Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Рыбарь

ModernLib.Net / Гергенрёдер Игорь / Рыбарь - Чтение (стр. 4)
Автор: Гергенрёдер Игорь
Жанр:

 

 


      Егор охотно поддержал:
      – Хозяева побольше грабят!
      Внутри у Ромеева клокотало. Сказал через силу:
      – Не надо мне поддакивать. Вы не знаете, что к чему. - Во рту было сухо, он сглотнул с усилием, точно пил что-то не проходящее внутрь: заметно двинулся острый кадык. - На отца, - в голосе зазвучало неуёмное страдание, - за его самостоятельный характер напали свои же. В спину всадили финку и потом пыряли. Думали - кончился, бросили его под мост в канаву. А он сумел вылезти, дойти до номера, где меня поселил.
      Мне было в ту ночь пятнадцать лет восемь месяцев, и на моих руках помирал последний, единственный родной мне человек.
      Мучился он страшно... успел мне сказать: "Мсти всем ворам, всем преступникам мсти! Из них многие часто убивают своих, но с другими ворами работают заодно. А ты, - сказал он мне строго и верно, - назло будь не таким! Ты будь против всех преступных и против каждого преступника". С этим последним словом затих.
 
      Схоронили его, продолжал рассказ Володя, за счёт благотворительного общества, а мне надо было думать, где найти пожрать. То же общество посоветовало меня в артель, которая ставила каменные надгробья, могильные склепы или поправляла старые. Ну и подновляла часовни, церкви.
      Уж потаскал, поворочал я камни, потесал их - мозоли лопаются, из них сукровица течёт, руки ею облиты, а работать надо: не пожалеет никто!
      Проливал слёзы - сказать не стесняюсь. Проливал - что послан в мир на такую долю, и жалел себя как! и ненавидел, кажется, весь мир.
      А выпадет погожий, тёплый день - работать полегче, - и благодаришь Бога. Обед, случится, дадут хороший - и уж радости сколько! Всего тебя это меняет, и тянет душой - чего б посмотреть невиданного?
      Особенно я любил, когда переходила артель на новое место: вот тебе и другая церковь, и кладбище другое, да если это летом - ух, привольно-то! жарко, облака белые громоздятся горами, а меж них солнце так и шпарит, по всему кладбищу вишня разрослась, ягоды наливные краснеют. Идёшь срываешь их и высматриваешь надписи по надгробьям. И вдруг встречается: "На поле брани он честь россов выражал". А то: "Он умереть вернулся в край отцов из той Венеции, где звался Львом России".
      Обернёшься на церковь: купол её голубой точно белоснежной пеной умыт, золотой крест на солнце сияет, а дале - молочное облако встало пухлое, лёгонькое, и от тишины, от жара огненного так воздух и звенит... ох, как охота всю эту буйную зелень вокруг, кусты пахучие обхватить! И такая радость проберёт - мир хорош до чего, и мир-то - Россия!
      В Псковской губернии, в деревушке - глухие сосновые леса кругом, - поправляли мы церковку: беднее не бывает. Батюшка, совсем молодой, сам на своём поле и работал. Раз обтёсываем мы камни, а он после службы спешит на огород полоть. И чего-то улыбается нам... А назад идёт - несёт мешок. Я, говорит, вам молоденькой картошечки накопал, сейчас матушка сварит...
      И притащили с матушкой нам котёл молодой картошки, укропом посыпана. Едим мы её в тенёчке - знойный вечер, душный, - и нельзя передать, как приятно мне от понятия: вот моя Россия! Батюшка этот - кудельки ещё вместо бороды, матушка, не родившая пока что ни разу, бедная церковка, картошка: в охотку в такую, что и сейчас облизнёшься... - Россия это!
      С тех пор я увижу сараюшку, а рядом босого пацанёнка - ему трёх лет нет, а он уж работает, чтоб против голодухи выстоять: хворостиной отгоняет от грядки кур - так у меня внутри всё переворачивается от боли России.
 
