Селение любви
ModernLib.Net / Отечественная проза / Гергенрёдер Игорь / Селение любви - Чтение
(стр. 3)
- Не может же у вас не быть никого - с потребностью добра к детям... - Почему же, - сказал Валтасар сумрачно. - На днях уволили няню: девятнадцати лет, сама бывшая детдомовка. Позволяла мальчикам... Заявила: "Они так и так с семи лет все знают. Жизнью безвинно обиженные, а мне горячо благодарны! Пусть вам кто-то будет так благодарен!" - Что вы говорите... - пробормотал Илья Абрамович сконфуженно. Зяма строго следил поверх очков и с жаром начал о том, что раз стали валить сталинские статуи - "будут, и это не за горами, грандиозно-позитивные сдвиги". - Реабилитируют не только маршалов, командармов. Засияют имена Бухарина и Рыкова! Партия очистится от перерожденцев, железная метла не минует этого директора. Валтасар потупился и осторожно произнес: - Уповать, что очистится сама? Она не должна быть чем-то священным. Чтобы мерзавцы не прикрывались партбилетом, нужны и другие партии... - он дружески, извиняющимся тоном добавил: - Конечно, партии с социалистической программой - безусловно левые. Глаза Зямы ушли далеко за стеклышки очков. - Надеюсь, сказано необдуманно, - начал он с вынужденной любезностью, в то время как втянутые его щеки загорелись синеватым румянцем, - а то ведь можно и понять - вы подводите мину под завоевания, которые не удалось погубить Сталину... Валтасар протестующе вскинул руки и замотал головой. Илья Абрамович умоляюще, с лукавинкой, воззвал: - Зяма, ради всего святого, не надо! К счастью, мы все тут беспартийные, и нет нужды доказывать идейность. Тот, к кому он обращался, крепко сморщил лоб, очки вздрагивали на тонкой переносице: - Партию создал Ленин. И теперь, когда ленинские нормы восстанавливаются, когда... - Хотелось бы, - вставил Илья Абрамович, - небольшого довеска к газетным обещаниям! Вспомните: когда мы выкупали молодого человека, с хлебом были перебои, но черной икры хватало. А нынче?.. Привычно-пониженные голоса повели разбухающую перепалку о том, когда и благодаря чему "будет накормлен народ", "нравственность обретет защиту не только на словах" и "незамаранность детства даст свои плоды - интимные отношения поднимутся над низменным". Смуглый брюнет, чей нос опирался на стильно подстриженные усы, сливавшиеся с короткой красивой бородкой, требовательно сказал: - Минуточку! - и произнес: - Идеи - треп, если у их поборников нет критически злого... - Евсей за Евсеево! - перебил Зяма. - Ну скажите же ваше излюбленное: "За добро горло перерву!" Евсей отвечал взглядом наблюдательно-легкого юморка. - Мы забыли о герое нашего сбора, - проговорил осуждающе и повернулся ко мне: - Друг мой, кому сегодня тринадцать, не покажете - что вы поняли из всего услышанного? Мое сознание утопало в едких клубах непроизвольно возникающего пережитого. Наш серый многоэтажный корпус, провонявший уборными и тошнотворной гарью кухни, гневливая праведница Замогиловна, свойски-снисходительный Давилыч. Директор, который сейчас увиделся злобной, с черными макушкой и хребтом, овчаркой... Болезненно-зримым хлестали воображение и письма матери... Будоражащий океан не мог не выйти из берегов. - Если никак ничего нельзя, то - индивидуальный террор! - выдохнул я мысль, поражаясь ее чужой завидной взрослости. Мгновенно все, кто был в комнате, взглянули на закрытую дверь. Немая минута окончилась на слабых звуках - Зяма, в каком-то крайнем упадке сил, пролепетал, адресуя Пенцову: - Вы взбесились? вложили ему... - Не было! - Тот, потемнев лицом, придвинулся ко мне, говоря глухо и жалобно: - Ты слышал от меня что-либо подобное? - Конечно, нет! - Я внутренне ощетинился от остро-неприятного