О ФРАНЦУЗСКОМ ФИЗИКЕ ЛАНЖЕВЕНЕ И ДРЕВНЕРИМСКОМ ВРАЧЕ ГАЛЕНЕ
В начале декабря отряд Цветкова попал в тяжелую и длительную передрягу. Не имея, в сущности, никакого серьезного опыта войны, да еще к тому же такой сложной, как партизанская, утомившись постоянными преследованиями, дождями, сыростью и, наконец, морозами, сковавшими Унчанский лесной массив, плохо одетые люди, что называется, «сдали» и возле владений совхоза «Старый большевик» просто-напросто проспали группу карателей, которая едва не уничтожила весь отряд.
К счастью, спавший всегда вполглаза Цветков успел учуять неладное услышал сиплый лай розыскных немецких овчарок и поднял отряд. Завязался бой — длинный, трудный, путаный, а главное — такой, без которого вполне можно было обойтись, потому что почти никаких потерь живой силе фашистов партизаны не нанесли.
В этот бой ввязался и Устименко, хоть ему не положено было стрелять. Функции врача велел он выполнять Вересовой, определил ей даже место и снабдил всем необходимым.
Когда все кончилось, Цветков поставил Устименку перед собой по стойке «смирно» и сорванным во время боя голосом осведомился:
— Кто это вас назначил автоматчиком? Почему вы с Цедунькой пошли немцам во фланг, когда ваше дело — раненые? Кто вам разрешил лезть в бой?
— Поскольку в отряде имеется врач Вересова, — начал было Володя, постольку…
— Молчать! — совершенно уже зашелся командир. — Вересова сегодня первые выстрелы в жизни слышала. «Имеется»! — передразнил он Устименку, — Где она имеется? До сих пор на человека не похожа, а раненые ищут доктора. Отвечайте — мое дело в бою шину накладывать бойцу? Мое?
Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы еще тяжело дышащий после перебежек и азарта боя Колечка Пинчук не доложил, что «поймался язык».
— Это как «поймался»? — ощерился Цветков.
— А именно, что сам взял и поймался, — нисколько не пугаясь яростного взгляда Цветкова, пояснил Пинчук. — Сам к нам поймался. Подранетый немного, но нахальный…
«Нахального подранетого» Устименко перевязал, дал ему глотнуть из мензурки медицинского спирту. Оказался немец человеком высокого роста, спортивной внешности, в фуражке с лихо заломленной тульей — типичнейшая «белокурая бестия». Обнаружили его в яме, вырытой, наверное, когда-то охотниками, на дне ее были заостренные колья — на крупного зверя. Туда и свалился фашист, а когда каратели уходили — его не заметили.
Вел себя «белокурая бестия» поначалу твердо, как его учили: свою часть назвать отказался и на другие, формального порядка вопросы тоже не ответил. Голубые его глаза смотрели смело и твердо.
— Зачем вы к нам полезли? — спросил его не удержавшийся от психологии Цветков. — Что вам нужно в нашей России?
— России никогда больше не будет, — пожав плечами, ответил пленный. Будет протекторат с вечным и разумным порядком. Весь земной шар в конце концов подчинится великой Германии. Нам не нужны государства недочеловеков. Недочеловеки самой природой предназначены быть рабами, это предназначение осуществит третий райх.
Володя скверно понимал по-немецки и только по выражению лица Цветкова, по его раздувающимся ноздрям и кривой улыбке догадался о том, как рассуждает немец.
— Ну, так, — помолчав, сказал Цветков. — Теперь расскажите, каким образом вы напали на наш след.
— Это я расскажу только командиру! — ответил немец.
— Я — командир.
Немец вежливо улыбнулся:
— О нет! Командир красных партизан, которого мы ловим, — с бородой. Вот такая борода — небольшая. Но — борода!
