Цветков выиграл и эту игру.
— А бог его знает, — со злым и искренним недоумением сказал он. — Не знаю. Не задумывался о себе. Ничего не могу про себя предположить.
— Если вы не можете, то я и подавно, — воскликнул Холодилин. — Где уж мне, если вы «не можете про себя предположить». Впрочем, товарищи, мне хуже, я могу. И не в свою пользу, хоть, не хвастая, утверждаю, что в боях веду себя совершенно прилично. А в последнее время даже и уверился в своих солдатских способностях. Ей-ей, не трушу. То есть внутри пугаюсь, но кого это касается? А если в так называемой науке навалятся…
— То что? — спросил Володя.
Холодилин оглянулся, подумал. От вида его — «накось, выкуси» — вдруг как-то очень быстро ничего не осталось…
— Если вдруг навалится, знаете, всеми соединенными усилиями эта организованная сила, это я видел, знаю, так вот — не поручусь, ни за что не поручусь. Не Джордано Бруно, как говорится, не тот человек. Тут, увольте, не совладаю. Да если еще с проработочкой моей выйдет волевой профессор, доктор наук, увенчанный различными лаврами, допустим, по характеру наш командир, товарищ Цветков Константин Георгиевич, но только с намечающимся, по заслугам, брюшком, а? С эдакой тут округлостью, нажитой в автомобильном передвижении, за банкетными столами с икорочкой, да севрюжинкой, да жюльенчиками из дичи, с округлостью, никто не спорит, заслуженной, правильной , от сидячей жизни, не разряжаемой даже теннисом, потому что сердечко не позволяет…
— Здорово это он! — кивнул Цветков Устименке на доцента.
— Здорово? — услышал тот. — Нет, не здорово, а печально это, и я нас всех только пугаю, чтобы не увидеть такое, в порядке предостережения. Так вот, выйдет такой оппонент, как выше сказано, и сгорел я. Сгорел, потому что у некоторых представителей заслуженной профессуры, да еще при соответствующих званиях, печатаемых курсивом, да еще при опыте руководства, такая ужасная проявляется в самом голосе авторитетность, такая раздраженная нетерпимость, такая с самого, что ли, начала готовая усталость и оскорбительная снисходительность, что и в мечтах противодействовать всему этому комплексу трудно. И знаете, товарищи дорогие, даже сейчас, в лесу, после боев и перед другими боями, как представишь себе президиум да зеленое сукно, да люстры, да кафедру, да этих умело-неторопливо выходящих с бородочками, с бородами, с брыльями, седых, интеллигентных, отмеченных и уверенных, что еще не раз и не два, будут отмечены, уверенных в том, что не отмечать их деятельность даже неприлично , прошедших всю науку, — э-э-э, нет, это мне не выдержать, не выдюжить вернее. А вы бы, Устименко, выдюжили?
Не торопясь, Володя взглянул на Холодилина, увидел испуганные его глаза, швырнул окурок в костер, подумал и сказал:
— Страшно вы рассказали.
— Напугались?
— Не настолько, чтобы не выдюжить.
— Смелый-то какой, — сбоку врастяжечку, со смешком сказал Цветков. Или не представляете себе по младости лет некоторые пейзажики?
— Отчего же, представляю, — так же не торопясь и не поддаваясь шутливому тону командира, все еще задумавшись, произнес Володя. — Вполне представляю…
Он хотел выразиться поосторожнее, но тотчас же решил говорить так, как думает, не стирая острые углы.
— Вполне представляю, — повторил он, — но только… я никогда в жизни не пойду ни на какой компромисс по отношению к работе. Мне понятно, очень даже понятно, что вы мне сейчас не верите, но я-то в себе совершенно уверен. И страшная эта картина, пейзажик, Холодилин, с этим зеленым сукном меня не пугает. Это, наверное, тогда так уж непомерно страшно, когда свое благополучие защищаешь, а не свое дело, — у нас ведь, случается, одно с другим путают, не так ли? Защита должности, степени, утверждение в звании — это еще не защита дела …
— Что-то больно хитро, — зевнув, отозвался Цветков. — Без доброго ужина не разобраться…
Мохнатые ресницы Володи взметнулись, горячий свет зажегся в глазах, и, ничего более не говоря, он поднялся.
— Обиделись? — спросил Цветков.
— Нет.
— А что же?
— Так, просто скучно стало.
— Там вам покажут скуку! — уходя, пригрезился Холодилин.
Ушла и Вересова. Володя все стоял над чадящим, вновь разгорающимся костром. Цветков поглядывал на него снизу вверх.