холода к нему. - Пожалуйста, повтори всем, - попросил он, и я повторил. Он испытал облегчение - сжал кулак, несколько раз взмахнул им, и мне бросилось в глаза, как опутана венами худая рука. - Ты должен раз и навсегда осознать, - услышал я, - нельзя даже в мыслях присваивать право решать о... о чьей-то жизни. Удрученный Илья Абрамович внес свою лепту: - Никому не дано лично осуждать на... на то, что ты взял себе в голову! С этим невозможно жить среди людей! Это - злая доля, зло съест самого тебя. Зяма, тревожась до чрезвычайности, горячо зашептал: - Напомню, я предостерегал! Вырывать из коллектива, пусть ужасного, но - коллектива! - чревато... риск есть и будет, мы не гарантированы от самого нежелательного... Меня выкручивало в преодолении вызова. Я завел руки назад, вцепился в спинку стула, скрючил пальцы здоровой ноги, стискивая всего себя, чтобы не закричать: "Но я же не могу не думать! А думая - никогда не обхожусь без выстрела! Я хочу-хочу-хочу хотеть того, о чем сказал!!!" * * * Лицо Евсея отразило как бы оттенок улыбки, что свойственна сдержанной натуре при виде чего-либо интересного. - В Арно бродит ранимое самолюбие, и он поймал всех вас на эффекте, сообщил он так, точно от него ждали объяснения. - Между тем, я чувствую, наш друг - вовсе не экзальтированный лирик, а неразвившийся рационалист. Проверим гипотезу? - спросил он меня и, отведя в угол, заслонив от взглядов, принялся "гонять по математике". Его работа была связана с исследованиями в заливе Кара-Богаз-Гол: уникальный состав веществ в воде, происходящие процессы. Евсей занимался математической частью. Удовлетворившись моими ответами, он сказал намекающе: - Все стоит на математике, из нее вытекает и в нее возвращается. Хочется кому того или нет, но повседневность планомерна! Разлад с рациональным оборачивается нолями и минусами. Прибежала из кухни Марфа - позвала мужа, они принесли шипящие сковороды: рагу из баранины, поджаренную на сале лапшу. Последствие моих слов нашло себя в общем желании подстраховаться: включили магнитофон, чтобы упредить возможность сомнений - у нас, под предлогом моего дня рождения, нормальная бытовая гулянка. Илья Абрамович, стараясь развеять неладное в обстановке, что цепко держалось после сказанного мной, поднял стопку жестом, полным достоинства и приятности: - Царский пир! - и перед тем как чокнуться с Валтасаром, пожелал мне немного аффектированно: - Чтобы ты так жил! Взрослые выпили, закусывают соленой килькой, подхватывая на вилки промасленные кольца лука. Мне и трехлетнему Родьке дали компота из сухофруктов - понемногу, чтобы сладкое не перебило аппетит. Магнитофон выдает исполняемое с деланной заунывностью, кем-то безголосым: Будет вьюга декабрьская выть То его понесут хоронить... Родька стал приплясывать, и его вид был само чувство ответственности. Мои нервы еще гудели, но не так воспаленно. Евсей скосил на меня глаза и, намазав кусок мяса горчицей, уклончиво улыбаясь, взял рюмку: - Водка для рационалистов - вода жизни, - рассуждал он как бы сам с собой, - дозированная, она разгружает, чтобы не было крена в сторону невозможного... В дальнейшем у меня будет вдоволь оснований вспоминать этот день, и однажды, уже в зрелую пору, я уловлю в себе то, что облеку в образ: пролито вино, и короткая струя разбилась бесформенно... Всплеск преобразуется в мысль, что не случайности редки в жизни, а редко понимание их естественности. По смыслу совершенно никак не связанное со всей этой историей, выступит на первый план место в Книге пророка Даниила: "Валтасар царь сделал большое пиршество..." Валтасар, к которому отнесено: "...ты взвешен на весах и найден очень легким". 