И тут Цветаева осенило. Он понял, что где-то рядом, поблизости, живет и воюет настоящий партизанский отряд, имеющий, наверное, связь с Большой землей, рацию, опытного, не раз воевавшего командира настоящего комиссара…
А немец, пококетничав, понял, что если он расскажет о красных партизанах, то не выдаст этим свои, фашистские военные тайны, — и подробно, не таясь, пересказал Цветкову все решительно, что ему было известно об очень сильной, крупной, подрывающей минами железные дороги группе партизан какого-то знаменитого красного полковника, именуемого немцами Лбов.
И на карте показал острием карандаша те места, где Лбов со своими «разбойниками» взрывал железные дороги и сваливал под откос поезда.
— Ладно, убрать! — сказал Цветков, поднимаясь с пня, на котором сидел. — Обыщите только как следует!
Колечка Пинчук, к которому адресовался командир, немножко побелев, ткнул немца в бок стволом своего «шмайсера». Немец понял, лицо у него задрожало, Володя отвернулся. Через несколько минут за соснами прогремела короткая очередь автомата. В это время Цветков сказал Вересовой:
— Если еще один раз вы позволите себе дезертировать во время боя, я прикажу вас расстрелять. Нам в нашем рейде пассажиры не нужны, а трусы тем более…
— Константин Георгиевич, — начала было Вересова, но он не дал ей договорить.
— Я вам не Константин Георгиевич! — сквозь зубы негромко произнес Цветков. — Я вам командир! Ясно? Идите выполнять свои обязанности, и больше ко мне не обращаться. Ваш начальник — военврач Устименко. Все!
Случившийся поблизости доцент Холодилин только головой покачал:
— Вот это да, вот это из песни: одним взмахом поднимает он красавицу княжну и за борт ее бросает в набежавшую волну. Вот это характерец!
— Не говорите глупости! — попросил Володя.
Когда колонна двинулась, Вера Николаевна пошла рядом с Володей. До сих пор она вздрагивала, глаза ее выражали ужас, а на щеках то вспыхивали, то погасали красные пятна.
— А я думала — вот начало моей военной биографии: партизанский отряд «Смерть фашизму», — сказала она негромко, и в ее голосе послышались Володе слезы. — Страх какой — расстреляем.
— Война! — стариковским голосом обстрелянного служаки ответил Володя. Да вы не огорчайтесь, привыкнете. Всем поначалу страшно. Вот посмотрите, Холодилин наш — уж какой интеллигентненький, а сейчас молодец молодцом. Да мало ли… Держать только себя в руках нужно…
Вересова близко заглянула Володе в глаза и попросила:
— Помогите мне, если я испугаюсь! Крикните на меня! Я не хочу, чтобы это чудовище меня расстреливало.
— Да уж, конечно! — согласился Устименко.
— Вам смешно?
— Нет, нисколько.
Ему и в самом деле было нисколько не смешно. Улыбнулся он, думая о глупейшем своем положении: теперь он, чего ради неизвестно, должен делать при всех и для всех такой вид, что эта совершенно посторонняя ему и даже неприятная красивая женщина чем-то связана с ним. А чем? Какое ему до нее дело? Струсила, спряталась от раненых — он-то полез в бой, потому что рассчитывал на нее и даже распорядился, как и в каком случае ей поступать, — теперь на него косо поглядывает измученный болями Трубицын, во взгляде его без всякого труда можно прочитать осуждение: «Тоже нашел себе наш доктор заместителя. Мучайся из-за нее».
На привале оба раненых — и Азбелев и Трубицын — потребовали Устименку, правда под довольно деликатным предлогом, что они к нему привыкли. Вересова вспыхнула, Володя, который перевязывал раненного раньше Кислицына, затягивая бинты потуже, рассердился.
— Это, ребята, свинство, — сказал он, подходя к той подводе, на которой лежали Азбелев с Трубицыным. — Тоже, между прочим, герои! Я-то помню, как ты, товарищ Азбелев, поначалу, еще на первом переходе, жаловался, что наше дело пропащее и никуда нам не выйти. А она женщина не обстрелянная, не привычная.
