Рыбарь
ModernLib.Net / Гергенрёдер Игорь / Рыбарь - Чтение
(стр. 4)
Егор охотно поддержал: – Хозяева побольше грабят! Внутри у Ромеева клокотало. Сказал через силу: – Не надо мне поддакивать. Вы не знаете, что к чему. - Во рту было сухо, он сглотнул с усилием, точно пил что-то не проходящее внутрь: заметно двинулся острый кадык. - На отца, - в голосе зазвучало неуёмное страдание, - за его самостоятельный характер напали свои же. В спину всадили финку и потом пыряли. Думали - кончился, бросили его под мост в канаву. А он сумел вылезти, дойти до номера, где меня поселил. Мне было в ту ночь пятнадцать лет восемь месяцев, и на моих руках помирал последний, единственный родной мне человек. Мучился он страшно... успел мне сказать: "Мсти всем ворам, всем преступникам мсти! Из них многие часто убивают своих, но с другими ворами работают заодно. А ты, - сказал он мне строго и верно, - назло будь не таким! Ты будь против всех преступных и против каждого преступника". С этим последним словом затих.
Схоронили его, продолжал рассказ Володя, за счёт благотворительного общества, а мне надо было думать, где найти пожрать. То же общество посоветовало меня в артель, которая ставила каменные надгробья, могильные склепы или поправляла старые. Ну и подновляла часовни, церкви. Уж потаскал, поворочал я камни, потесал их - мозоли лопаются, из них сукровица течёт, руки ею облиты, а работать надо: не пожалеет никто! Проливал слёзы - сказать не стесняюсь. Проливал - что послан в мир на такую долю, и жалел себя как! и ненавидел, кажется, весь мир. А выпадет погожий, тёплый день - работать полегче, - и благодаришь Бога. Обед, случится, дадут хороший - и уж радости сколько! Всего тебя это меняет, и тянет душой - чего б посмотреть невиданного? Особенно я любил, когда переходила артель на новое место: вот тебе и другая церковь, и кладбище другое, да если это летом - ух, привольно-то! жарко, облака белые громоздятся горами, а меж них солнце так и шпарит, по всему кладбищу вишня разрослась, ягоды наливные краснеют. Идёшь срываешь их и высматриваешь надписи по надгробьям. И вдруг встречается: "На поле брани он честь россов выражал". А то: "Он умереть вернулся в край отцов из той Венеции, где звался Львом России". Обернёшься на церковь: купол её голубой точно белоснежной пеной умыт, золотой крест на солнце сияет, а дале - молочное облако встало пухлое, лёгонькое, и от тишины, от жара огненного так воздух и звенит... ох, как охота всю эту буйную зелень вокруг, кусты пахучие обхватить! И такая радость проберёт - мир хорош до чего, и мир-то - Россия! В Псковской губернии, в деревушке - глухие сосновые леса кругом, - поправляли мы церковку: беднее не бывает. Батюшка, совсем молодой, сам на своём поле и работал. Раз обтёсываем мы камни, а он после службы спешит на огород полоть. И чего-то улыбается нам... А назад идёт - несёт мешок. Я, говорит, вам молоденькой картошечки накопал, сейчас матушка сварит... И притащили с матушкой нам котёл молодой картошки, укропом посыпана. Едим мы её в тенёчке - знойный вечер, душный, - и нельзя передать, как приятно мне от понятия: вот моя Россия! Батюшка этот - кудельки ещё вместо бороды, матушка, не родившая пока что ни разу, бедная церковка, картошка: в охотку в такую, что и сейчас облизнёшься... - Россия это! С тех пор я увижу сараюшку, а рядом босого пацанёнка - ему трёх лет нет, а он уж работает, чтоб против голодухи выстоять: хворостиной отгоняет от грядки кур - так у меня внутри всё переворачивается от боли России.