      Павленин, не забывая приканчивать остатки обеда, поражался, какой хитрый, ушлый, заковыристо-опаснейший человек перед ним, время от времени кивал, даже зажмуривался, выказывая сочувствие Ромееву и восхищение верностью сказанных им слов.
      Захваченный порывом высказать, высказать заветное, Володя торопливо, нервно вспоминал:
      – В псковских же местах, при поместье на реке Плюссе, подновляли мы склепы. Кладбище родовое. Помещик пёкся о нем - сам заметно уже пожилой, тучный, голова и бородка седые, а нос большой, розовый. Обходительный барин - рубашка на нём кипенно-белая, жилет белый, белыми же цветами расшитый, и летний белый пиджак. Ходил с тросточкой, говорил с сильным сипом, отдувался.
      Мы во дворе обедаем, а он по веранде туда-сюда - топ-топ, топ-топ, тросточкой помахивает - своего обеда ждёт. И очень нервничает, что повар что-
      нибудь не так сделает. То и дело уходит в кухню к повару - до нас доносится
      взволнованный разговор.
      Обедать сядет на веранде, служит ему слуга - старик, а усы чёрные. Залюбуешься, как барин от нетерпенья крышки над кастрюльками приподнимает и обжигается, вскрикивает, пальцы облизывает. Станет есть - аж стонет, охает от вкусного, мычит и головой поводит.
      Нам он велел сделать ему впрок надгробье, выбить золотом надпись: "Пределы ему не поставлены, ибо он дворянин России".
      Наш старший над артелью осмелился спросить: как же-с, мол, извиняюсь, насчёт пределов, когда человек-то ведь уже будет мёртвый? А барин: пусть - мёртвый, и хоть сорок раз мёртвый, а, однако же, никаких пределов не признаю!
      За эти слова я его прямо полюбил, и ещё то мне затронуло сердце, что - не "русский дворянин", а - "дворянин России"! Не знаю, понимал ли он, как я: Россия может и немецкой, и американской быть. Она всех стран пространственней!
      Ромеев вернулся мыслью к барину, заявив запальчиво:
      – И никак мне не было обидно глядеть, как он обедает, и не брала зависть на его богатство.
 
      – М-мм... - Павленин, прожёвывая тушёную капусту, кашлянул и как бы доверчиво признался: - Не могу я чего-то понять: вы работаете до кровавых мозолей, куска досыта не едите, а он всю жизнь в счастье, на ваших глазах - такое роскошество и безделье, и чтоб вам не было обидно...
      Ромеева залихорадило, он дёрнул головой, порывисто вытягивая шею, стараясь придать себе высокомерный вид.
      – Ни понять, ни представить ты, конечно, не можешь, - сказал желчно, заносчиво: обращаться к Егору на "вы" ему надоело. - Ты смотришь на роскошь снизу, у тебя текут слюнки на богатый стол, а я смотрел на барина сверху, потому что я чувствовал... не буду тебе объяснять - почему, - но я чувствовал, что вроде как мог таким же богатым и даже богаче быть, но я вроде как от того отказался ради России!
      И я бы по правде-истине отказался в действительном смысле.
      А барин Россию любит, но не отказался ни от чего ради неё: не мог по
      слабости, куда ему против меня?
      То есть он слабый, больной росток в саду России, и я, как о ней целой, так и о нём должен печься!
      – И как же мне тогда, - рассерженно и убеждённо заключил Володя, - не смотреть на него сверху?!
 