— Интересно, какими мы станем годков через десяток, — задумчиво произнес он. — И вы, и я…
И неожиданно опять заговорил о Чехове. По его словам выходило, что в лице зоолога фон Корена Чехов описал фашизм в его зачаточном состоянии.
— Ну уж! — усомнился Володя.
— Не ну уж, а точно! И вообще, Устименко, многое бы выиграли политики, относись они посерьезнее к настоящей литературе. Фашизм и все с ним связанное не раз описывалось много лет тому назад. «Война с саламандрами», например, — чех написал книгу, не помню фамилию. Все точно, но они президенты разные, премьер-министры, фельдмаршалы и советники — разве читают? Им ихние секретные досье кажутся гораздо более серьезными документами, чем художественное произведение. «Выдумки», — думают они, читая для развлечения, на досуге. А предупреждения не видят, тревоги не слышат. Они умнее всех, опять же потому, что имеют чины, звания и посты, то, о чем Холодилин давеча толковал, а какой-нибудь там писака — никто . Конечно, теперь сидит эдакий в бомбоубежище с паровым отоплением, ковыряет в носу, ждет, когда его народ фрицы бомбить перестанут, и от скуки почитывает: «Ах, ах, похоже!» А оно написано десять лет тому назад было и из-за намеков на дружественную державу , на фашистов, запрещено .
— Вы думаете? — не зная, что сказать, произнес Володя.
— Уверен. Впрочем, вы мало читали, с вами говорить неинтересно. Давайте поспим…
— Ну и человечище — ваш командир, — сказала Вера Николаевна, устраиваясь на ночь в низком шалаше из хвои, заваленном сверху снегом. Грандиозный характер. И как правдив!
— Да, правдив! — вяло отозвался Володя.
Ему было грустно и хотелось поскорее перестать думать о нынешнем разговоре. А Вера Николаевна, завернувшись в два одеяла поверх своего тулупчика (теперь у всех имелись одеяла, конфискованные в «Высоком») и угревшись, вдруг оживилась и стала доверительно, словно близкой подружке, рассказывать Володе свою жизнь. Устименке хотелось спать, и жизнь Веры Николаевны никак не интересовала его, но она была настойчивой рассказчицей, а он — вежливым человеком. И, поддакивая, встряхиваясь, как собака после купания, для того чтобы вдруг не всхрапнуть, он слушал о детстве ее и юности, о красавце отце и красавице матери, о их любви страстной и мучительной, какой не бывает в жизни, но такой, о которой любят рассказывать, слушал, как «обожал и боготворил» Николай Анатольевич свою единственную дочь, какой он был талантливый инженер и как мама будет рада видеть в Москве Владимира Афанасьевича. И о первой своей «детской влюбленности» рассказала Вера Николаевна: о том, как он, Кирилл, перенес ее «на руках через кипящий ручей» (так она и сказала — «кипящий»), и о том, как писал письма в ту войну из-под Выборга, в перерывах между боевыми вылетами.
— Он чудесный человек, — сказала Вера Николаевна, — сейчас, наверное, уже командует многими летчиками. Чудесный и очень волевой! Знаете, такое мужественное лицо, немножко гамсуновское.
— Похож на Кнута Гамсуна? — для того чтобы что-нибудь сказать, спросил Володя. — С усами?
— Почему с усами?
— А Гамсун же — усатый.
— Нет, я говорю про его героев. Знаете, лейтенант Глан.
— Ага! — засыпая, произнес Володя. — Конечно…
— Вы спите?
— Нет, пожалуйста! — совершенно уже проваливаясь в небытие, пробормотал он. — Пожалуйста…
В два его растолкал Телегин — подменить часового. Пошатываясь спросонья, подрагивая на крепнущем морозе, Устименко проверил «шмайсер», а в седьмом часу отряд, позавтракав супом из конины с пшеном, вновь потянулся цепочкой лесной, засыпанной снегом дорогой на Вспольщину — туда, где Цветков надеялся встретить кого-либо из людей Лбова.
Шагая рядом с Устименкой, Цветков сказал ему в этот день негромко и угрюмо:
— Боезапас на исходе. Курево кончилось. Хлеба тоже больше нет. Вот какие у нас хреновые дела, доктор!
Вздернул голову, сплюнул, сильно растер ладонями стынущие уши и добавил неожиданно:
— Сегодня на них свалимся. Хотите пари?