10. Шины увязают в песке, мы слезаем с велосипеда. На пляже почти вся наша школа; беспрестанно кивая знакомым, двигаемся к нашему месту - неудобному глинистому обрывчику: там меньше народа. Гога знает - я стесняюсь моей ноги. Два-три года назад не так стеснялся, хотя носил тогда аппарат: друзья по очереди (делать это каждому так нравилось!) помогали мне его снимать и надевать - чужие мальчишки, гомозливо теснясь вокруг, ненасытно созерцали процедуру. Но теперь я все придумываю отговорки, чтобы остаться в брюках, мне кажется, наш обрывчик недостаточно удален от толпы. Сколько купальщиков! Взгляд скользит по полуобнаженным фигурам, скользит - задерживается на одной: я прикусываю губу. С прикушенной до крови губой смотрю на стоящую шагах в двадцати, по щиколотку в воде: восхитительно сложенная, ко мне вполоборота, она еще не увидела меня. - Гога! Вон та - наша учительница! - я шепчу, а в моем пересохшем, будто передавленном горле катается комок. - Она же голая, Гога!.. Такие узкие трусики - два пальца... При ней я почему-то всегда до безобразия наглею, на ее уроках я ехиден, болтлив, цепляюсь к ней, трепливо переспрашивая, стараясь, чтобы выходило комичнее, чтобы потешался весь класс. Она скажет: "Возьмем рейсфедер". "Какой Федя?" - недоумеваю я. "Угольник..." Демонстрируя смелую развязность, щиплю Бармаля: "Больно? Вы сказали, ему больно?" Бармаль добродушно ухмыляется моему острячеству, прощает щипок. Я чувствую, как глуп и жалок, но я бессилен самообуздаться. Нахально смотрю ей в глаза - бередяще хочется, чтобы она взбешенно крикнула: "Шут!" Тогда я брошу в лицо ей что-нибудь предерзкое. Хотя она больше не глядела на меня жалостливо, как при первом появлении в классе, я мщу ей. Мщу не только за тот взгляд, а как-то вообще - за то, что мне и самому непонятно... Иногда она на меня смотрит со сквозящим требованием встревоженной мысли - как мне тогда беспокойно! Едва не корчусь, точно мне льют воду за шиворот. Все эти дни я разузнавал о ней - она живет одна на квартире у старухи, что вечно сидит на рынке с мешком семечек. Она в воде по щиколотку; вытягивает ногу, водит ею по воде, словно разглаживая, решительно и мягко, без всплеска, вбегает в протоку, умело плывет. Гога следит восхищенно. Сижу на краю раскаленного обрывчика и в яростно пожирающей спешке, будто смертельно боясь не успеть, скребу глину ногтями. Солнце плавится, засыпая протоку искристыми блестками, нестерпимыми для глаза, даль видится плохо, сизовато-смуглая из-за рассеянной в воздухе тонкой пыли. В давящем дремотном зное слышен стойко-плотский запах преющей тины. Искупавшись, она вышла из протоки почти напротив нас - мы встретились взглядами. Я заерзал на искрошенной глине, колкой, как толченое стекло. Небо излучало сухой, резкий, оттенка красной меди свет, и приходилось щуриться и терпеть, чтобы, глядя на нее, не прикрывать ладонью глаза. Она взошла к нам на бугор. - Почему ты не там? - кивнула на скопление купальщиков. - Там наши все. Молчу. И тут она догадалась. Я это понял по ее взгляду на мою ногу. - А вы почему не там? - спросил и нахально и пришибленно, отчего усмешка у меня, должно быть, получилась кривенькой. - Вы уже взрослые ребята - мне неудобно. Думала - подальше... - сказала просто; в умных, все понимающих глазах - ни тени раздражения. Мне стыдно - она вовсе не высокомерная; как я мог считать ее такой? Но я не в силах немудряще сдаться. - Садитесь, посидите с нами! - сказал бесцеремонно, в страхе, что моя наглость спасует. Она спокойно кивнула на песчаную полоску у воды: - Туда перейдем. Там открытое место, там с моей ногой я буду все равно что на сцене. Она видит, как я не хочу переходить. - Песочек. А тут илисто и