      Будь Павленин не в тюрьме под угрозой казни, его разорвало бы от хохота.
      Он притворился, что всерьёз принял услышанное; при этом воодушевляюще верилось: до чего ловко сумел он загнать в угол столь прожжённого хитреца! Тому остаётся лишь нахально врать откровенную чушь.
      Ромеев с презрением говорил:
      – Ты плакал, что рученьки твои отмотались мокрую шерсть таскать, спинка изломилась и пожрать ты не можешь то, что у других на столе. А я камни ворочал, тесал их - ладони кровоточили! травил пылью лёгкие и мечтал не о том, чтоб в чистой сидеть конторе, печати ставить и чтоб мне из ресторана приносили обед. А я думал, что я могу и должен сделать, - он на секунду примолк, колеблясь, сказать или нет, - сделать, чтоб мне на надгробном камне написали - "честь россов выражал".
      – Ну разве ж ты, - горячо, горестно вскричал Володя, - можешь понять - "Честь россов выражал"?
      Егор спрятал взгляд, не посчитав нужным поддакнуть. Ромеев с трудом кое-как обуздал кипевшую в нём бурю и, приостанавливаясь, чтобы не сбиться, со снисходительно-усмешливым выражением задал вопрос:
      – Разве б ты или кто другой... из всех вас мириадов таких же... мог бы пойти на смерть лишь за то, чтоб на его могиле было: "Он умереть вернулся в край отцов из той Венеции, где звался Львом России"? Или: "Пределы ему не поставлены"?
      Сказано было со столь красноречивой интонацией, что Павленин не стерпел обиды:
      – Я за своё пошёл жизнью рисковать и средь первых был, - проговорил дрожащим от бешенства голосом, - и если так сошлось, что выхода нет - умру, на колени не встану!
 
      Ромеев глядел в его бескровное, словно отвердевшее в решимости лицо, а Павленин высказывал жёстко, грубо:
      – Россия не мене родная мне, чем кому другому. Русский я. Но слова о России не обманут и не отвлекут от положения: одни в ней имеют и много, а другие - нет. Чтоб это поменять - шли, идут и будут идти на смерть!
      Володя хотел ввернуть что-то саркастическое, но не получилось. Какое-то
      время он молчал, усиленно подыскивая слова.
      – Не можешь ты мне поверить, но я изъяснюсь. Чтоб кто не имел - стали иметь, нельзя прямо за это бороться! Толку не будет. Мировое устроение не переборешь. Надо бороться за другое - лишь тогда неимущие и заимеют!
      Я это понял из слов отца. Его смерть была дозволена, чтоб он свои слова сказал и чтоб они повернули меня против преступников, подтолкнули мстить.
      Но для этого я ещё был зелёный, а пока повзрослел, мне было дано понять: надо мстить не только за отца. Надо мстить за Россию - преступникам России! Почему я и пошёл проситься в сыск.
      Павленин остро вдумывался: к чему он клонит? Соблазняет в провокаторы к ним пойти? Стараясь, чтобы вышло простодушно, сказал:
      – Платили, думаю, в сыске не ахти сколько...
      Ромеев ждал подобного вопроса, не взъярился, а с холодной надменностью ответил:
      – Не уколола булавка! Как ты, конечно, думаешь, платили мне нескупо. А так как я служил с немалой пользой, то всё щедрей платили. Квартиру нанимал в бельэтаже - не худшую, чем у отставного генерала. Спал с сожительницей на кровати из карельской березы. Дачу купил в Подмосковье, в Вешняках...
      В голосе стало прорываться волнение:
      – Шло мне, добавлялось и прибывало - потому что не за это я служил и не об этом думал. И когда честь потребовала - всё это не удержало меня совершить! Что совершить - про то не тебе знать...
      Уволили от службы, но я оставался при деньгах. Мог найти, как и прожить хорошо, и поднажиться. Но я взялся за тяжёлое: открыл каменотёсную мастерскую. Сам же тесал камень и учил подручных... Сожительница меня запрезирала. Женщина молодая, приятная и дорогая мне... Не захотела со мной более продолжать. У неё от меня были девчушка и мальчик, и я оставил ей дачу. Шестьдесят процентов скопленного записал на них, а самому пришлось помещаться с мастерской в сарае.
      Бился-бился, а не шло дело, работники попадались пьющие, прохиндеи, клиенты в обиде всегда... так до большевицкого переворота и дотянул - тому должен, другому.
      Володя вдруг смягчился, сказал улыбаясь, почти дрожа от тёплого чувства:
      – Зато как узналось про белых - я судьбу-то и понял! Начата белая битва за Россию. Вот на что я был послан, к чему меня жизнь подводила... в кошмарный час России - зрелой головой и всею испытанной силой - действовать за Россию!
      – А ты считаешь, - с упрёком, но без злости обращался к Павленину, - я - предатель. Дурочка! - с жалостливой иронией назвал Егора как существо женского рода. - Вернее меня нет.
      Павленин думал с душащим возмущением: "Брешешь-то зачем так мудрёно?.. А если ты когда-то в самом деле бабе и детям своим оставил дачу, то теперь на десять дач нажился. Чехи вон как грабят, а ты при них - с развязанными руками..." Сказал неожиданно легко, голосом, звенящим от безоглядно-злого подъёма:
      – Зовёшь к вам в агенты? Попроще, покороче надо было! А историю свою щипательную сберёг бы для семинариста, дьячкова сынка...
 