Павленин, не забывая приканчивать остатки обеда, поражался, какой хитрый, ушлый, заковыристо-опаснейший человек перед ним, время от времени кивал, даже зажмуривался, выказывая сочувствие Ромееву и восхищение верностью сказанных им слов. Захваченный порывом высказать, высказать заветное, Володя торопливо, нервно вспоминал: – В псковских же местах, при поместье на реке Плюссе, подновляли мы склепы. Кладбище родовое. Помещик пёкся о нем - сам заметно уже пожилой, тучный, голова и бородка седые, а нос большой, розовый. Обходительный барин - рубашка на нём кипенно-белая, жилет белый, белыми же цветами расшитый, и летний белый пиджак. Ходил с тросточкой, говорил с сильным сипом, отдувался. Мы во дворе обедаем, а он по веранде туда-сюда - топ-топ, топ-топ, тросточкой помахивает - своего обеда ждёт. И очень нервничает, что повар что- нибудь не так сделает. То и дело уходит в кухню к повару - до нас доносится взволнованный разговор. Обедать сядет на веранде, служит ему слуга - старик, а усы чёрные. Залюбуешься, как барин от нетерпенья крышки над кастрюльками приподнимает и обжигается, вскрикивает, пальцы облизывает. Станет есть - аж стонет, охает от вкусного, мычит и головой поводит. Нам он велел сделать ему впрок надгробье, выбить золотом надпись: "Пределы ему не поставлены, ибо он дворянин России". Наш старший над артелью осмелился спросить: как же-с, мол, извиняюсь, насчёт пределов, когда человек-то ведь уже будет мёртвый? А барин: пусть - мёртвый, и хоть сорок раз мёртвый, а, однако же, никаких пределов не признаю! За эти слова я его прямо полюбил, и ещё то мне затронуло сердце, что - не "русский дворянин", а - "дворянин России"! Не знаю, понимал ли он, как я: Россия может и немецкой, и американской быть. Она всех стран пространственней! Ромеев вернулся мыслью к барину, заявив запальчиво: – И никак мне не было обидно глядеть, как он обедает, и не брала зависть на его богатство.
– М-мм... - Павленин, прожёвывая тушёную капусту, кашлянул и как бы доверчиво признался: - Не могу я чего-то понять: вы работаете до кровавых мозолей, куска досыта не едите, а он всю жизнь в счастье, на ваших глазах - такое роскошество и безделье, и чтоб вам не было обидно... Ромеева залихорадило, он дёрнул головой, порывисто вытягивая шею, стараясь придать себе высокомерный вид. – Ни понять, ни представить ты, конечно, не можешь, - сказал желчно, заносчиво: обращаться к Егору на "вы" ему надоело. - Ты смотришь на роскошь снизу, у тебя текут слюнки на богатый стол, а я смотрел на барина сверху, потому что я чувствовал... не буду тебе объяснять - почему, - но я чувствовал, что вроде как мог таким же богатым и даже богаче быть, но я вроде как от того отказался ради России! И я бы по правде-истине отказался в действительном смысле. А барин Россию любит, но не отказался ни от чего ради неё: не мог по слабости, куда ему против меня? То есть он слабый, больной росток в саду России, и я, как о ней целой, так и о нём должен печься! – И как же мне тогда, - рассерженно и убеждённо заключил Володя, - не смотреть на него сверху?!
Будь Павленин не в тюрьме под угрозой казни, его разорвало бы от хохота. Он притворился, что всерьёз принял услышанное; при этом воодушевляюще верилось: до чего ловко сумел он загнать в угол столь прожжённого хитреца! Тому остаётся лишь нахально врать откровенную чушь. Ромеев с презрением говорил: – Ты плакал, что рученьки твои отмотались мокрую шерсть таскать, спинка изломилась и пожрать ты не можешь то, что у других на столе. А я камни ворочал, тесал их - ладони кровоточили! травил пылью лёгкие и мечтал не о том, чтоб в чистой сидеть конторе, печати ставить и чтоб мне из ресторана приносили обед. А я думал, что я могу и должен сделать, - он на секунду примолк, колеблясь, сказать или нет, - сделать, чтоб мне на надгробном камне написали - "честь россов выражал". – Ну разве ж ты, - горячо, горестно вскричал Володя, - можешь понять - "Честь россов выражал"? Егор спрятал взгляд, не посчитав нужным поддакнуть. Ромеев с трудом кое-как обуздал кипевшую в нём бурю и, приостанавливаясь, чтобы не сбиться, со снисходительно-усмешливым выражением задал вопрос: – Разве б ты или кто другой... из всех вас мириадов таких же... мог бы пойти на смерть лишь за то, чтоб на его могиле было: "Он умереть вернулся в край отцов из той Венеции, где звался Львом России"? Или: "Пределы ему не поставлены"? Сказано было со столь красноречивой интонацией, что Павленин не стерпел обиды: – Я за своё пошёл жизнью рисковать и средь первых был, - проговорил дрожащим от бешенства голосом, - и если так сошлось, что выхода нет - умру, на колени не встану!
