Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Операция «С Новым годом»

ModernLib.Net / Военная проза / Герман Юрий Павлович / Операция «С Новым годом» - Чтение (стр. 3)
Автор: Герман Юрий Павлович
Жанр: Военная проза

 

 


— Он нам дал ценную информацию в начале года. Два негодяя слушали радио из Советов и Би-Би-Си. Они привлекали других курсантов…

— А вы просто идиот, — вдруг опять мягким голосом произнес Грейфе. — Вы просто болван, Хорват. Цанге и Фридель — это были наши агенты у вас в школе. Наши проверочные агенты. Хорошо, что вы не успели их расстрелять.

Хорват совсем растерялся.

— Но тогда следовало нам быть хоть частично в курсе дела, — пробормотал он жалким голосом. — Ведь в конце концов…

— В конце концов вам не нравится наша система перепроверок? — сладко осведомился Грейфе. — Вы желаете, чтобы мы абсолютно доверяли таким господам, как этот ваш Гурьянов? Или вам? Или вашим преподавателям? Не предполагаете ли вы, что наше титаническое государство может держаться на доверии?

Разумеется, Хорват этого не думал. И поспешил заверить доктора Грейфе, что проверки и перепроверки есть самая действенная форма возможности доверять.

— Надеюсь, в вашей школе не введен сухой закон? — вдруг прервал Хорвата шеф.

— Нет, но мы стараемся…

— В пьяном виде люди откровеннее, чем в трезвом, — с тихим смешком сказал Грейфе. — Пусть болтают. Пусть возможно больше болтают здесь. Лучше проболтаться здесь, чем сговориться там и покаяться большевистским комиссарам. Пусть все будет наружу. Не зажимайте рты вашим курсантам, пусть задают любые вопросы на занятиях. Провоцируйте их. И пусть они видят безнаказанность, понимаете меня? Потом можно такого курсанта перевести в другую школу, где с ним покончат, но не делайте глупости, не расстреливайте перед строем. Не надо пугать, надо вызывать на абсолютную откровенность…

Лашков-Гурьянов облизал сухие губы. Грейфе в самом деле был дьяволом. Или как его там называли в опере про омолодившегося старика Фауста? Мефистофель?

— Но вы не огорчайтесь, — произнес Грейфе. — Вся эта система не мной организована. Тут вложил свой гений Гиммлер, здесь немало усилий покойного Гейдриха. И старик Канарис кое-что смыслит в своем деле. В моей личной канцелярии есть двое почтеннейших людей, моих сотоварищей по партии, которых мой покойный Гейдрих… я говорю «мой» потому, что мы вместе с ним начинали наш путь… так вот, он их приставил ко мне. А кого приставил ко мне Канарис? Его люди проверяют тех двоих и немножко меня.

Он рассмеялся.

— Каждый третий, — проговорил Грейфе весело. — На этом держатся наши успехи, наши великие победы, этим способом мы осуществляем единство нации. Каждый третий — или нас постигнет катастрофа. Но лучше каждый второй. Вам не кажется, господин Хорват, каждый второй лучше?..

Лашков-Гурьянов почувствовал на себе его взгляд. И подумал: «А они тут не посходили с ума?»

Грейфе положил на язык щепотку порошку и запил его коньяком. Потом он сказал строго:

— Теперь вернемся к нашим баранам, как говорят французишки. Ваш Купейко, кажется, что-то крикнул перед смертью. Что он точно крикнул, господин Лашков? Постарайтесь говорить внятно по-немецки, чтобы я понимал без помощи господина Хорвата. Ну? Я жду!

— Он напомнил о каком-то разговоре, имевшем место во время подрывных учений в деревне Халаханья, — опасливо и негромко произнес Лашков-Гурьянов. — И еще крикнул, что надеется на курсантов.

— Это была двусмысленность? — вперив в Гурьянова свой издевательский взгляд, осведомился Грейфе. — Как вы поняли вашего питомца Купейко?

— Никакой двусмысленности я здесь не приметил, — сказал Гурьянов. — Он ведь дальше закричал про победу Красной Армии, и тут я, каюсь, погорячился и выстрелил.