      Павленина захлестнуло пронзительно-страшное и вместе с тем торжественное чувство гибели, он спешил высказать:
      – Я слушал твои сопли - думал: ты, как фасонная блядь, модничаешь и крутишь вокруг того, чтобы со мной к нашим бежать. Потому что - вашим каюк! - он весь подобрался, стремясь произнести с предельным, с неимоверным
      сарказмом: - А ты меня-а-а, хе-х-хе, меня-а-аа! к вам в шпики тянешь, ха-ха-ха... - прохохотал деланно, тяжело и с заледеневшими в ярости глазами будто прицелился в Ромеева: - Не знаю, какой ты, хи-хи, ве-ерный... Но о себе скажу: я - своим верный!
      Володя с внезапной простотой сказал:
      – А я это знал, Егор Николаич. Я тебя до нутра видел - ведь ты со мной был очень откровенным. Видя твоё доверие, и другие ваши мне вполне доверяли. От твоей доверительности, от твоей пользы и происходит моя человечность к тебе - конечно, в отмеренной позволительной степени.
      Боясь сломаться, размякнуть, арестованный понудил себя со злобой выдавить:
      – Ври, ври...
      Ромеев, словно не услыхав, говорил:
      – Про твой страх смерти и что в бою не бывал - знаю от тебя же. И потому оцениваю, сколького тебе стоит со мной держаться и говорить такое. Я всегда чувствовал твою силу - и поэтому должен был сказать перед тобой о себе. Твоё дело не верить - а я открылся.
      В агенты же я тебя не тяну и не хотел. Сам знаешь - из ваших найдутся не один и не два. - Он выдвинул ящик стола; стол достаточно широкий, и сидящему напротив Павленину не видно содержимое ящика. В нём под листом бумаги - револьвер со взведённым курком.
      Володя протянул арестованному бумагу, карандаш:
      – А показания ты всё-таки дай.
      Егора оглушило смятение. Силу мою чувствуешь? Так чувствуй! Написать: "Я - большевик, от своих убеждений не отказываюсь, белого суда не признаю..."? "Смерть белой сволочи!"?
      Или потрафить им? словчить, написать про то, что они уже и так знают, посмирнее написать... Заменят расстрел отправкой на Сахалин, у них это бывает...
      Он сжимал карандаш, силясь думать спокойнее, напряжённо склонился над листом бумаги, а Ромеев незаметно опустил руку в ящик стола, взял револьвер; не вынимая его, тихонечко выдвигал ящик на себя и вдруг неуловимо приподнял наган и выстрелил.
      Павленин ничего не успел увидеть. Пуля угодила ему в лоб над левым глазом - тело мягко свалилось на пол, стул шатнулся, но не опрокинулся.
      Выскочив из-за стола, едва удерживая в затрясшейся вдруг руке револьвер, Володя, готовый стрелять ещё, заметался над телом. По нему прошла лёгкая судорога. Павленин был мёртв.
      Унимая себя, Володя мысленно вскричал: "Это только и мог я для тебя сделать". Он избавил арестованного от муки ожидания, от процедуры казни.
 

17.