Может быть, благодаря именно этому предупреждению Устименко даже не удивился, когда в студеные сумерки услышал сиплый и властный окрик:
— Кто идет? Приставить ногу! Скласть оружие! Командира по прямой на завал вперед!
Никакого завала никто не видел. Голосом четким и веселым Цветков крикнул:
— Идет отряд «Смерть фашизму» под командованием военврача Цветкова. Мы свои! Вышлите к нам человека, увидите! А нам ничего в вашем хозяйстве не разобрать! И поскорее, товарищи, у нас раненые, мы сами едва держимся…
За темным ельником, не сразу, а погодя, вспыхнул свет фонаря, и тот же властный голос деловито сообщил:
— Чтобы вы знали — на вас наставлен пулемет «максим». Так что соблюдайте осторожность, ежели вы гады!
Подтянутый, в короткой шинельке, в меховой шапке с красной ленточкой, с гранатой в руке, пожилых лет, солидный боец подошел к Цветкову и вежливо попросил:
— О туточки все ваше вооружение положьте. О туточки, где утоптано…
И, обведя лучом фонаря лица Володи, Холодилина, Бабийчука, оглядев раненых, вздохнул, покачал головой и пожалел:
— Досталось вам, ребятки, ой, видать, досталось.
В это самое время двое молодых парней — на лыжах, с карабинами за плечами, в ватниках и теплых шапках — вышли из-за деревьев, чуть сзади цветковского отряда.
— Они? — спросил тот боец, который велел складывать оружие.
— Они, дядя Вася, — сказал молодой голос. — Они самые. Мы от Шепелевских хуторов за ними идэмо.
Цветков зло нахмурился: выходило, что даже за ночевкой следили эти лыжники.
— Свои, — сказал другой. — Они за Шепелевским у такую кутерьму попали хуже нельзя. Но оторвались ничего, хорошо.
— Чтоб хвоста на нас не навели! — ворчливо произнес дядя Вася, отбирая от Цветкова «вальтер». — Понятно?
А не более чем через час Цветков и Володя сидели в теплой и чистой землянке самого Виктора Борисовича Лбова и отвечали на короткие и жесткие вопросы командира и комиссара отряда Луценки. Чай, налитый в немецкие, толстого фаянса кружки, остывал, никто до него не дотрагивался. И картошка, политая желтым жиром, тоже простыла. Только хозяйский табак-самосад сворачивал себе Цветков, проходя ту проверку, без которой ни он, ни его люди не могли влиться в соединение Лбова.
— А ну-ка еще: Как вам будет фамилия? — спросил у Володи Луценко, холодно щуря на него свои узкие глаза. — Не разобрал я.
Володя повторил по слогам.
— Не Аглаи Петровны, часом, сынок?
— Нет. У нее нет детей. Я ее племянник.
— Тот самый, что за границей были?
— Тот самый. Да других у нее и нет.
— А ее, вернувшись, не повидали?
Лбов перестал расспрашивать Цветкова и обернулся к Луценке.
— Повидал, — сказал Володя. — Мы вот с доктором Цветковым там даже оперировали, в Василькове, она эвакуацией командовала…
— Так-так, — весело подтвердил Луценко, — так-так. А какие у нее перспективы были — вам неизвестно?
— Мне известно, но тетка просила меня никому об этом не говорить…
— Так-так, — еще более повеселел Луценко. — И нам велела не говорить?
Устименко промолчал.
— Живая ваша тетечка и здоровая на сегодняшний день, — вдруг радостно улыбнулся комиссар. — С приятностью для себя это вам сообщаю. Можете ей написать. Со временем, или несколько позже, получит" Теперь еще один вопрос — заключительный. После нехорошего этого дела в Белополье, — вы кого послали искать связи в район? Как ему фамилия?
— Терентьев Александр Васильевич… — растерянно ответил Цветков. Мелиоратор он по специальности…
— Совпадает? — спросил Лбов.
Его гладко выбритая голова блестела, узкий крупный рот был крепко сжат, крупный подбородок с ямочкой выдавался вперед.
— Совпадает! — кивнул комиссар. — Тоже с приятностью для себя могу вам сообщить, что товарищ ваш живой, хотя и раненый. Имеется такое мнение, что выживет. Не смог выполнить задание, потому что непредвиденно под фрицевский огонь угадал.
— Так, я думаю, картина ясная? — осведомился Лбов.
— И я так определяю, товарищ командир.
— А что это вы меня все разглядываете? — спросил вдруг Лбов Цветкова.
