно «приводнились» дома. Леднев теперь разговаривал как опытный летчик, употребляя, правда, не совсем к месту один авиационный термин за другим. А Бобров помалкивал и улыбался скептически, слушая восторженные разглагольствования Леднева.
Потом пришел Калугин с подробным рассказом об экипаже Плотникова. За точность своих слов он не ручался, но выходило так, что плотниковский самолет был подожжен и сел в Норвегии. Экипаж спасся и много времени шел пешком к линии фронта. Это был немыслимый, невозможный, невероятный переход, но он был действительно. Что же касается до страданий, перенесенных экипажем, то об этом требуется особый рассказ, а вероятнее всего, что все ими перенесенное и вспоминать не стоит. Главное же заключается в том, что на обратном пути им представился случай овладеть фашистским постом связи и наблюдения. Они этим постом овладели с боем. Там оказался один немец – из тотальных мужичков, с головой, давно помявший, что "Гитлер капут". Этот «капут», они его там так и называли – капут, помог им установить связь с германским командованием на побережье. Через рацию поста они сообщались с ВВС, а по специальному телефону поста узнавали о готовящихся к выходу немецких караванах. Представляете себе?
– Нет! – сказал Левин. – Это можно прочитать в "Мире приключений", но этого не бывает в жизни.
– В жизни бывает куда похлестче, чем в "Мире приключений"…
– Это какой-то бред, – сказал Левин.-Это немыслимое дело!
Калугин радостно засмеялся и закричал, что вовсе не бред, именно так и было. Некоторые летчики из торпедной авиации сами слышали голос Плотникова, когда он наводил их машины на фашистские транспорты. Плотников там сидел, в этой избенке поста связи, и наблюдал и наводил. И с ним еще один "Гитлер капут", который сдался и от страха помогал им во всем. Но самое интересное, конечно, Федор Тимофеевич. Этот тихий человек, ученый, конструктор и молчальник, оказался блестящим боевым командиром. Вообще, там была такая обстановка, что можно было сойти с ума, а он держался совершенно спокойно и показал просто чудеса.
Александр Маркович слушал и кивал головою, старое лицо его все светилось радостью, а Калугин говорил и говорил, и было похоже, что он рассказывает не историю из жизни, а приключенческую картину, которую он видел в кино.
– Впрочем, – вдруг сказал он, – знаете, доктор, тут ведь масса всего навертелось. Они еще почти ничего сами не рассказывают, а то, что с ними было, уже обрастает легендой любящих и почитающих их людей, правда перепутывается с восторженным вымыслом, у меня у самого от всех подробностей пухнет голова. Вот и сейчас рассказывал вам и не знаю, что правда, а что неправда. На аэродроме существует по крайней мерс дюжина разночтений, а каждое разночтение содержит дюжину вариантов. Но сущность-то, основа верная. Подвиг совершен, и подвиг серьезный. Вы слышали, что вопрос об их спасении решался очень большим начальством?
– Да, слышал.
– Отсюда можете заключить значимость их дел. Левин кивнул.
Верочка принесла чаю в стаканах, клюквенный экстракт и два сухарика Александру Марковичу.
– Хотите сухаря? – спросил Левин.
Калугин по рассеянности съел оба сухаря и опять принялся рассказывать. Глаза его блестели от возбуждения, он несколько раз вскакивал и, когда вошла Анжелика, вдруг обнял ее за плечи и спросил:
– Подходящая пара, Александр Маркович? Выходите за меня, Анжелика, у меня в Москве на Маросейке роскошная комната, и мы там совьем себе наше гнездышко.
– Я терпеть не могу пустую болтовню, – сказала Анжелика сурово, но «л» выговорила как «в». У нее тоже было прекрасное настроение.
24
В палате было полутемно, и возле спящего Гурьева по-прежнему сидела Шура. Левин еще днем велел поставить ей кресло, но в кресле она сидела, как на стуле, ровно и прямо.
– Проснулся немного, – сказала Шура, вставая перед подполковником, – попил воды, огляделся и говорит: "Я еще чуток вздремну, Шурочка". Ничего не рассказывает, и слабый, видно, очень. Опасное у него ранение, товарищ подполковник?
Александр Маркович сказал, что неопасное, что он только чрезвычайно переутомлен и находится в нервном состоянии. И, конечно, истощение сильное.
Своей большой рукой он взял запястье Гурьева и, шевеля губами, стал считать пульс – хороший пульс спящего человека со здоровым сердцем.
– Прекрасно, – сказал Левин, глядя на Шуру, – великолепно. С таким сердцем можно пойти обратно, туда, откуда он пришел, пошуметь там еще с полгода и без всякого риска вернуться обратно. Надо же иметь такое железное здоровье!