Азбелев угрюмо промолчал, а Трубицын, нарочно громко охая, сказал, что он «не обезьян» и «не позволит над собой всяким девчонкам обучаться, как в лаборатории».
К вечеру всех пятерых раненых и остатки продовольствия перегрузили на одну подводу, а Голубка — пегого и медлительного мерина — Бабийчук застрелил «на харчи». Вера Николаевна конину есть не стала, ела мерзлый хлеб и плакала тихими слезами. Скованный с ней, словно цепью, приказом Цветкова, Володя хлебал из котелка лошадиный супешник, потел от горячего и думал про то, как было бы ему сейчас легко с Варварой.
— Дайте попробую, — вдруг сказала Вересова. — Уж больно аппетитно вы чавкаете.
Попробовала, сделала гримаску — удивительно нелепую в этом застывшем, зимнем лесу, в отблеске пламени костра, над котелком с варевом из конины и сказала кокетливо:
— Хоть расстреляйте, не могу!
Володя промолчал. Впрочем, ему было ее жалко. Осматривая в этот вечер ноги бойцов и круто разговаривая с теми, кто опять толком не смог управиться с портянками, он вдруг заметил, что не находит в себе больше сил пошучивать и что, кажется, этот марш окончательно вымотал и его.
— Ну что, доктор, — окликнул его Цветков, когда он возвращался к своему костру: — Притомились? Посидите! — почти попросил он. А заметив нерешительность Устименки, приказал: — Сядьте!
Как всегда, гладко выбритый, пахнущий странной смесью запахов одеколоном и дымом бивачных костров, он сидел прямо возле ствола старой сосны, разминал в пальцах папиросу и проглядывал немецкую газету, отобранную у расстрелянного намедни фашиста.
— Интереснейшая штука — быт науки , — с холодной усмешкой произнес он. — Вот сами немцы пишут о знаменитом нашем современнике — физике французском Ланжевене. Они его посадили в Париже в тюрьму Санте, и французская Академия наук за самого знаменитого своего академика не заступилась. Представляете себе? Причем тут ясно намекается, что арестован был Ланжевен по указке ученых-фашистов из Виши. Сами немцы в своей газете об этом пишут, конечно превознося Академию за ее «лояльность»…
— А почему быт? — спросил Устименко.
— Потому что для бездарной сволочи крупнейшие научные проблемы есть, фигурально выражаясь, проблемы «меню», харчей, а если выше, то особняков, а еще выше — миллионов, яхт, собственного острова, бриллиантов, мало ли чего, я ведь этому не обучен. Передряги же исторические, подобные нынешней, очень этот быт высвобождают, ученое зверье предстает перед нами таким, каково оно есть, — зверьем . Тут, вообще, есть о чем подумать — и о нынешнем, и о давнем…
Недобрая усмешка скользнула по его губам, он холодно взглянул на Володю и спросил:
— Вы никогда не размышляли о том, как все старое, заслуженное и даже знаменитое, как правило, не помогает новому, а душит его, прилагает все свои дряхлые, но мощно дипломированные и официально утвержденные ученые степени и просто силы не на помощь передовому, подлинному, новаторскому, а только на то, чтобы «тащить и не пущать»?
— Например? — спросил Володя, вдруг с радостью вспоминая разговоры с Провом Яковлевичем Полуниным. — Какие у вас есть примеры?
— Примеры? Пожалуйста, найдем! Да позовите сюда, кстати, вашу даму, она же все-таки, кажется, по ее словам, врач…
Устименко про себя улыбнулся. Цветков принадлежал к представителям той категории мужчин, которые чувствуют себя без женщин, особенно красивых и умеющих слушать (а уметь слушать — великое искусство), куда как хуже, чем в присутствии тех самых «Евиных дочерей», о которых они склонны отзываться преимущественно презрительно…
— Зачем я ему? — испугалась Вересова. — Опять кричать на меня будет…
— Нет, он в благорастворении, — сказал Володя. — Желает разговаривать.
В полушубке, в валенках-чесанках, кротко поглядывая темными глазами, Вера Николаевна осторожно подошла и сказала с тихой покорностью в голосе:
— Явилась по вашему приказанию.