— Да я про бороду слышал от пленного немца, — немножко растерявшись, ответил Константин Георгиевич. — Вот и гляжу…
Лбов усмехнулся, потер ладонью подбородок:
— Сбрил! Была да сплыла борода. Немцы портрет мой развесили и приличное вознаграждение предлагают. Портрет, разумеется, чужой, все дело в бороде. Вот мы тут и подвели фрицев…
Предполагая, что им следует уходить, Володя и Цветков поднялись, но командир велел им остаться. За эти несколько секунд его непроницаемое лицо резко изменилось — теперь это был просто пожилой, умный, усталый и добродушный человек. И узкие глазки комиссара смотрели сейчас лукаво и даже насмешливо.
— Вот какая картина, — сказал он, ставя на стол бутылку водки. — Ясная картина. И вам, товарищи, ясно, как фрицам несладко пастись на нашей земле?
Лицо его опять стало серьезным, и, словно прислушиваясь, он произнес:
— Это ж надо представить себе, Виктор Борисович, как они будто бы завоевали, завоеватели, а хозяевуем — мы! От расстояния! Сотни километров, а у нас связь. Аглаи Петровны племянничек лесами пришел, а мы ему привет. Своего мелиоратора они потеряли, а он у нас — температуру ему меряют, уколы делают. Интересно, например, вот знаменитый отряд, героический «Смерть фашизму» под управлением, так сказать, товарища Цветкова, если его рейд проследить. Сколько он наших людей прошел, а? Все лесами, лесами, болотами, все от людей уклонялся, а людей-то наших немало. Но ничего! На ошибках учимся…
Лбов налил в кружки водку, сказал с усмешкой:
— Ваше здоровье, доктора-командиры. Можно сказать, со свиданьицем! А ошибок у кого не бывает!
Цветков сидел красный, мрачный. Разве так виделась ему эта встреча? Впрочем, он был из тех людей, которые быстро разбираются в собственных ошибках. И когда, вымывшись в подземной бане лбовского отряда, они с Устименкой укладывались спать, командир Цветков, который вновь стал Константином Георгиевичем, успел сделать для себя все соответствующие выводы.
— Это вы насчет наполеончика тогда правильно по мне врезали, неприязненно, но искренне сказал Цветков. — Сидит во мне эта пакость. Трудно от нее избавиться. Казалось, один наш отряд во всем этом оккупированном крае. Мы одни смельчаки и герои. Ан вот…
Вздохнул и добавил:
— Все-таки вывел! Привел! И именно я!
— Мы тоже, между прочим, старались выйти! — ввернул Володя.
Цветков усмехнулся:
— Стараться выйти — одно, вывести — другое. Разве вы не согласны, добрый доктор Гааз?
Володя не ответил. Спорить с Цветковым было бессмысленно. И все-таки он не мог не любоваться им, не мог не ценить его волю, ум, силу.
Но и в этот раз им не дали выспаться.
Устименко спал так крепко и таким тяжелым сном, что проснулся, когда Цветков был уже на ногах.
— Вставайте, черт вас заешь! — сказал он ничего еще не соображающему Володе. — Раненого привезли, нас срочно требуют в ихний госпиталь. Лбов велел.
Володя с трудом поднялся, но голова у него закружилась, и он опять прилег.
— Да вы что? — спросил Цветков. — В уме?
Мальчишка связной нетерпеливо топтался у двери землянки. Оказывается, было вовсе не рано, зимний погожий день уже давно наступил, когда быстрым шагом они пошли к землянке-госпиталю, возле входа в который в белом полушубке, в валенках и теплой шапке прохаживался явно чем-то расстроенный и насупленный Виктор Борисович Лбов.
— Давайте быстрее! — сказал он отрывисто и сердито. — Хорошего человека фашисты подстрелили, надо чего-то делать, разворачиваться…
— Командира из партизан? — быстро спросил Цветков.
— Почему из партизан? — удивился Лбов. — Нет, наши все целы. Даже не царапнуло никого. Подстрелили немца, наши его выручать ходили. Его свои, фашисты, подстерегли…
— Позвольте, — начал было Цветков, но Виктор Борисович объяснять ничего не стал. Открыв тяжелую, из толстых, свежевыструганных досок дверь в землянку, он сказал, что поговорить обо всем успеется, и пропустил докторов вперед.
Партизанский госпиталь, видимо, расположился глубоко и далеко под землею. Темные, теплые, тихие коридоры, обшитые березовыми жердями, уходили вправо и влево из большого тамбура, освещенного одной лишь коптилкой, стоящей на полочке. Операционный же блок был освещен керосиновой лампой — оттуда доносились частые короткие стоны, и на простыне, которой был завешен дверной пролом, четко чернела тучная фигура врача в халате и шапочке.