тина. Повела рукой, будто распахивая невидимую дверцу; этот жест и то, как она пошла, выступая гибко и плавно, было донельзя мило. Гога, не взглянув на меня, покатил за ней велосипед. Беззвучно ругаясь, ненавидяще комкая подхваченную с земли майку, я заковылял за ними. Как враждебен мне весь свет! Как ненавижу я всех, кто на меня смотрит! Она опустилась на песок, разгладила его ладонью и с наклоном головы к плечу - в этот миг вожделенно для меня интимным, - пригласила: - Загорай, Пенцов! И поговорим. Сказала достаточно властным, учительским тоном - его я еще у нее не слышал. Я удивился ему, но еще раньше, чем удивился, - лег. - Ну - в брюках?! - она обернулась к Гоге: - Стащите с него! И Гога, добрейший старинный мой друг Гога, по первому ее слову, с готовностью, с охотой сорвал с меня брюки. Я лежал на животе, морщась разметывал щелчками песок; лицо пощипывало наверно, я был кошмарно красен. Она сказала с неловкостью в грустном голосе: - Угловатый ты человек. Расшатанный и колючий. Скривив губы, я дул в песок, соглашаясь, что я неудобный человек. - Надо бы с твоими родителями познакомиться. - У него Валтасар сам педагог! - значительно произнес Гога. - Кто это - Валтасар? Гога деликатно смылся. Она переспросила, глядя ясно и настойчиво: - Что за Валтасар? Сгребая и разгребая песок, я хмуро рассказал мою историю. "Сейчас она меня пожалеет - сплюну и уйду! - я со злостью ждал. - Лишь первое словечко жалостливое - крикну: - Ну, все услыхали? Разузнали? Довольны? - И обязательно сплюну!" Она молчала. Я осторожно взглянул. Теперь она хмуро пересыпала песок в ладонях. Вдруг тихо, в задумчивой замкнутости, будто меня вовсе и не было рядом, сказала: - Красивое ты явление, Пенцов. * * * Я судорожно сглотнул. Жутко-заманчивая глубь ошеломления сказала мне: вся моя жизнь, сжимаясь в мытарствах, одним угрюмо восстающим усилием шла к тому, что только что случилось. Я обессилел счастливым бессилием, выговорил бестолково невнятицу: - Фамилия-то... - и закатился смехом одуревшей влюбленности и секрета двоих. Она смотрела вопросительно. - В учреждении... - я остановился, пережидая приступ, - фамилия была моя собственная, а имя дали Артем... а теперь, ха-ха-ха... имя настоящее, эстонское, а фамилия... - и я не мог больше ни слова протолкнуть сквозь тряску ликующего нутряного смеха, не более громкого, чем воркотня кипятка. Она вскочила и вдруг, поймав мою руку, рывком меня подняла, повлекла в воду. - Не трусь! Что за водобоязнь?! Вырывая руку, я шкандыбал за ней, моя обглоданная болезнью левая нога, споткнувшись о воду, подогнулась: падая, я обхватил обеими руками ее выше талии, с ужасом, с потрясающим стыдом осязал гладкое обнаженное тело, от головы отхлынула кровь, сердце словно сдавила ледяная ладонь; немощная нога не выпрямлялась - с чудовищным чувством катастрофы я продолжал невольное объятие. Она видела мое лицо - она все во мне поняла: нарочно со смехом меня затормошила, будто мы шутим, балуемся, будто я вовсе не падал, не схватился за нее беспомощно, унизительно, позорно... Благодаря ей я незаметно очутился в воде, нырнул - я нырял, нырял, остервенело желая скрыться от нее, от всех! утонуть с бессознательной легкостью случая... Потом стоял, колыхаясь, по подбородок в протоке, передо мной были ее глаза: как она во мне, я тоже в ней сейчас все понимал. Она обдала меня брызгами, ударив ладонями по воде, она брызгала, брызгала - говоря в себе: "Бедный мальчишка, я растормошу-растормошу-растормошу тебя!!!" Странно - я уже не переживал. Смеясь, она за руку потащила меня из протоки: я прыгал на правой ноге, опираясь на локоть учительницы, и мне было весело - совершенно искренне весело, - словно