— А что вы выяснили про беседу на учениях в деревне Халаханья? — спросил опять Грейфе, продолжая вглядываться в совсем оробевшего Гурьянова. — Надеюсь, хоть это вы выяснили? Или мне надлежит прислать вам специального следователя? Вы оба, может быть, вообще не в состоянии командовать таким объектом, как Вафедшуле?

Гурьянов с тоской взглянул на Хорвата. У того ходуном ходил кадык, он все время пытался что-то проглотить, да никак не мог. «Даст тут дуба со своим миокардитом, — злобно по-русски подумал про него Лашков-Гурьянов, — как тогда я один управлюсь с этим идиотом?»

— В этом случае с расстрелом вы поступили весьма глупо и более чем поспешно, — произнес доктор Грейфе. — Сначала дознание, а потом казнь — неужели это детское правило вам не известно? Казнь есть этап заключительный, так нас учил Гиммлер, и никакое самоуправство здесь терпимо быть не может. Вы должны были этапировать преступников в Берлин. Или хотя бы ко мне, в Ригу. Там бы они все сказали. Я не сомневаюсь в том, что ваш Купейко был связан с партизанским подпольем, если его не заслали партизаны в нашу школу.

— Исключено, господин оберштурмбанфюрер, — вмешался несколько пришедший в себя после пережитого страха Хорват. — Купейко вербовал лично я. Он был в лагере в таком состоянии, что не мог пробежать положенные нами три испытательных круга по плацу, упал на втором. Вербовался он вместе со своим другом, его фамилию я запомнил — Лазарев, тот тоже хотел к нам попасть, но его мы не взяли по причине искалеченных ног. Этот вот Лазарев сказал мне в беседе, что Купейко — сын крупного табачного фабриканта и что он вместе с Лазаревым попал в плен в районе Харькова…

— Что Лазарев показал вам после казни Купейко?

— Лазарев сейчас служит в войсках РОА, и его местопребывание мы не установили, — вмешался аккуратным голосом Гурьянов. — Такая работа нам не по плечу. Если бы господин…

Грейфе записал в книжечку инициалы Лазарева — «А.И.».

— Он тоже сын фабриканта? — спросил оберштурмбанфюрер. — Если посмотреть личные карточки наших курсантов из военнопленных, — с медленной усмешкой сказал он, — то выйдет, что в России жили только одни фабриканты, заводчики, расстрелянные идейные вредители, раскулаченные кулаки и директора банков. И многие наши идиоты попадаются на эту удочку…

Хорват внезапно осмелел.

— Но нам же приказано инструкцией вербовать именно этих лиц, — начал было он.

— Как Купейко попал в плен? — жестко перебил Хорвата Грейфе, давая голосом понять, что инструкции никакому обсуждению не подлежат. — Доложите подробно.

— По его словам, сдался намеренно. И по словам упомянутого Лазарева.

— Вы проверяли?

— К сожалению, после казни. Патологоанатом…

— Патологоанатом? — удивился Грейфе. — При чем тут патологоанатом?

— Так случилось, что, когда господин Гурьянов расстрелял негодяя, мы получили сведения о том, что Купейко в бане тщательно скрывал левую сторону тела…

— От кого сведения?

— От преподавателя взрывного дела ефрейтора Круппэ. Тогда мы отправили мертвеца на вскрытие. Он, то есть Купейко, никогда не сдавался, это показало позднейшее расследование. Он был подобран в бессознательном состоянии, и лечили его в каком-то подполье, которое и было накрыто нашей полевой жандармерией. Тут его опять ударили прикладом, но он выжил…

Грейфе демонстративно закрыл глаза, показывая, что ему надоело. А после паузы с угрожающей усмешкой осведомился:

— Надеюсь, вы отыскали папу-фабриканта?

Хорват и Гурьянов попытались улыбнуться.