 
      Унимая себя при виде воровства, царящего в тылу, сопротивляясь муке отчаяния, Володя мысленно повторял себе: на фронте есть смелые, честные,
      гордые - и ради них избавлена будет от казни Белая Россия.
      Умилённо берёг в памяти день, когда вдруг встретился в Омске с Сизориным.
      Ромеев был в парикмахерской - с молодости держался привычки хоть изредка, но бриться у дорогого парикмахера. Его брили, а он уловил в себе беспокойство от чьего-то взгляда. Увидел в кресле поодаль тощего, недужно-бледного солдата, глядевшего счастливыми глазами.
      – Дядя Володя!
      С Сизориным в парикмахерской был приятель, они зашли обрить головы - замучили вши.
      Когда Ромеев и два молодых солдата вышли на летнюю полуденную оживлённую улицу, по которой проходило немало хорошо одетых людей и чуть не через каждые десять шагов попадались кофейни, чайные, рестораны, Сизорин фыркнул, всплеснул руками, стыдливо согнулся в извиняющемся смехе:
      – Парикмахер только стричь - а вши как посыплются!.. Он покрывала меняет и бросает, меняет и бросает, а они сыплются... Позорище! - заключил парень весело и с наслаждением провёл пальцами по глянцево-голому черепу.
      У его товарища череп был странно удлинённый от лба к затылку - походил формой на дирижабль. Сизорин представил этого долговязого, поджарого юношу как Лёньку из Кузнецка - добровольца 5-го Сызранского полка. Лёнька выглядел не лучше приятеля.
      Они сегодня вышли из госпиталя. Раненные, оба ещё и переболели тифом, и им дали освобождение от службы на полгода. Вручили им и деньги - солдаты подсчитали, что хватит их, если иметь в виду только еду, лишь на неделю. А где они будут жить? Врач посоветовал проситься на поезд американского Красного Креста. Случалось, американцы брали выздоравливающих белых солдат санитарами или просто так, отлично кормили, обмундировывали и даже обещали взять в Америку.
      Сизорин, захиревший, измождённый до полусмерти, вдруг заразительно рассмеялся. Вероятность очутиться в американском поезде, где всё блестит чистотой, где вдоволь сливочного масла, засахаренных сгущённых сливок, а к мясному супу дают ещё и копчёную колбасу, представилась солдату неправдоподобно-комичной. Его товарищ хохотал вместе с ним.
      Не поняв сначала этого веселья, Ромеев сказал:
      – А почему не попроситься? Я знаю - они берут. Они - христиане, а по вашему виду всё понятно...
      Сизорин, справившись, наконец, со смехом, немного обиженно объяснил:
      – Да мы в этом поезде со скуки подохнем! - тут лицо его сделалось строгим, он хотел произнести сурово, но вышло растерянно и вместе с тем поражающе искренне: - "Попроситься"... Мы столько прошли... мы... и - проситься?
      Его спутник как бы жадно схватил что-то невидимое:
      – Нам бы снова трёхлинеечку в руки!
      У друзей было решено сегодня же ехать на фронт в свои части.
      Ромеева до слёз пробрало от щемящей жалости и уважения. Он повёл ребят кормить - но не в ресторан: не то состояние души, чтобы сидеть среди ресторанной публики. Он нашёл наклеенное на стену объявление: "Обеды на дому".
      Их впустили в бревенчатый флигель в глубине двора, в некогда небедную, а ныне жалкую комнату, куда из кухни было прорезано окно в стене. Хозяйка, вдова значительного в своё время местного чиновника, боролась за существование: собственное и детей-подростков.
      Гостям принесли, как хозяйка назвала их, "домашние щи", в которых оказалось чересчур много капусты и совсем мало говядины, подали рубленые котлеты, открытый пирог с подозрительным фаршем.
      Главное - они остались в комнате одни, никто не мешал им говорить...
      Ромеев узнал из рассказа Сизорина, что Быбин погиб от ранения в живот, промучившись около суток. В бреду он поминал шурина, убитого за месяц до того, бормотал, что они в честь встречи "раздавят баночку".
      Сизорин описал, как изменился Шикунов: показывал себя рьяным служакой, его произвели в прапорщики - и он стал неприступно-властным, строит из себя "военную косточку", раздобыл перчатки тонкой кожи и летом не снимает их.
      Лушин, всегда носивший усы, зарос до самых глаз бородищей, всё так же
      ухитряется находить выпивку, всё так же охотно, подолгу рассуждает.
      Ромеев слушал с видом человека, который мучительно колеблется. Вдруг решился - стал рассказывать о себе...
      Отложив служебные дела, повёл ребят на берег Оми, там давали напрокат лодки; он катался с ребятами на лодке и описывал свою жизнь...
      Потом пошли в привокзальный сад, прогуливались и сидели там на скамейке, пили морс, а он всё рассказывал... Повторял, что грешник, однако есть у него одно: на эту войну он пошёл, как на библейский брачный пир и, "как и вы, великое юношество России, вошёл в брачной одежде!"
      Многие же пошли на войну "не в брачной одежде", и к ним будет отнесено то, что в библейской притче сказали подобному человеку: "Друг, как ты вошёл сюда не в брачной одежде?" Он же молчал. Тогда хозяин велел связать ему руки, ноги и бросить его во тьму внешнюю".
      Сизорин и его товарищ не поняли этой ссылки на Библию, даже как-то и не задумались. Пора было прощаться. Когда Ромеев ушёл, Лёнька под сильным впечатлением проговорил:
      – Такой непреклонный к самому себе человек! Если б, к примеру, он иногда напивался и голый на четвереньках лаял, как собака, - я бы его всё равно уважал.
      Сизорин убеждённо согласился.
      – Большой человек! - с твёрдостью сказал он. - Великий человек!
 