не я вовсе минуту назад страстно хотел пропасть под водой. Мы падаем животами на песок, подгребаем его к себе, от экстаза я впился зубами в мою руку. Я почти касаюсь волос цвета кукурузных хлопьев, у нее твердо очерченные губы, нижняя упрямо выдается; ресницы плотные и выгнутые, как листья подсолнуха. Я чувствую, что мысленно говорю ей "ты". Смотрю в ее глаза - она знает, что я говорю ей "ты". - А-аа... Валтасар - хороший человек? Киваю. Она поняла во мне все, что я хочу сказать о любимом Валтасаре. - Кого ты больше любишь - его или Марфу? - спросила и засмеялась. Она смеялась, что задала мне вопрос, как пятилетнему. - Ты зна... вы знаете, - я поправился, - Марфа тоже человек что надо, вся такая прямая во всем, снаружи строгая, а сама добрющая! И какой хирург! Если б не она, я б до сих пор таскал аппарат. Она понимает во мне все мои непроизнесенные радостные слова о Марфе... - А брат твой? - Конечно, любит! Даже когда жалуется на меня, все равно я - Арночка. "Арночка меня обижает..." - передразниваю Родьку. - А ты обижаешь? - Самую малость. Чуток. Мне почему-то казалось - она курносая; она вовсе не курносая. Если дотронуться до ее волос... Взять и дотронуться?.. Представляю - школьницей она наверняка свирепо дралась с мальчишками: у нее такое отважное лицо! - Вы не русская? Ваши отчество, фамилия... Ее фамилия - Тиманн. - Пишусь русской. Папа - поволжский немец. К тому времени я чуток слышал о немцах Поволжья. Их тоже выселяли. Смутная дымка обнажила косой бесприютный парус, его несло к Дохлому Приколу... Мне стало тепло от этого - она прочла. За тенью почуялся коренной смысл, который потянуло стать очевидностью... Ее с родителями выселили в сорок первом. Ей не было двух лет. Мама русская; могла б подать заявление на развод и остаться в родном Саратове. Но она взяла дочь и поехала с мужем; скотный вагон, остановки в поле, когда мужчины и женщины скопом оправляются тут же у состава. Конвой предупреждает: "Держаться кучно! Отход в сторону - открываем огонь!" Их везли и везли полмесяца или дольше. Для мамы - радиотехника по специальности - в колхозе Восточного Казахстана нашлось только место скотницы. Отца с ними разлучили: отправили в Оренбургскую область добывать нефть. Только после войны было разрешено приехать к нему. Он работал на буровой, втроем жили в углу типовой многосемейной землянки. - Однажды я на него обиделась: обещал почитать на ночь и не почитал, уехал на ночную вахту. Думаю: вернется, подхватит меня на руки, поцелует - а я в ответ не поцелую... - она сжала в горсти песок - песчаная струйка потекла из загорелого кулака. - Его привезли... меня не пустили... В скважине взорвался природный газ, который часто сопутствует нефти. Недра пальнули стометровой стальной трубой, вызвав пожар... Среди погибших оказался и ее отец. Так близок ее профиль - я чувствую тяжесть, с какой опустилось веко, поникли ресницы. - Страшно сказать, но зато мама получила свободу, какой не было при муже-немце. Мы смогли вернуться в Саратов, мама опять стала работать по специальности... Я недвижно ждал еще нескольких слов: сладострастного удовлетворения от того, что подозреваемое - железно-естественно. Ее муж - тоже учитель... или кто он там? Когда он приедет? - Ну и?.. - сказал я со злобой, которая, как бы отстраняя надежду, подыгрывала ей. - Окончила институт, направили сюда. Вот и все. "Вот и все..." - восторг душила суеверно вызываемая подозрительность к избавлению, которое не может быть невероятно полным, и в трепете внутренней шаткости я спросил окольно: - Хорошо у вас в Саратове? Наверно, все лето в Волге купались? В плотной зависимости от тяготеющего вопроса мужские фигуры сливались в