— Боитесь меня? — осведомился Цветков.
— Разумеется. Меня еще никто не пугал расстрелом. И не кричал на меня так, как вы…
Цветков без улыбки ответил:
— Я, кстати, не шутил. Присаживайтесь! Наш Устименко пожелал, чтобы вы присутствовали при нашей беседе…
У Володи от изумления даже брови поползли вверх, но Цветков совершенно не обратил на него внимания, словно и вправду именно Володя по собственному почину привел сюда Вересову.
— У меня в чайнике чай заварен, — радушно предложил командир. Крепкий. Правда, сахар кончился…
Налив Вересовой кружку, Цветков рассказал ей «преамбулу», как он выразился, беседы и стал приводить по памяти факты:
— Пожалуйста — для начала: Гален. Кто его не знает, во всяком случае слышал о нем каждый фельдшер. Основоположник, отец и так далее. Разумеется, если бы он был на две трети менее даровит, то жизнь его сложилась бы куда благополучнее для него самого. Но именно его гений объединил против него всех бездарных сукиных сынов той эпохи. Ничто так не объединяет сволочь, как появление истинного таланта, грозящего своим существованием их благополучию, — этого каждый человек, занимавшийся честно историей науки, не мог не замечать. Здесь опять уместно будет вспомнить современника нашего — француза Ланжевена. Только мировое признание заслуг этого ученого вынудило даже бездарных ученых впустить Ланжевена в свое заведение , каковое, по их вечным декларациям, существует вне политики. Но политические махинации освободили это сборище от морального обязательства защищать своего же академика от коричневой чумы, и они отступились от него с радостью, ибо он талантлив, следовательно опасен как конкурент всем им, вместе взятым… Вы, кстати, Вера Николаевна, занимались историей хотя бы медицины?
Спросил Цветков изысканно-вежливо, но Вересова даже вздрогнула и ответила неопределенно.
— И да и нет, — улыбнулся Цветков, — в общем, «проходили». Тоже термин, черт бы его побрал! Проходили! Впрочем, пожалуй, и хорошо, что только «проходили», потому что если самому не задумываться, то может показаться, что в науке нашей всегда была тишь, да гладь, да божья благодать, согласно той трогательнейшей ситуации, которая имела место в жизни юного Пушкина и дряхлого Державина — в смысле благословения Александра Сергеевича на поэтический подвиг. И очень хочется историкам медицины, которая, на мой взгляд, в жизни народов играет никак не меньшую роль, нежели искусства, если не большую , очень им хочется, этим пай-мальчикам, все изобразить в эдаком розовом или голубом, уютном, пасхальном свете. Вы не согласны, Устименко?
Устименко, выученик Полунина, разумеется, был согласен и даже хотел вставить свое «меткое», как ему казалось, замечание, но Константину Георгиевичу не было никакого дела до мнения Володи, он продолжал говорить, поглядывая уже на доцента Холодилина, который подошел поближе в своей кацавейке, из которой лез пух, и треухе, совершенно напоминая видом француза возле Березины.
— Да не только в истории медицины, в истории любой науки наблюдается, несомненно, та же картина, — продолжал Цветков, и его обожженное непогодами лицо — твердое и жесткое — вдруг перекосило бешенство. — Та же! — почти крикнул он. — Абсолютно та же, только никто не дает себе труда над этим задуматься в целях хотя бы защиты нашего будущего от уже имевших место чудовищных прецедентов. Чудовищных! Вот Гален, с которого мы начали! Ведь завистники и клеветники, подхалимы и бездарности добились-таки изгнания Галена из Рима. А наши современные историки медицины, пользуясь источниками «научными», оставленными современниками бедняги Галена, талдычат на основании показаний его же хулителей, завистников и клеветников, что у него был «строптивый и тяжелый характер». Тут очень интересная мыслишка есть, основанная на наблюдениях. Ведь Пирогова нашего, Николая Ивановича, тоже обвиняли его хулители и завистники в том, что у него характер тяжелый, и даже не только строптивый, но и сварливый. А пошло это знаете откуда? От интендантов эпохи Крымской войны, от тех самых «нестерпимых воров», которым наш Николай Иванович никак воровать не давал…
Когда Цветков назвал Пирогова, глаза его вдруг потеплели и в лице проступило так не свойственное ему выражение мягкой нежности; он тотчас же словно бы сконфузился, отвернулся от костра и полез в сумку за папиросой. Володя в это мгновение перехватил взгляд Вересовой: она смотрела на Цветкова осторожно, исподлобья, и даже Володе, при всей его удивительной ненаблюдательности по этой части, стало вдруг ясно, что Вера Николаевна влюблена, что слушает она Цветкова с радостью, мало того — с восторгом, и что если бы он говорил нечто совершенно противоположное, она слушала бы совершенно так же.