18.

 
      То было в августе девятнадцатого...
      А в феврале двадцатого поезд чешской контрразведки отбывал из Хабаровска на Владивосток. Позади остался Иркутск, где кончил жизнь проигравший Колчак. Эшелоны англичан, французов, чехословаков тянулись в Приморье, там держалась ещё белая власть.
      Майор Котера распорядился пригласить в купе Ромеева. Капрал Маржак натащил с поезда любезных англичан запас джина, и майор, питавший симпатию к Володе, хотел обрадовать его.
      Володя, впрочем, в последнее время и без того пил - правда, не английский джин, а продававшуюся на станциях китайскую самогонку. Пьяный, он, против обыкновения, часто брился: на землистом, с синевой под глазами лице багровели порезы.
      Котера приветливо глядел на вошедшего:
      – О-о, какой мы горки! Садись, выпей джин, он сладки, и ты перестанешь быть горки.
      Ромеев медленно от старательности поклонился и чопорно (а как иначе держаться при таком виде уважающему себя человеку?) уселся напротив чеха. В то время как тот улыбчиво наполнял его стакан густовато-маслянистым пахучим напитком, Володя приглушённо, чтобы не так была заметна горячечная надежда, спросил:
      – Может, ещё будет контрудар? Может, хоть Сибирь пока от них отстоим?
      Офицер молчал, пододвигая ему стакан, наливая себе, сделал Маржаку знак распорядиться насчёт свиного жаркого, наконец неохотно ответил:
      – Нет, дрогой, это вже конец полный.
      Володя пил и, страдальчески кривя простонародное худощёкое лицо - точь-в-точь мужик, которому костоправ накладывает лубки на поломанную ногу, - жаловался: как работала контрразведка! сколько подпольных большевицких организаций было раскрыто, сколько переловлено красных! И, несмотря на всё это, - поражение...
      Котера раздумывал: этот хитрый, ловкий человек притворяется? Неужели при его наблюдательности мог он не понимать того, что давно знали чехи: белые проиграют?
      Майор возразил собеседнику: чешская контрразведка не потерпела поражения. Легионеры понесли очень мало потерь (потери их, главным образом, от тифа), возвращаются на родину организованно, не без удобств, и увозят в сохранности всё то, что им нужно увезти.
      Володя с ехидством повторил слова чеха:
      – Увозят всё то, что им нужно. - С пылом, с болью воскликнул: - Но я ведь не за то служил! Я за белую победу служил!
      Котера лукаво усмехнулся:
      – Про то в твоём кабачке, в Праге, рассказывать будешь, будут слушать тебе русские эмигранты.
      Ромеев сидел в немом непонимании; наконец сказал:
      – В каком кабачке?
      Офицер, не раздражаясь на его кокетство, терпеливо ответил: в том кабачке, который он поможет Володе открыть в Праге.
      – За твои тысяч десять долларов, - пояснил Котера. - Золото, камни... всё то мы в Европе обратим на доллары.
 