желто-бесформенную массу, что необъятно ширилась и алчно со всех сторон обступала ее - такую грациозную в обидчивом замешательстве. - Купалась в море. Каспийском. Мы с подругой ездили в Дербент. - Дербент! - поспешно выразил я ей льстивую радость, упиваясь словом "подруга" и горячо желая той всяческих благ. - Мы жили на квартире... - Она объяснила: три глинобитных постройки и ограда образуют четырехугольник с двором внутри, и над ним - крыша из виноградных лоз. - Прелесть! Никогда такого не видала. Грозди свисают наливные, увесистые... Меня осенила пойманная в словах чувственность. Впечатление было глубоко и остро и щедро окрашивало то, что я неутоляемо слушал. Она сказала: - Фруктовые деревья везде. Вода в море теплющая. Я увидел плодоносящие сады, в чьей зелени тесно золотистым, оранжевым, розовым фруктам. Она, в облачении Евы, притрагивается к ним, плоды касаются ее губ, ее грудей... Над морем неотразимо приветлив взлет беззаботного неба, заспанно-медлительные волны отсвечивают стеклом бутылочного цвета. Она, извивно-лукавая, танцует на кромке берега, посылая мне взгляды... - Где мы жили, ограда - настоящая каменная стена, оштукатуренная, сказала она с веселой уверенностью в том, что я поражусь. И я поразился. - Для Дербента это обычно - не забор, а беленая стена. - Правда? - Ну конечно! То же и ослики. Так их много! Идешь тенистой улицей, а к дереву ослик привязан... У ее квартирных хозяев осел в стойле отмахивался хвостом от мух. Любил хлебные корки с солью и сахар: больше - колотый, потверже, чем рафинад. Я представил, как осел большими губами глубокомысленно берет с ее ладони кусок сахара: - Дербент... - Какие удивительные памятники истории! - она обрадована моей заинтересованностью. - Крепостные стены, башни, ворота - шестого века! Здание мечети - восьмого. Караван-сарай, бани - тоже древние. - Это надо видеть... - умиленно говорю я и не сопротивляюсь предвосхищениям будущего, которые полнятся блеском героики. Воображение доставляет мне из прошлого превосходное горючее, и я стремлюсь на сверкающий пьедестал - покоряясь гармонии между ласковым бархатом и отточенным клинком. - У матери в письме... было про моего отца - он такой был силач! - я захлебнулся силой переживания. - В погреб провалился годовалый бычок - отец обвязал его веревкой и вытащил! Один! "Я выдержу ее взгляд", - подумал я, не подымая глаз. - Он убивал их... - прошептал я, сладко ужасаясь безумию моей храбрости. - Он восстал... * * * Бессолнечно-сырой, знобкий день весны. Тучи быстро скользят пластами скопившегося холодного дыма. Беременная крестьянка бежит от усадьбы через серое хлюпкое поле, и все пусто и напряжено вокруг. Взбежав на скат лесистого холма, она едва устояла, разъезжаясь башмаками по талому снегу. На округло-лысом взлобке высится состарившаяся сосна: сама внимательная и сочувствующая отстраненность. Женщина обхватила дерево руками, как большое, мирное, понятливое существо, и, словно убеждаясь в его отзывчивости, вдыхает весенний чуть мозглый запах. Ей надо видеть хутор, и она поворачивается неловко, трудно: сосна не дает ей упасть навзничь, поддержав спину. Подрастающий нечастый сосняк не скрывает усадьбу внизу на равнине: дом, коровник, другие хозяйственные постройки. Открытая раскисшая земля по сторонам, овраг далеко справа, лес еще дальше слева - все это безлюдное пространство оглаживается ворчанием мотора, злящегося на унылое недружелюбие дороги. Грузовик, чей кузов тесно усажен автоматчиками, похожими на слипшиеся торчком личинки, направляется к хутору, расхлябанно раскачиваясь в зыбучей колее. Проговорила безукоризненно внятная очередь - кузов выбросил обильную россыпь личинок; над