— Плохо, — сказал Грейфе и отхлебнул коньяку. — Очень плохо, господа, совсем плохо. Наши школы стоят бешеных денег фатерланду. Мы вкладываем в них огромный потенциал энергии, которая могла бы быть с успехом использована по назначению, гораздо более действенному и насущно необходимому имперским вооруженным силам, чем это осуществляется на практике. По три месяца, а то и по полугоду мы дрессируем, кормим, обучаем и одеваем тысячи людей, которые, как показывает практика, должны быть в лучшем случае направлены в газовые камеры, потому что они суть враги новой Европы. Но мы, вместо того чтобы уничтожать эти контингенты, снабжаем их оружием, боеприпасами, питанием, снабжаем их современнейшим вооружением, безотказной радиоаппаратурой и на наших самолетах, подвергая риску наших пилотов, со всевозможной безопасностью сбрасываем эту, с позволения сказать, агентуру в тыл нашего противника, а по существу к себе домой. Там ваши выученики и воспитанники сдаются, а мы утешаем себя тем, что они пленены после героического сопротивления.

— Почему же непременно сдаются? — опять задребезжал голосом Хорват. — Может быть, их задерживают, так как не исключена возможность…

— Исключена! — обдав Хорвата бешеным пламенем своих оглашенных глаз, рявкнул доктор Грейфе. — Исключена, потому что нет контрразведки сильнее и активнее нашей, однако мы твердо знаем, что их агентура к нам просачивается и работает на них. Их Иваны торчат здесь повсюду, они даже контролируют железные дороги в нашем глубоком тылу. Разве вам это не известно? А ваши мерзавцы вообще не выходят на связь. Если же выходят, то только для радиоигры, которую мы всегда проигрываем. Мы даем всем легчайший шифр формулы «работаю под принуждением», но ни одна сводка, ни одна, не дала мне, — брызжа слюной и надвигаясь на Хорвата, сказал шеф, — не дала этого «принуждения». Даже не попадаясь, они находят части своей армии и сдаются, вот что они делают, ваши выученики, и вот, следовательно, чему вы их учите и выучиваете!

Он вытряс в свой стакан остатки коньяку и велел Хорвату сходить к его автомобилю и принести оттуда бутылку.

— Шофера зовут Зонненберг! — крикнул он в узкую спину совсем скисшего Хорвата. И, взглянув на Лашкова-Гурьянова, спросил деловито: — Как вы предполагаете, он не работает на русских?

Гурьянов даже не понял сразу, о ком идет речь.

— Любые свои предположения вы можете написать лично мне. Конверт оформляется как нормальная секретная почта, и никто ни о чем никогда не узнает. Вы должны следить за вашим начальником, понимаете?

Гурьянов быстро дважды кивнул.

— Впрочем, это между нами! — предупредил немец и, не поблагодарив Хорвата, приказал Гурьянову откупорить бутылку. Глаза его смеялись почти добродушно, когда он спросил у начальника, не работает ли его Лашков, «подполковник или майор в прошлом», как он выразился, на русских.

— Не думаю, — покашляв в кулак, ответил Хорват.

— Еще бы вы думали, — уже засмеялся шеф. — Но вообще смотрите за ним, черт его разберет.

Посмеявшись, Грейфе предложил выпить всем вместе.

— Отчего не выпить на досуге? — спросил он — Не правда ли? А на мою подозрительность не обижайтесь, господа. Я слишком осведомлен для того, чтобы кому-либо, когда-либо верить. Себе я тоже верю с трудом. Своим глазам. Например: где мы? Почему мы тут? Почему этот майор в прошлом с нами? Чьи боги нарисованы на стенах? Здоровы ли мы психически?

И он замолчал надолго, быть может сладко прислушиваясь к тому, как работает таинственный серый порошок, изобретенный для избраннейших химиками «Фарбендиндустри».

«Угостил бы! — подумал Лашков. — Наверное, получше шнапса!»

— Вы решительно во всем правы, господин доктор, — осторожно нарушил молчание Хорват, — но ведь не исключено, что наша школа готовит агентуру и на длительное оседание. Во всяком случае, особый курс у нас существует с основания школы. А такие агенты не имеют права давать о себе знать.

— Да что вы! — издевательским голосом произнес шеф. — В первый раз слышу. Неужели?

Серый порошок срабатывал, видимо, на славу. Угасшие было глаза Грейфе вновь начали светиться фанатическим огнем.