— Галену даже приписали, что он чумы испугался. Заметьте опять же, что и у Пирогова были «доброжелатели» в Медико-хирургической академии, которые слушок пустили, что Николай Иванович удрал из Крыма, из Севастополя, испугавшись бомбардировок. Ну, да что об этом! — Цветков махнул рукой, выбрал себе уголек и, картинно-красиво прикурив, задумался на мгновение. Аналогий этих хоть отбавляй! Что касается до трактата Гарвея «о движении сердца и крови», то, несмотря на то, что это было в эпоху Шекспира, в эпоху «Опытов» Бэкона, все-таки те же самые объединенные бездарности добились того, что Гарвея объявили сумасшедшим. Интересно, кстати, что не дают двигаться науке вперед не только сонмы бездарностей — это еще не было бы так страшно, — не дают двигаться даже люди талантливые, крупные. Например — вы, Устименко, все желаете примеров побольше — вот, пожалуйста, Джемс Симпсон, открывший благодетельные свойства хлороформа одновременно с Пироговым и нахлебавшийся всякого лиха в жесточайшей борьбе за свое открытие, — этот ученый встал на пути Листера впоследствии, и как уперся! Если ему в свое время кричали, что человеку от бога велено рожать в муках и что попытка смягчения родовых мук хлороформом есть посягательство на промысел божий, то он, Симпсон, добился-таки того, что родной Листеру Лондон последним в мире сдался на антисептику. И все это — деятельность прославленного в это время Симпсона, его энергия, его авторитет ! А Пастер? Банда карикатуристов и журналистов долгое время кормилась , глумясь над микробами Пастера. А он ведь читал газеты каждый день. И конечно, Пастер сделал бы куда больше, сохрани он ту энергию, которая требовалась на борьбу с современными ему мракобесами, для дела…
Внезапно лицо Цветкова напряглось, он спросил резко:
— Чему вы улыбаетесь, Холодилин?
— Так, одна, мысль в голову вскочила, — ответил доцент. — Но субординации не соответствует…
— Ничего, валяйте!
— Подумал, товарищ командир, — вот кончится эта война, станете вы, естественно, профессором, доктором, разумеется, а то еще и повыше занесет вас судьба и несомненный талант, — как тогда? Вот в рассуждении нынешней приятной беседы? Сейчас, не сердитесь только, сейчас этот лесной разговор ни к чему нас не обязывает, все мы кипим и негодуем, а вот в кабинете? Когда секретарь будет при вас и прием, или адъютант и тоже прием, и когда от вас будет зависеть? Как вы думаете? Поощрять будете и благословлять, или тоже…
— Что — тоже?
— Да вы понимаете, товарищ командир, зачем уж так уточнять словами…
Красные отсветы потухающего пламени костра бродили по небритому, поросшему кустистой бородой лицу доцента, на холоде он смешно постукивал перевязанными веревкой футбольными бутсами, успевшими прохудиться после дома отдыха. Холодилин был, в общем, смешон, но светлые его глаза смотрели весело и бесстрашно, и весь вид его, казалось, говорил: «Вот я каков, накось, выкуси!»