Ромеев глядел в его бескровное, словно отвердевшее в решимости лицо, а Павленин высказывал жёстко, грубо: – Россия не мене родная мне, чем кому другому. Русский я. Но слова о России не обманут и не отвлекут от положения: одни в ней имеют и много, а другие - нет. Чтоб это поменять - шли, идут и будут идти на смерть! Володя хотел ввернуть что-то саркастическое, но не получилось. Какое-то время он молчал, усиленно подыскивая слова. – Не можешь ты мне поверить, но я изъяснюсь. Чтоб кто не имел - стали иметь, нельзя прямо за это бороться! Толку не будет. Мировое устроение не переборешь. Надо бороться за другое - лишь тогда неимущие и заимеют! Я это понял из слов отца. Его смерть была дозволена, чтоб он свои слова сказал и чтоб они повернули меня против преступников, подтолкнули мстить. Но для этого я ещё был зелёный, а пока повзрослел, мне было дано понять: надо мстить не только за отца. Надо мстить за Россию - преступникам России! Почему я и пошёл проситься в сыск. Павленин остро вдумывался: к чему он клонит? Соблазняет в провокаторы к ним пойти? Стараясь, чтобы вышло простодушно, сказал: – Платили, думаю, в сыске не ахти сколько... Ромеев ждал подобного вопроса, не взъярился, а с холодной надменностью ответил: – Не уколола булавка! Как ты, конечно, думаешь, платили мне нескупо. А так как я служил с немалой пользой, то всё щедрей платили. Квартиру нанимал в бельэтаже - не худшую, чем у отставного генерала. Спал с сожительницей на кровати из карельской березы. Дачу купил в Подмосковье, в Вешняках... В голосе стало прорываться волнение: – Шло мне, добавлялось и прибывало - потому что не за это я служил и не об этом думал. И когда честь потребовала - всё это не удержало меня совершить! Что совершить - про то не тебе знать... Уволили от службы, но я оставался при деньгах. Мог найти, как и прожить хорошо, и поднажиться. Но я взялся за тяжёлое: открыл каменотёсную мастерскую. Сам же тесал камень и учил подручных... Сожительница меня запрезирала. Женщина молодая, приятная и дорогая мне... Не захотела со мной более продолжать. У неё от меня были девчушка и мальчик, и я оставил ей дачу. Шестьдесят процентов скопленного записал на них, а самому пришлось помещаться с мастерской в сарае. Бился-бился, а не шло дело, работники попадались пьющие, прохиндеи, клиенты в обиде всегда... так до большевицкого переворота и дотянул - тому должен, другому. Володя вдруг смягчился, сказал улыбаясь, почти дрожа от тёплого чувства: – Зато как узналось про белых - я судьбу-то и понял! Начата белая битва за Россию. Вот на что я был послан, к чему меня жизнь подводила... в кошмарный час России - зрелой головой и всею испытанной силой - действовать за Россию! – А ты считаешь, - с упрёком, но без злости обращался к Павленину, - я - предатель. Дурочка! - с жалостливой иронией назвал Егора как существо женского рода. - Вернее меня нет. Павленин думал с душащим возмущением: "Брешешь-то зачем так мудрёно?.. А если ты когда-то в самом деле бабе и детям своим оставил дачу, то теперь на десять дач нажился. Чехи вон как грабят, а ты при них - с развязанными руками..." Сказал неожиданно легко, голосом, звенящим от безоглядно-злого подъёма: – Зовёшь к вам в агенты? Попроще, покороче надо было! А историю свою щипательную сберёг бы для семинариста, дьячкова сынка...