— Может быть, вы прочтете мне курс конспирации разведочной агентуры? — осведомился он. — Я бы прослушал. У меня есть и время для этого…

Хорват сконфузился и сделал вид, что протирает очки.

— Купейко был бы хорошим резидентом на глубокое оседание, — серьезно, без усмешки произнес Грейфе. — Отличным. Смотря только на чьей стороне. Вам, кстати, не кажется странным, что рабочие качества человеческой особи иногда раскрываются после смерти. То есть я хотел выразиться в том смысле, что как человек умирает — таков он и есть на самом деле?

Гурьянов и Хорват промолчали, у них не было никаких мнений на этот счет. Грейфе раскурил сигару. Он заметно оживился от своего порошка и от коньяка тоже, пот высыпал на его высоком лбу.

— Вас информируют о чем-либо в смысле действий вашей агентуры или вы решительно ничего не знаете? — осведомился шеф. — Хоть что-нибудь вам сообщают?

— Только один раз нам прислали литографированное сообщение из английской печати о том, что мощная диверсионная группа, выброшенная в Ленинград, была после выполнения своих заданий ликвидирована органами МГБ.

Хорват помедлил: говорить дальше или нет? Грейфе молча сосал сигару.

— Сообщение в школе я не вывесил, — сказал Хорват. — Такие вести не укрепляют моральный дух курсантов…

— Тем более что в Ленинград мы никого не выбрасывали, — усмехнулся Грейфе, — это все фантазии писак из отдела пропаганды «Остланд». Без моего грифа прошу все литографированные сообщения уничтожать. Теперь послушайте меня. Я вам расскажу кое-что. Кое-что из жизни. Из невеселой жизни.

Он опьянел довольно основательно.

— У меня, у меня самого, в отделе «Норд» на станции Ассари работал советский разведчик. Вы понимаете, что это значит?

Хорват и Гурьянов понимали. Они оба даже перестали дышать. Уж это не литографированное сообщение из английских газет — это говорил сам Грейфе.

— В ванной комнате он ухитрился держать рацию. Не в своей квартире, а в здании моей разведки. Ванна, конечно, там не работала. У него была якобы фотолаборатория. И вдруг мое здание запеленговали. Вы понимаете?

И это они понимали.

Пожалуй, им стало полегче. Уж если такие крокодилы, как Грейфе, ухитряются держать при себе советских разведчиков, то что можно спросить с какого-то начальника школы и его заместителя?

— Он выбросился из окна головой о камни. Вот и вся история, — сказал Грейфе. — Тут и начало и конец. А в отделе «А—1» еще похуже, — слава господу, что там я не командую. Там работала целая группа советских разведчиков. Приезжала комиссия из Берлина. Лейтенант Вайсберг оказался Кругловым. Его опознали. Было расстреляно сто девять человек.

Он выпил еще и посмотрел бутылку на свет.

— Со следующей недели вы будете получать регулярную информацию о том, куда, когда и даже с какими результатами забрасываются ваши паршивцы, — сказал Грейфе. — Вы будете получать и информацию, и наши выводы. Вы будете получать все для того, чтобы знать, сколько времени осталось до рассвета…

Гурьянов и Хорват глядели на шефа неподвижными зрачками.

— На рассвете обычно казнят, — отпив еще коньяку, сказал шеф. — Должны же вы знать, когда это с вами произойдет? Ну, а возможно — почему же нет? — возможно, что ваши воспитанники действительно так хороши, что заброшены на длительное оседание. Тогда это… дорогой товар, очень дорогой…

Доктор Грейфе вдруг задумался.

— Он много пьет? — спросил вдруг шеф, кивнув на Лашкова-Гурьянова.

— Вечерами, — сказал Хорват.

— Я не спрашиваю — когда. Я спрашиваю — много ли?

— Порядочно, — твердым голосом произнес Хорват. — Мог бы меньше.

— А этот? — отнесся шеф к Гурьянову.

«Сволочь, — подумал заместитель. — Сейчас ты у меня попляшешь!»

И ответил, стараясь не замечать стеклянного блеска очков своего начальника:

— Мы пьем обычно вместе. Поровну. Господин Хорват делит все наши блага по-братски.