Глаза у Шуры повеселели, а он покивал головою и, жуя губами, пошел к Плотникову. Там тоже в кресле, забравшись на него с ногами, сидела девушка, назвавшая себя давеча Настей, и при слабом свете ночника читала толстую книгу. Левин молча опустился на край кровати, посмотрел в лицо Плотникову и только хотел спросить у Насти, просыпался ли он, как Плотников открыл глаза, вздохнул и, точно продолжая прерванный разговор, сказал:
– Там, видишь ли, было много времени для размышлений, и вот, когда меня особо мучила рука…
Глаза его выразили удивление, он улыбнулся и, вглядываясь в Левина, произнес:
– Простите, пожалуйста, подполковник, я задремал, а в это время вы тут очутились. Здравствуйте! Что это вы так похудели? Работы много?
И, продолжая улыбаться, по-прежнему вглядываясь в Левина светлыми, блестящими и серьезными глазами, добавил:
– Очень рад вас видеть.
– Так мы ведь уже виделись, – сказал Левин, – и разговаривали даже.
– Да? – нисколько не удивился Плотников. – Я теперь, знаете ли, многое стал забывать. Странное состояние. Это пройдет?
– Обязательно. Вам только спать побольше надо.
– Я и сплю все время. Там спал, куда нас вначале доставили, на катере спал и тут сплю. А может быть, это я умираю?
Левин улыбнулся и покачал головою.
– Нет, – сказал он, – вы не умираете. Так не умирают.
Плотников вздохнул, помолчал, потом ответил:
– Ну и отлично, если не умираю. Впрочем, это все по-разному бывает. Вот я Настеньке давеча рассказывал, что там у меня был период, когда самым трудным казалось не застрелиться. Меня рука тогда очень мучила, и вообще положение было безнадежное, так вот Федор Тимофеевич и придумал формулу, что ты, дескать, Плотников, сейчас затрудняешься жизнью.
– Затрудняешься жизнью? – с удивлением повторил Левин.
– Да, так он сказал – затрудняешься жизнью. И тебе надо через этот период перейти, потому что ты командир и большевик, ты коммунист Плотников, и ты обязан перейти через этот рубеж так же, как через все иное перешел. Вот это и было самое трудное. Слышишь, Настенька?
Настя кивнула головою и еще ниже наклонилась к Плотникову.
– Устал, – сказал он. – Вот так десять слов скажу и устану… Надоело это состояние, подполковник. И сам я себе надоел с этой слабостью и болями.
Он брезгливо поморщился и закрыл глаза. Левин еще посидел немного, глядя на Плотникова и думая о тех словах, которые он только что сказал, потом поднялся, взявшись рукою за изножье кровати, и сразу же почувствовал, что идти не может. Где-то близко словно бы зазвонил ему в уши колокол, от этого колокола помчались радужные, колеблющиеся круги, и тотчас же все стихло, оставив только одну нестерпимую и острую боль, которую он не смог скрыть и не смог вытерпеть. Хрипло застонав и услышав свой стон, он привалился к изножью плотниковской койки и пришел в себя уже раздетым и уложенным на вторую кровать в той же палате, где лежал Плотников. То, что он лежит вместе с Плотниковым, почему-то обрадовало его, но тут же ему стало неловко, и он громко сказал Насте, по-прежнему сидевшей в кресле с ногами:
– Напугал я вас, а?
Ольга Ивановна зашикала на него, но он не обратил на ее шиканье никакого внимания и опять спросил:
– Очень стало страшно? Это у меня теперь бывает, боли такие дурацкие, но они быстро проходят. Полежу немного и встану, правда, Ольга Ивановна?
Ему почему-то казалось, что лежит он недолго, что еще вечер, и, помолчав, он спросил:
– Раненых не привозили?
– Не привозили, – ответила она, – но наступление началось.
Он слегка приподнялся и заглянул ей в глаза.
– Правда?
– Правда. Рассказывают, что командующий повел штурмовиков, а лучше сами послушайте!
И она сделала движение головой кверху и замерла. Он тоже напрягся и даже закрыл глаза, чтобы лучше слышать: длинное, сильное и смутное гудение идущей армады машин донеслось до него.
– Мы с полчаса на крыльце стояли, – сказала Ольга Ивановна, – все слушали. Идут и идут. Как начало светать, так и пошли. Сколько тут служу в авиации, никогда не думала, что так много у нас машин. Даже смотреть страшно.
И она улыбнулась почему-то растерянно.
– Ну, хорошо, – сказал Александр Маркович, – вы себе идите, дорогая, а этой девушке скажите, чтобы отвернулась. Я одеваться буду.
Ольга Ивановна хотела что-то сказать, но промолчала. Он оценил это ее молчание и как бы в благодарность потрепал ладонью ее локоть. Потом поднялся, принял душ в еще пустой госпитальной душевой и долго брился перед маленьким зеркальцем, стараясь не замечать страшных изменений, происшедших с его лицом. Затем пришил чистый подворотничок к кителю и, поднявшись в ординаторскую, велел принести себе чаю покрепче. Чай ему принесла Анжелика– сизо-красная, суровая.