Павленина захлестнуло пронзительно-страшное и вместе с тем торжественное чувство гибели, он спешил высказать: – Я слушал твои сопли - думал: ты, как фасонная блядь, модничаешь и крутишь вокруг того, чтобы со мной к нашим бежать. Потому что - вашим каюк! - он весь подобрался, стремясь произнести с предельным, с неимоверным сарказмом: - А ты меня-а-а, хе-х-хе, меня-а-аа! к вам в шпики тянешь, ха-ха-ха... - прохохотал деланно, тяжело и с заледеневшими в ярости глазами будто прицелился в Ромеева: - Не знаю, какой ты, хи-хи, ве-ерный... Но о себе скажу: я - своим верный! Володя с внезапной простотой сказал: – А я это знал, Егор Николаич. Я тебя до нутра видел - ведь ты со мной был очень откровенным. Видя твоё доверие, и другие ваши мне вполне доверяли. От твоей доверительности, от твоей пользы и происходит моя человечность к тебе - конечно, в отмеренной позволительной степени. Боясь сломаться, размякнуть, арестованный понудил себя со злобой выдавить: – Ври, ври... Ромеев, словно не услыхав, говорил: – Про твой страх смерти и что в бою не бывал - знаю от тебя же. И потому оцениваю, сколького тебе стоит со мной держаться и говорить такое. Я всегда чувствовал твою силу - и поэтому должен был сказать перед тобой о себе. Твоё дело не верить - а я открылся. В агенты же я тебя не тяну и не хотел. Сам знаешь - из ваших найдутся не один и не два. - Он выдвинул ящик стола; стол достаточно широкий, и сидящему напротив Павленину не видно содержимое ящика. В нём под листом бумаги - револьвер со взведённым курком. Володя протянул арестованному бумагу, карандаш: – А показания ты всё-таки дай. Егора оглушило смятение. Силу мою чувствуешь? Так чувствуй! Написать: "Я - большевик, от своих убеждений не отказываюсь, белого суда не признаю..."? "Смерть белой сволочи!"? Или потрафить им? словчить, написать про то, что они уже и так знают, посмирнее написать... Заменят расстрел отправкой на Сахалин, у них это бывает... Он сжимал карандаш, силясь думать спокойнее, напряжённо склонился над листом бумаги, а Ромеев незаметно опустил руку в ящик стола, взял револьвер; не вынимая его, тихонечко выдвигал ящик на себя и вдруг неуловимо приподнял наган и выстрелил. Павленин ничего не успел увидеть. Пуля угодила ему в лоб над левым глазом - тело мягко свалилось на пол, стул шатнулся, но не опрокинулся. Выскочив из-за стола, едва удерживая в затрясшейся вдруг руке револьвер, Володя, готовый стрелять ещё, заметался над телом. По нему прошла лёгкая судорога. Павленин был мёртв. Унимая себя, Володя мысленно вскричал: "Это только и мог я для тебя сделать". Он избавил арестованного от муки ожидания, от процедуры казни.
17.
Унимая себя при виде воровства, царящего в тылу, сопротивляясь муке отчаяния, Володя мысленно повторял себе: на фронте есть смелые, честные, гордые - и ради них избавлена будет от казни Белая Россия. Умилённо берёг в памяти день, когда вдруг встретился в Омске с Сизориным. Ромеев был в парикмахерской - с молодости держался привычки хоть изредка, но бриться у дорогого парикмахера. Его брили, а он уловил в себе беспокойство от чьего-то взгляда. Увидел в кресле поодаль тощего, недужно-бледного солдата, глядевшего счастливыми глазами. – Дядя Володя! С Сизориным в парикмахерской был приятель, они зашли обрить головы - замучили вши. Когда Ромеев и два молодых солдата вышли на летнюю полуденную оживлённую улицу, по которой проходило немало хорошо одетых людей и чуть не через каждые десять шагов попадались кофейни, чайные, рестораны, Сизорин фыркнул, всплеснул руками, стыдливо согнулся в извиняющемся смехе: – Парикмахер только стричь - а вши как посыплются!.. Он покрывала меняет и бросает, меняет и бросает, а они сыплются... Позорище! - заключил парень весело и с наслаждением провёл пальцами по глянцево-голому черепу. У его товарища череп был странно удлинённый от лба к затылку - походил формой на дирижабль. Сизорин представил этого долговязого, поджарого юношу как Лёньку из Кузнецка - добровольца 5-го Сызранского полка. Лёнька выглядел не лучше приятеля. Они сегодня вышли из госпиталя. Раненные, оба ещё и переболели тифом, и им дали освобождение от службы на полгода. Вручили им и деньги - солдаты подсчитали, что хватит их, если иметь в виду только еду, лишь на неделю. А где они будут жить? Врач посоветовал проситься на поезд американского Красного Креста. Случалось, американцы брали выздоравливающих белых солдат санитарами или просто так, отлично кормили, обмундировывали и даже обещали взять в Америку. Сизорин, захиревший, измождённый до полусмерти, вдруг заразительно рассмеялся. Вероятность очутиться в американском поезде, где всё блестит чистотой, где вдоволь сливочного масла, засахаренных