Но Грейфе уже не слушал.

— Контрразведкой здесь против нас ведает очень крупный чекист, — сказал он. — Вы это должны знать. Генерал Локоткофф. Но то, что он генерал, знает только «Цеппелин». Он конспирируется старшим лейтенантом. Есть сведения, что мы получим приказ об уничтожении этого субъекта, не считаясь ни с какими затратами и потерями. И надеюсь, мы выполним этот приказ. Не правда ли, господа?

Он поднялся, давая понять, что беседа окончена. Еще минут десять он просидел в одиночестве, потом не торопясь оделся и вышел из часовни, возле которой два часовых отсалютовали ему автоматами. Зонненберг распахнул перед доктором Грейфе дверцу «адмирала», обтянутую имитацией красного сафьяна. В машине пахло крепкими духами и мехом, грубой овчиной, которой Грейфе любил покрывать ноги в долгих поездках по русским дорогам.

— Куда? — спросил Зонненберг.

— Пожалуй… в Ригу.

— Тогда нужно вызвать автоматчиков и мотоциклистов.

— К черту! — ответил Грейфе. — Выезжайте из этой крысоловки, я еще подумаю…

Зонненберг нажал сигнал, «оппель-адмирал» пропел на двух тонах — выше и ниже. У ворот вспыхнула синим светом пропускная контрольная лампочка. Ехали они недолго. Неподалеку от Поганкиных палат машина притормозила.

— Я пройдусь, — сказал Грейфе. — Вы подождите здесь, Зонненберг.

Стрелки часов на приборной доске автомобиля показывали девять. Было темно, моросил весенний дождь. Из-за угла навстречу Грейфе вышел высокий костлявый человек в широком пальто и в низко надвинутой на лоб шляпе. Грейфе сказал ему на ходу:

— Приезжайте в Ригу. Здесь нет возможности поговорить. Я вызову вас повесткой в свой кабинет, и вы явитесь незамедлительно. Вы ведь швейцарский подданный?

— Моя фамилия — Леруа, — ответил высокий и слегка приподнял шляпу.

А шофер Зонненберг записал в это время: «21 час. Встреча возле Поганкиных палат. Широкое пальто, длинный. Беседа не более минуты».

Глава четвертая

— И что ты все смалишь табаком и смалишь? — сказал Локотков, умело и ловко зашивая вощеной дратвой свой прохудившийся сапог. — Не умеете вы, девушки, курить, как я посмотрю…

Инга не ответила.

— Напишу твоему папаше, приедет — выпорет! — посулил Иван Егорович. — Даже смотреть неприятно, как ты себе здоровье портишь. Твой папаша — доктор?

Инга кивнула.

— От чего лечит?

— Он доктор не медицинский. Археолог.

— Тоже неплохо, — покладисто сказал Иван Егорович. — Эвакуирован, как талант?

— Командует артиллерийским полком, — сухо сказала Инга. — Они еще молодые, мои родители, им по двадцать было, когда я родилась. Почитать вам что-нибудь?

— Почитай, — согласился Локотков, — почитай. Стихи?

— Стихи.

— Кстати, ты не помнишь, чей это такой стих: «Как дело измены, как совесть тирана, осенняя ночка темна?»

— Не помню, — подумав, ответила сердитая переводчица. — Слышала, а не помню.

И погодя спросила:

— Вы всегда про свои таинственные дела думаете? Или можете вдруг заметить, что уже весна, что птицы бывают разные, что они поют — война или не война, что нынче, например, жаркий был день?

Локотков еще раз с силой продернул дратву и сказал:

— Это я в газетах читал — была такая дискуссия про живого человека. Который водку пьет — тот живой, а который отказался — тот неживой. Так я, Инга, живой и даже еще совсем не старый, только с первой военной осени ревматизм заедает. Болезнь стариковская, а мне и тридцати нет, хоть, конечно, и тридцатый год — не мало. Ну и устаю, случается. Тебе смешно — вояж-вояж, а мне не до смеху.

Он протер воском дратву, вздохнул и велел:

— Читай стихи свои, оно лучше будет.