равниной заспешили коротенькие чеканные стуки. Они оказались в ладу с посвистом ветра, что принялся ударять густыми рывками: тучи, не поспевая за ним, рвались в клочья. Пули тихо-явственными щелчками, твердыми и красивыми, впивались в поперечные жерди, в колья изгороди. Разнесли в щепки ставни окон. Но в них все проблескивают почти невидные нежно-бледные полоски - и на поле еще одна, а за нею другая личинка, беспокойно повозившись, замирает скрюченно. Следящую с холма крестьянку душит звонкий груз мгновений, разрывая напором крови жилы висков. С остановившимся взглядом она осела к земле, сползая спиной по коре дерева, и легла набок. Вблизи занято и отчужденно шушукнула шальная пуля и унеслась с отзвуком заунывного напева. Неведомая сила внутри женщины встревоженно действовала, создавая плотское воплощение упрека и жестокого голода по выстрелу. Аппаратик души с первого дня заключал в себе след прекрасных и непреходящих вещей и перерабатывал то, чем его потчевали, не в шлак, а в отрицание, увеличивающее силы переносить его. Письма матери поставили меня у истока радуги, переброшенной в необычайное, и появилось, где брать блеск и цвета, чтобы не чувствовать себя ничтожным перед дрянной мутью потемок. Из развалин остановленных туч вышло светило, и на стонущее задымленное поле пролился солнечный ливень. Я был на холме и превратил старую безучастную сосну в маяк отчаянного дерзновения. Устроившись высоко на ветви, я скрыт стволом. Мягко нажав на спуск, вызываю маленькую малиновую вспышку: прозвучав тонко и томительно, крупица ярости убила сержанта на грязной равнине... При помощи снайперской винтовки я аккуратно прекращаю жизнедеятельность личинок и гусениц. Старшина-гэбэшник укрывался за кузовом машины - от огня, что вели из дома. Но мне с моего дерева видна сжавшаяся фигурка... Он вздрогнул и, согбенный, посунулся в землю. Я попал ему пулей под дых, куда умелые столь впечатляюще бьют кулаком. Торжество, подобно возникшей в реке воронке, расправляло в моей душе свою глубину, и я сосредоточенно тонул в ней. Вокруг меня привлеченно собирались умершие, снисходительно отдавая должное неподдельной задушевности моей священной игры. * * * Наверно, претенциозность моих домысла и вымысла не вырывалась из оков естественно верного тона, и у нее не хватало духа прервать меня. Но я почувствовал предельное натяжение струны и в панике, что она сейчас уйдет, ухватился за то, что сделало бы такой оборот некрасивым в ее глазах. Я прибегнул к неотстранимой правде, взыскующей отзыва. - Вы думаете - вот... треплется как ненормальный... а ведь... а ведь... - начал я, прерываясь и желая говорить возможно проникновеннее, - о другом, как другие, я мечтать не могу. Ну, там - что "на Марсе будут яблони цвести" или - "до Сатурна дойдем пешком и цветы принесем для суженой..." Мы... в имени Николая Островского... мы там поклялись на всю жизнь... Ее болезненно-натянутое огорчение сменилось невеселым вниманием. - Там были хуже, чем я, - достало у меня отчаяния продолжить, - вообще были лежачие, и мы все дали клятву... если кого случайно какая-нибудь полюбит... он не женится - чтобы другим не обидно... - я осекся: в ее взгляде была такая явная ненавистная мне жалость, что под сердцем судорожно шмыгнул холодок, а лицу стало горячо до зуда. Не знаю, поняла ли она, что мое злорадство жалило меня самого, когда я сказал: - Клятва, чтобы всем - безнадежно! - У меня вырвался отвратительный смешок. Ее глаза были почти черные, непрозрачные. - Это ошибка. Случается самое разное... - произнесла она, и я услышал в голосе остроту причастности. - Безнадежно, - повторил я, улыбаясь от самотерзания. - Не надо, перестань. - Безна... - Перестань! - Она