– Вот что, Анжелика, – сказал он ей, вылавливая ложечкой чаинку из стакана, – попрошу вас иметь теперь всегда наготове шприц и прочее необходимое мне. Пусть эти наборчикн в пригодном для употребления виде будут и в операционной, и в перевязочной, и, например, тут. Вы понимаете мою мысль?
Анжелика кивнула, и это получилось у нее похоже на поклон.
– А теперь мы с вами немножечко займемся терапией, – продолжал Александр Маркович. – У меня дела осталось еще порядочно, и я хотел бы подольше иметь приличную форму. Эта мысль вам тоже понятна? Дa вы садитесь, Анжелика, я сейчас рецепты буду писать…
И он принялся выписывать рецепты, вздев на лоб очки и порою ненадолго задумываясь. Он выписал раствор атропина, разведенную соляную кислоту, пантокрин, а потом подробно, иногда раздражаясь и даже покрикивая по старой привычке, обсуждал вместе с Анжеликой диету на будущее, и было похоже, что речь идет не о самом докторе Левине, а о совершенно постороннем человеке, об одном из тех, кто лежит сейчас в госпитальных палатах.
Когда диета была тоже выяснена, Александр Маркович облачился в халат, положил в карман пачку папирос и пошел в приемник, где поджидала раненых Ольга Ивановна. Но раненых не было пока что ни одного человека, и им обоим – Левину и Варварушкиной-стало от этого поспокойнее. Подполковник посидел тут еще с полчаса и отсюда отправился в палату к Курочке, с которым еще не говорил толком, потому что возле него постоянно скучала его красивая жена, попавшая сюда, в эту их жизнь, словно с другой планеты и чем-то раздражавшая Левина. Но сейчас Веры Васильевны не было, Хоть ее недавнее присутствие и ощущалось по запаху крепких, непривычных в госпитальных палатах духов. Инженер не спал, и по его взгляду Александр Маркович увидел, что Курочка обрадовался ему.
– А, доктор! – только произнес он, но это значило гораздо большее.
– Доктор, доктор! – передразнил Левин, и это тоже значило гораздо больше того, что он сказал. – Доктор. Я много лет доктор, и что из того?
Он сел. Они оба помолчали, потом инженер подмигнул ему одним глазом и шепотом сказал:
– Нагнитесь сюда, я вам привез кое-какие новости.
– Именно?
– Дело в том, что я придумал для нашего с вами костюмчика то самое усовершенствование. Помните, мне что-то не нравилось в костюме. И вы на меня орали. Кстати, вы по-прежнему орете?
– По-прежнему! – ответил Левин с вызовом.
– Так вот, сейчас бы вы, конечно, на меня наорали, – продолжал Курочка, – но я у вас в госпитале. И поэтому у меня преимущество. А теперь разрешите вам напомнить суть дела: летчик, как вам известно, может падать и в бессознательном состоянии. Следовательно, он может упасть лицом вниз. А если он упадет лицом вниз, то так или иначе захлебнется, пусть даже наш костюм и сработает полностью. Просто лицо летчика будет погружено в воду, понимаете?
– Понимаю, – сказал Левин. – Из-за этого мы и законсервировали работу.
– Еще бы не законсервировать! Значит, дело в том, чтобы обеспечить падающему автоматический поворот на спину. Этот автомат я и сконструировал на досуге. Поправлюсь – испытаем. Просчета быть не может.
У Левина сделалось испуганное лицо.
– Где же это вы придумали? Там? – спросил он, показав рукою на окно.
– Нет, не. там, – улыбаясь, ответил Курочка, – там, куда вы изволили показать, – Москва. Я же был в другой стороне.
– А ну вас к черту! – крикнул Александр Маркович. – Что же вы мне голову морочите? Вы же понимаете, о чем я спрашиваю. Вы придумали это в тех обстоятельствах?
Курочка помолчал, потянулся и ответил наконец подробно.
– Дорогой Александр Маркович, – сказал он, – некоторое время мы жили там чрезвычайно спокойно, и это спокойствие при полной безнадежности будущего было самым страшным для всех нас. Работа же отвлекала меня, например, от мыслей насчет безнадежности и бесславного конца жизни. Кроме того, мне казалось, что в крайнем случае я буду иметь возможность радировать сюда нашим кодом все то, что будет мною сработано, и, странное дело, эти мысли взбадривали меня, настраивали меня на сентиментальные, по не лишенные основания мысли по поводу единственного бессмертия, в которое мы способны верить. Да и в самом деле, смешно нам с вами предполагать, что души наши впоследствии будут принадлежать, допустим, кошечкам или собачкам. Так? Следовательно, только дело способно в какой-то мере обессмертить человека. Я не раздражаю вас длинными разговорами?
– Нет, – сказал Левин, – почему же? Я и сам об этом думаю довольно часто… – И виновато улыбнулся.