— Это про вас, — сказала Инга, и лукавая улыбка дрогнула в ее серых глазах. — Называется «Чекист».

Локотков с любопытством взглянул на свою переводчицу. А она начала тихо читать:

Молчи, скрывайся и таи

И чувства и мечты свои!

Пускай в душевной глубине

И всходят и зайдут они,

Как звезды ясные в ночи.

Любуйся ими и молчи…

— Это классическое, — перебил Локотков, — а чье именно, врать не стану — не помню…

Инга шикнула на него и сказала:

— Вы слушайте! Это я так думаю:

Как сердцу высказать себя?

Другому как понять тебя?

— Ладно, — с усмешкой произнес Иван Егорович, — кому надо, те понимают. Что надо — делают. И как надо. Выдумщица ты и фантазерка, Инга, вот что.

Он подергал дратву, полюбовался еще не оконченной работой и подумал о том, что хорошо бы съездить к семье в Саратовскую область, похлебать с сынами щей, передохнуть, поговорить с женой. А вслух произнес:

— «Молчи, скрывайся и таи», вот как, товарищ Шанина. Но не про чекиста. Чекист без народа — ноль без палочки. Ты в это вдумайся, сама, между прочим, в особом отделе работаешь…

После Шаниной Локоткова навестил Ерофеев, лучший подрывник бригады.

— Думал, спишь, — сказал он сверху, со ступенек, — там к тебе один гитлеровский паразит просится.

— Какой такой может быть паразит? — с силой продергивая дратву, осведомился Локотков. — Откуда у нас гитлеровские паразиты?

— Да ты что, спал, верно, что ли? — удивился Ерофеев. — Еще поутру они перешли — тридцать два солдата РОА и военнопленных штук под двести из лагеря да из гарнизона Межничек. Привел их парень молодой, изменник, сволочь, вот он и просится к тебе. Да где же ты был, что ничего не знаешь?

— Где был, там меня нету, — сказал Иван Егорович, — а где нету, там побывал. Слышал такую присказку?

— И как тебя еще не убили?! — искренне удивился Ерофеев. — Ребята брешут, что ты и в Псков ходишь, и будто в самую Ригу наведывался.

— В Берлине давеча кофей с Гитлером пил, — сказал Локотков. — Побеседовали о том о сем. Вот так я, а вот так Гитлер. И пирожками закусывали…

Он выслушал длинное повествование Ерофеева о том, как нынче переходили к партизанам изменники Родины, а погодя зевнул и потянулся.

— Ладно вздор-то пороть, Ерофеич, — сказал он сквозь длинную зевоту, — я же сам их принимал нынешний день. Там и был, у обозначенного хутора. А ты как раз спал и все тут мне одни побрехушки рассказываешь. Отсыпь табачку и иди. У тебя табак всегда есть.

Оконфуженный Ерофеев ушел, сделав вид, что про табак забыл. А через несколько минут заскрипела дверь в землянку и чей-то голос, незнакомый и молодой, вежливо осведомился:

— Здесь размещается особый отдел?

Незнакомец еще не спустился в землянку, Ивану Егоровичу видны были пока только ноги в немецких разбитых ботинках.

— А ты зайди совсем, — сказал Локотков. — С головой взойди.

Он полюбовался окончательно зашитым сапогом и вскинул глаза на вошедшего. Это был человек лет двадцати двух, очень худой, с обветренным лицом и зорким взглядом светлых и дерзких глаз. Одет он был в немецкую шинель, но без орла со свастикой, на левом рукаве Иван Егорович разглядел знакомую эмблему боевого союза — трехцветный флаг, белый, синий и красный, с надписью «За Русь».

— Так, — сказал старший лейтенант и, аккуратно замотав портянку, обулся, — сам пришел или взяли?

— Бывший младший лейтенант Лазарев Александр Иванович, — спокойно и с каким-то странным облегчением в голосе представился вошедший. — Сдался сам. Привел солдат, тридцать два человека…

— С оружием?

— Так точно, с оружием. И военнопленных сто девяносто. А к вам явился с просьбой: или расстреляйте нынче же, или поверьте.

Локотков внимательно посмотрел на Лазарева.