      Ромеева раздирали колебания: сдержать обиду? С губ сорвалось:
      – Нет у меня.
      – Говорить можешь, страхов не надо, - как мог дружелюбно увещал майор. - Семь-восемь тысяч?
      – Нисколько нет! - Володю взвинтило, он стал вдохновенно доказывать, что "на эту войну пошёл по-чистому", что к его "ладони крупинки не прилипло", что "в том и виделась ему идея: чтобы среди белых оказались люди, какие
      досконально по-честному, безвыгодно пошли - и заради их чистого и пошлётся победа Белой России".
      – Но, - сокрушённо, почти с рыданием выдавил Володя, - видать, было мало таких людей.
      Котера слушал, слушал и прервал:
      – Тебе очэн много власти бывало дано! Я мой нос в твои дела не ставил! Не бойся, что теперь отнимать буду твоё. Я уважаю трофеи, я сам имею мои трофеи. - Офицер искал русские слова, чтобы доходчивее выразить: с его стороны нет и намёка на желание присвоить добычу Володи.
      – Я тебе европейский чоловек! - убеждающе заявил Котера, подчёркивая, как важно право собственности и как уважаемо им.
      Ромееву стало душно, в голову бросилась кровь, потянуло бить бутылки, стаканы, он остервенело закричал:
      – Не такой я-а-ааа! Не бер-ру-ууу!!!
 
      Поезд тронулся на восток. Был морозный ветреный полдень, за окном проплывал заснеженный пригород Хабаровска, выстуженные, со сверкающими наезженными колеями улицы, застроенные домами из тёмных кондовых брёвен.
      Солнце ударяло в окно щедро протопленного вагона, и бутылки с джином на столике зеленовато, мягко блестели. Маржак, по приказу майора, притащил имущество Ромеева - единственный чемодан. Володя встал посреди купе, развёл в стороны руки:
      – И меня обыщите!
      Котера кивнул Маржаку - тот старательно обыскал русского, потом вывалил на пол содержимое его чемодана. Ни доллара, ни колечка позолоченного не нашлось. Было лишь выданное чехами в рублях жалование за последний месяц.
      Котере вспомнился русский старик, который деревянной колотушкой толок варёную картошку вместе с кожурой, залив водой, ел с удовольствием, был весел. Стоящий напротив Ромеев сейчас вот так же весел...
      Нет, не так - он весел торжествующе. Его кричащая варварская гордость вдруг взбесила Котеру. Он осаживал себя, но русский продолжал смотреть с разнузданно-дерзким вызовом дикаря-повелителя (он - никакой не повелитель!). И майор приказал выбросить его из вагона.
      – Все тоже монетки! - выкрикнул в ярости, матерно ругаясь по-русски и желая сказать, что велит вышвырнуть и "манатки" Ромеева.
      Паровоз, сильно изношенный за время войны, тащил состав со скоростью рысящей лошади, и Володя упал в снег без вреда для себя. Неподалёку валялись его чемодан, полушубок, кроличья шапка.
      Он шёл назад в Хабаровск, омертвело-жестокий, как старый убийца, которого много дней травили в лесу собаками, в кармане ощущалась полновесная тяжесть револьвера, мозг сверлило: "И велел бросить его во тьму внешнюю".
 

19.