вдруг схватила меня за волосы, сунула носом в песок раз, другой - мгновенно и непостижимо мир стал совершенным. - Ой-ой-ой, Елена Густавовна! Сдаюсь! - завопил я, осчастливленно обалдев. * * * Я изливаюсь ей о Черном Павле, о дворняге Джесси, о нашей компании. Какую в степи мы устраиваем пальбу из "поджигов"! Поджигом (ударение на первом слоге) называется самодельная огнестрельная штука, состоящая из металлической, чаще медной трубки, сплющенной, загнутой и залитой свинцом с одного конца, и деревяшки, к которой она крепится. Взамен пороха используется сера, соскобленная со спичек. Выстрел происходит от воспламенения опять же спички, помещенной вплотную к боковой прорези трубки. Чиркнешь коробком - и быстрое шипение оборвется характерным самодостаточным звуком, который бесполезно с чем-либо сравнивать, потому что никакой щелчок кнута, при всей его резкости, не передаст исполненной вкуса значимости выстрела. Она меня охладила. - Война опять? - произнесла с чувством обременительно-привязчивого недомогания, и я не рассказал, как хрустко колола дробь пустые бутылки, а если задевала землю - дымком вспыхивала сухая легкая пыль. Я несколько изменил течение словесной приподнятости: - У Сани Тучного, знаете, эх и удар! Он, когда дерется, в лицо не бьет - только в корпус. И первым ударом - в отключку! А Гога на велосипеде наравне с мопедом выжимает - шестьдесят километров в час! Мы купались, я все болтал, пока, наконец, Гога, катаясь вокруг нас, не начал почти наезжать на меня велосипедом: на всем пляже остались три-четыре человека... От протоки мы пошли втроем - Гога, я и она, - вскоре я выдохся, хромал все сильнее, и меня заставили влезть на багажник. Гога ехал некоторое время рядом с ней - я бы хотел, чтобы он вез меня так, возле нее, до самого ее дома, - но Гога не знал об этом. Он нажимал, нажимал на педали, и она оказывалась все дальше - одна на дороге, идущая непринужденной сильной походкой. 11. Наша компания уже вся во дворе, собралась на лавках под кустами. Саня Тучный сидит на скамейке с двумя соседскими девочками. Они комкают пальцами, покусывают сорванные листья, а Саня под гитару тянет с натруженной выразительностью: Больше мне волос твоих не гладить, Алых губ твоих не целовать... Он ездил летом в город подрабатывать носильщиком и познакомился с юной экскурсанткой: она со своим классом приплыла на теплоходе с верховьев, из Кинешмы. Саня погулял с девочкой по набережной, они подержались за руки, и она оставила ему свой адрес, попросив описать место, где он живет. Саня поделился с нами, как исключительно серьезно размышлял, пока не удовлетворился фразой: "Наш поселок находится в зоне пустыни..." А Гога влюблен в актрису. В мае Валтасар возил нашу компанию в городской театр на спектакль о Мальчише Кибальчише. Когда артистка, игравшая Мальчиша, обращалась в зал, Гога открывал в проникнутых страстью звуках ее голоса что-то похожее на утаиваемую слезинку. Последствием стала игра растроганных чувств, которая бросала его то в тень элегии, то под луч застенчивого озарения. Он послал письмо с просьбой об автографе, и пришла ее фотография, на обороте было выведено волосными линиями "Гоге на память". Ниже помещались имя и фамилия актрисы, а под ними - жеманно-небрежная роспись. ...В силу всего упомянутого вечер отстаивался в нашем дворе взволнованно-тихий, полный сентиментального настроя. Я стоял, опираясь на Гогин велосипед, и в обаянии романтичности смотрел на покровительственно-томный пожар звезд. Откуда мне было знать, что меньше чем через два месяца я вот так же запрокину голову и свалюсь без сознания? * * *
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|