— Быстрый, — сказал он. — Ультиматумы ставишь. Давай сначала ознакомлюсь, что ты за птица и какого полета. Расстрелять успеем. Садись.

— Прежде всего, вы мне должны поверить, — твердо произнес Лазарев. — Если вы мне не поверите…

Иван Егорович прервал гостя:

— «Верит — не верит, любит — не любит, любит — поцелует…» Это ты девушкам станешь говорить, — строго сказал он. — Здесь для такого разговора не место да и не время. Кто тебя сюда послал?

— Командир вашей бригады. Я уже четвертый раз прихожу, вас все нет да нет…

— Это вроде того, что я свои приемные часы не соблюдаю?

Лазарев промолчал. Теперь Локотков понял, что глаза у него не дерзкие, а веселые, но в данных обстоятельствах взгляд бывшего младшего лейтенанта, разумеется, выглядел дерзким.

— Чему радуешься? — спросил Иван Егорович.

— Домой пришел — вот и радуюсь.

— Думаешь, и впрямь будем тебя пряниками кормить?

— Дома и солома едома.

— Вострый. Рассказывай свои небылицы.

И Локотков положил на стол клок дефицитной бумаги.

— Протокол писать будете?

— Зачем? Сразу же приговор.

— А что рассказывать?

— Все. По порядку. Только не ври ничего, — как бы даже попросил Иван Егорович. — Меня вруны утомляют, и с ними я заканчиваю быстро. И что произошел ты из пролетарской семьи, не надо мне говорить, говори только дело.

— У вас закурить не найдется? — спросил Лазарев.

— Пока что нет, — сказал Локотков, — мы в партизанах живем небогато. С дружками делимся, а с неизвестными нет. Или ты, парень, располагал, что к нам вернешься и мы тебе за то хлеб-соль поднесем?

Лазарев по-прежнему дерзко-весело смотрел на Локоткова.

— Хотите — верьте, — сказал он, — хотите — нет. Я знал, на что шел. Но только думал, ужели судьба так ко мне обернется, что и умереть не даст человеком. Немцы нас все время убеждали, что тут всех расстреляют, кто вернется, я даже иногда верил. А иногда думал: что ж, пускай. Я рассуждал так…

— Послушай, Лазарев, — сказал Локотков, — рассуждать после победы станем. Ты подумай, в какой форме человек передо мной сидит. Подумай, что у него на рукаве нашито. И давай по делу говорить. Покороче. Когда, как, при каких обстоятельствах попал в плен?

— Струсил и попал.

Локотков растерянно поморгал: еще никогда и никто так ему не отвечал.

— Как это струсил?

— А очень просто, как люди пугаются внезапности. Они только про это не говорят, они все больше рассказывают, как ничего не боятся. А я вам говорю правду.

— Говори конкретнее.

— Поконкретнее — как нас из эшелона возле разъезда Гнилищи вытряхнули, путь дальше взорван был, и эшелону не удалось уйти, за нами они тоже линию взорвали, вот тут это и сделалось.

— Что сделалось?

— Болел я, понимаете, — сердясь, ответил Лазарев — Болел сильно желудком. И от этой болезни, и от стыда, что вроде, выходит, трушу, совсем был слабый. Физически сильно сдал. Думал, так пройдет, думал война — еще не то придется выдержать. Совсем, короче говоря, стал плохой. А тут санинструкторша попалась, я ей и поведал свои горести. Она мне три таблетки дала. И как рукой сняло. Но только совсем уж я был слабый. Думаю, хоть час посплю, единый час.

— Во сне и взяли? — догадался Локотков.

Лазарев удивился:

— А вы откуда знаете?

— Бывает, рассказывают.

— Значит, окончательно не верите?

— А ты не гоношись, — посоветовал Иван Егорович. — Опять напоминаю, какая на тебе форма, а какая на мне…

На это напоминание Лазарев не сдержался и произнес тихо:

— На вас-то вообще ничего не видно, никакой такой формы.

— Но-но! — возразил Локотков. — Все ж таки…

— Да что все ж таки?