 
      Минуло несколько месяцев. Иржи Котера теперь отвечал за безопасность чехословаков и сохранность их грузов во Владивостоке. Ожидая отплытия в Европу, легионеры жили в вагонах, загромождавших запасные пути станции.
      Помимо чехов, город патрулировали американцы, японцы, русские белогвардейцы, но это не гарантировало от ограблений. Когда взгляд Котеры останавливался на дюжем парне-смазчике, на слесаре депо или просто на каком-нибудь оборванце, майор думал, что, вероятно, ночью он крадётся под составами, чтобы ломиком сбить пломбу с вагона, набитого собольими шкурками.
      Была жаркая середина лета. После обеда Котера перешёл из вагона на устроенный перед ним помост под тентом, где стояло дорогое мягкое кресло, которое ещё недавно красовалось в богатом русском доме. Белобрысый Маржак, щуплый, бодро-юркий, точно молоденький петух, принёс кофе. Котера пригласил капрала за столик, у них были непринуждённые отношения.
      Говорили о происшествиях минувшей ночи: ограблен склад мануфактуры русской торговой компании, раздет донага американский лейтенант, возвращавшийся из казино... Маржак поворачивал голову вправо, острые, в белесых ресницах глазки следили за подростком, что топтался у эшелона напротив, заговаривая с легионерами. Паренёк запускал руку в карман штанов, бережно доставал что-то и показывал чехам.
      Котера, который, как и капрал, заметил его, с требовательным вниманием взглянул на подчинённого. Тот ответил на немой вопрос:
      – Предлагает краденые украшения.
      Оба одновременно улыбнулись: они подумали о Ромееве. Котера обронил:
      – Ты чему-нибудь научился у Володьи?
      Капрал понял начальника и с готовностью встал.
      Когда парнишка, распродав товар, пошёл со станции, торопясь отнести выручку тем, кто его послал, и получить награду, следом потянулся "хвост".
 
      За подростком проследили до барака в глуши пристанционной слободки. Вскоре строение окружил взвод легионеров. Ворвавшись в барак, они застали там компанию пьяных и полупьяных людей; одни, сидя на подушках, брошенных на лоснящийся от сырости земляной пол, играли в карты, другие, сгрудившись вокруг стола, ели и пили. Кто-то из компании выстрелил, и тогда чехи перебили почти всех.
 

* * *

 
      Котера прогуливался между составами по чистой, посыпанной свежим песком дорожке. Завидев бегущего капрала, заинтересованно остановился.
      Маржак, который, казалось бы, не отличался эмоциональностью, на этот раз не в силах был стоять, как положено, перед начальником. Сделал шаг к нему, ещё шаг и, оказавшись почти вплотную, облизывая губы, выпалил:
      – Там был Володья, господин майор!
      Котера, мгновенно подобравшись:
      – Он жив?
      Капрал ответил "да". Он узнал Володю в человеке, что, пытаясь спастись, бросился к окну барака. Маржак ударил его прикладом и весьма вовремя заслонил своим телом: легионеры пристрелили бы его.
      Майор, желая скрыть возбуждение и потому понизив голос, поинтересовался, жив ли подросток?
      Нет, услышал он, парнишка убит. Пока жив лишь один раненый: когда всё было кончено, он вдруг подал признаки жизни, но никто из чехов уже не захотел добивать его.
 
      Котера взбежал на свой помост и, сосредоточенный на какой-то мысли, ходил взад-вперёд. Наконец он опустился в кресло. Капрал докладывал: компания в бараке - обыкновенные бандиты; тела покрыты татуировками, в
      карманах, помимо колец, серёг, часов, найдены вырванные у людей золотые
      зубы.
      Выслушав с въедливым вниманием, майор сказал:
      – Человек хорошо служил нам, принёс немало пользы, а оказался вместе с каторжниками... Что значит варварство. Мы спасли его, мы ему доверяли, мы дали ему власть, а он был коварным гунном.
      Маржак стоял и думал, что тогда, в вагоне, не надо было поить Володю джином, а если уж майор напоил его, то мог бы и снисходительно отнестись к речам пьяного человека. Сейчас Володя был бы с ними, вылавливал бы всех этих бандитов и партизан.
      Котера, после того как он приказал вышвырнуть Ромеева из вагона, чувствовал неприятные сомнения, пожалуй, даже угрызения совести. Он оправдывал себя, вспоминая наглую гордость Володи - "этот цинизм", как обозначал он мысленно. Однако гадкий осадок не исчезал.
      Зато сейчас стало ясно: он был совершенно прав! Как бы рассуждая сам с собой, Котера произнёс при Маржаке, произнёс словно обрадованно:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5