— Он у нас совсем старичок, — предупредил Лбов, показывая головой на фигуру толстого доктора. — Вы уж его не обижайте!
Здесь, у двери, Володя сразу же увидел немецкую офицерскую шинель с серебряной окантовкой погона, откатившуюся фуражку с высокой тульей и тоже с окантовкой серого серебра и кровавые, вывернутые и, видимо, разрезанные куски мундира и белья.
Лбов остался в тамбуре и присел на березовый чурбак, а Цветков и Володя, вытянув из ящика скомканные халаты — «символ асептики», облачились в них и вымыли руки, еще не глядя туда, где лежал раненый, а только слушая быструю скороговорку старого партизанского доктора.
— Ума не приложу, что с ним делать, — говорил он. — Не могу вывести из шока, хоть плачь. Нехорошее ранение, очень нехорошее, и не знаю, что нам с ним тут делать. И не молод он, очень не молод, в больших годах. Вы уж, пожалуйста, сами, товарищи, подразберитесь, я, правду скажу, не имел дела с такого рода ранениями, не приходилось…
— Его непременно вылечить надо! — из тамбура громко приказал Лбов. Потом я вам объясню…
Цветков подошел к раненому первым, за ним Володя. Немец лежал на клеенке, на топчане боком, белое, пухлое лицо его, почти без бровей, со вздернутым носом и совершенно седым, коротко стриженным клинышком волос над невысоким лбом ничего не выражало, только порою подергивалось в мучительной и нелепой гримасе страдания.
— Лампу! — велел Цветков.
Санитарка в кирзовых сапогах с керосиновой лампой в руке присела на корточки рядом с Цветковым. Старый врач посапывал где-то за Володиной спиной, говорил, но его теперь никто не слушал.
— Как это произошло? — громко, так, чтобы услышал Лбов, осведомился Константин Георгиевич.
— Просто произошло, — ответил из тамбура ровным голосом командир. — Он к моим людям на свидание шел, уходил, в общем, от Гитлера к нам. Ну и свой в него выстрелил, фашистюга, из винтовки с оптическим прицелом…
— Давно?
— Часа, надо быть, два-три. Он упал, его подняли и в санках сразу же сюда доставили. Если нужно, я все в точности узнаю…
— Выше лампу! — велел Цветков санитарке. — Теперь левее! Быстрее соображайте, быстрее! Не знаете, где лево, где право?
— По-моему, пулевое и слепое ранение, — неуверенно произнес Устименко. — Позвоночник поврежден, а вот где пуля?
Цветков сердито молчал.
— Сдавлен спинной мозг? — спросил он погодя.
— Конечно. И спинной мозг поврежден во всю ширину.
— Черта тут сделаешь, — сказал Цветков. — Будем ковыряться, как в каменном веке. Ладно, давайте готовьте к операции.
— Ламинэктомию? — спросил Володя.
Цветков кивнул. Высунувшись в тамбур, Володя сказал, что нужны еще лампы, при одной этой не управиться.
— Вытянете? — спросил Лбов.
— Я, товарищ Лбов, не умею говорить — он будет жить или еще в этом роде. Известно, что предсказания при огнестрельных повреждениях спинного мозга всегда очень тяжелые, а еще в таких условиях, как здешние…
Лбов сильно сжал челюсти, его крепкий, костистый подбородок выдался вперед, под кожей перекатились желваки.
— Ладно! — сказал он. — Лампы будут!
И вышел из землянки, осторожно и плотно прикрыв за собой дверь.
К семи часам утра таинственного раненого удалось вывести из шока. Володя начал анестезию.
— Мое дело плохо? — спросил немец довольно спокойно и четко. Позвоночник?
— Не совсем! — уклончиво по-немецки же ответил Цветков. — Близко, не не позвоночник…
В операционной было невыносимо жарко. По всей вероятности, еще и с непривычки. Да и лампы грели — просто обжигали.
— Что вы собираетесь делать? — опять спросил немец.
— Немножко вас вычистим, — сказал Цветков. — Туда набилась всякая дрянь — обрывки белья, кителя…
— Послушайте, — ответил немец, — я — врач, моя фамилия Хуммель. Можете со мной говорить всерьез.
И по-латыни он назвал свое ранение. Он не спрашивал — он просто констатировал факт. И оценки этому факту он не дал никакой.
— Ну что ж, мы начнем, с вашего разрешения? — произнес Цветков.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.