Они помолчали. Иван Егорович сбросил с плеч ватник, одернул гимнастерку, привычным жестом заправил на спине складки. И подумал, что формы действительно на нем никакой особой нет. Нормальная партизанская одежка.

— Что же за таблетки были такие особые, что ты из-за них уснул? — продолжил он допрос.

— Впоследствии мне объяснили: с опием. А от опия сон разбирает.

— Не отстреливался?

— Нет, — печально ответил Саша. — Я же спал. Они меня сонного прикладом огрели — долго башка трещала. И у сонного пистолет отобрали. Это как со Швейком, хуже быть не может.

— Ладно, со Швейком, — прервал Иван Егорович, — дальше что было?

— Дальше санинструктора нашего увидел — девушку убитую. И словно она надо мной смеялась за те таблетки, что я выпил. Рванулся из колонны, побежал, ранили, но не убили. А я хотел, чтобы непременно убили.

— Для чего так?

— Смеетесь?

— Вопрос: для чего хотел, чтобы убили?

— Говорю, свой позор перенести не мог.

— А сейчас вполне можешь?

— Вы не так меня понимаете. Я себе войну с мальчишества представлял, как в кино. Непременно-де в ней красота, храбрость, удаль, и конники летят лавой с саблями наголо. А вышло так, что заболел я животом, ослабел, заснул и попал в плен. Теперь: я поначалу видел только внешнюю сторону своего пленения и хотел смерти. Я думал не о том, что пленен, а думал, как некрасиво я пленен. А потом вдруг я понял, что не в этом дело, и старался обязательно выжить, чтобы подвигом свой позор перекрыть. Я бы мог много раз с красивой позой погибнуть, но я мечтал как угодно жить для пользы Родины. А тогда дураком был, хотел, чтобы убили. Ну и тут не задалось, как нарочно. Палят и палят без толку.

— Так плохо фрицы стреляли, что даже и не подранили?

— Ранили.

— Куда?

— По ногам. И в бедро. Плечо еще, сволочи, пробили. Но все в мясо, по костям не попадали.

— Везло! — иронически сказал Локотков.

— А я покажу, — взорвался вдруг Лазарев. — Любой врач подтвердит. И если хотите знать, то я даже нашивки носил — два флюгпункта, это означало, что я беглец, дважды пытался бежать, и что в меня надо стрелять без всяких предупреждений. Они меня и в РОА взяли, потому что считалось, нет храбрее меня Ивана во всем нашем лагере. Я их ни хрена не боялся, может, потому и живой на сегодняшний день…

Глаза его сделались еще более дерзкими, совсем наглыми, и он спросил жестко, в упор:

— Что такое зондербехандлюнг — вам известно?

— Нет, не известно, — все тверже веря Лазареву и удивляясь этой вере, сказал Иван Егорович, — это кто такой?

— Не кто, а что; это «специальная обработка», «слом воли», это когда они решают не убить, а переломить. Убить — просто, а показать всем заключенным, что они переломили, покорили, — труднее. Например, карцер на сорок два дня с питанием один раз в трое суток. Без света, в темноте. Это не кто, это что, — повторил он, — это такое «что», которое очень надолго человек запоминает. Это забыть никогда нельзя, как их крики нельзя забыть…

И визгливым фальцетом, наверное очень похожим на то, что он слышал не раз, Саша Лазарев закричал так громко и холодно-яростно, что Иван Егорович при всей его выдержке даже слегка вздрогнул.

— Ахтунг! Мютцен аб! Штильгештанден! Фюнфцен пайче Вайтер! Цвай ур кникништейн!

— Ладно! Будет! Все равно не понимаю, — сказал Локотков.

— Не понимаете? Не не понимаете, а не верите, — вдруг, видимо ужасно устав, произнес Лазарев. — Кто это выдержал, тому не верить нельзя. Это про шапки долой и что стоять смирно. Про плети и про штрафной спорт. Э, да что…

Молчали долго.

— Утомился? — спросил наконец Локотков. — Может, завтра продолжим?

— Зачем еще завтра жилы тянуть? Давайте сегодня, — с тяжелым вздохом сказал бывший лейтенант. — Мне знать надо, на каком я свете…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11