сгущённых сливок, а к мясному супу дают ещё и копчёную колбасу, представилась солдату неправдоподобно-комичной. Его товарищ хохотал вместе с ним. Не поняв сначала этого веселья, Ромеев сказал: – А почему не попроситься? Я знаю - они берут. Они - христиане, а по вашему виду всё понятно... Сизорин, справившись, наконец, со смехом, немного обиженно объяснил: – Да мы в этом поезде со скуки подохнем! - тут лицо его сделалось строгим, он хотел произнести сурово, но вышло растерянно и вместе с тем поражающе искренне: - "Попроситься"... Мы столько прошли... мы... и - проситься? Его спутник как бы жадно схватил что-то невидимое: – Нам бы снова трёхлинеечку в руки! У друзей было решено сегодня же ехать на фронт в свои части. Ромеева до слёз пробрало от щемящей жалости и уважения. Он повёл ребят кормить - но не в ресторан: не то состояние души, чтобы сидеть среди ресторанной публики. Он нашёл наклеенное на стену объявление: "Обеды на дому". Их впустили в бревенчатый флигель в глубине двора, в некогда небедную, а ныне жалкую комнату, куда из кухни было прорезано окно в стене. Хозяйка, вдова значительного в своё время местного чиновника, боролась за существование: собственное и детей-подростков. Гостям принесли, как хозяйка назвала их, "домашние щи", в которых оказалось чересчур много капусты и совсем мало говядины, подали рубленые котлеты, открытый пирог с подозрительным фаршем. Главное - они остались в комнате одни, никто не мешал им говорить... Ромеев узнал из рассказа Сизорина, что Быбин погиб от ранения в живот, промучившись около суток. В бреду он поминал шурина, убитого за месяц до того, бормотал, что они в честь встречи "раздавят баночку". Сизорин описал, как изменился Шикунов: показывал себя рьяным служакой, его произвели в прапорщики - и он стал неприступно-властным, строит из себя "военную косточку", раздобыл перчатки тонкой кожи и летом не снимает их. Лушин, всегда носивший усы, зарос до самых глаз бородищей, всё так же ухитряется находить выпивку, всё так же охотно, подолгу рассуждает. Ромеев слушал с видом человека, который мучительно колеблется. Вдруг решился - стал рассказывать о себе... Отложив служебные дела, повёл ребят на берег Оми, там давали напрокат лодки; он катался с ребятами на лодке и описывал свою жизнь... Потом пошли в привокзальный сад, прогуливались и сидели там на скамейке, пили морс, а он всё рассказывал... Повторял, что грешник, однако есть у него одно: на эту войну он пошёл, как на библейский брачный пир и, "как и вы, великое юношество России, вошёл в брачной одежде!" Многие же пошли на войну "не в брачной одежде", и к ним будет отнесено то, что в библейской притче сказали подобному человеку: "Друг, как ты вошёл сюда не в брачной одежде?" Он же молчал. Тогда хозяин велел связать ему руки, ноги и бросить его во тьму внешнюю". Сизорин и его товарищ не поняли этой ссылки на Библию, даже как-то и не задумались. Пора было прощаться. Когда Ромеев ушёл, Лёнька под сильным впечатлением проговорил: – Такой непреклонный к самому себе человек! Если б, к примеру, он иногда напивался и голый на четвереньках лаял, как собака, - я бы его всё равно уважал. Сизорин убеждённо согласился. – Большой человек! - с твёрдостью сказал он. - Великий человек!
18.
То было в августе девятнадцатого... А в феврале двадцатого поезд чешской контрразведки отбывал из Хабаровска на Владивосток. Позади остался Иркутск, где кончил жизнь проигравший Колчак. Эшелоны англичан, французов, чехословаков тянулись в Приморье, там держалась ещё белая власть. Майор Котера распорядился пригласить в купе Ромеева. Капрал Маржак натащил с поезда любезных англичан запас джина, и майор, питавший симпатию к Володе, хотел обрадовать его. Володя, впрочем, в последнее время и без того пил - правда, не английский джин, а продававшуюся на станциях китайскую самогонку. Пьяный, он, против обыкновения, часто брился: на землистом, с синевой под глазами лице багровели порезы. Котера приветливо глядел на вошедшего: – О-о, какой мы горки! Садись, выпей джин, он сладки, и ты перестанешь быть горки. Ромеев медленно от старательности поклонился и чопорно (а как иначе держаться при таком виде уважающему себя человеку?) уселся напротив чеха. В то время как тот улыбчиво наполнял его стакан густовато-маслянистым пахучим напитком, Володя приглушённо, чтобы не так была заметна горячечная надежда, спросил: – Может, ещё будет контрудар? Может, хоть Сибирь пока от них отстоим? Офицер молчал, пододвигая ему стакан, наливая себе, сделал Маржаку знак распорядиться насчёт свиного жаркого, наконец неохотно ответил: – Нет, дрогой, это вже конец полный. Володя пил и, страдальчески кривя простонародное худощёкое лицо - точь-в-точь мужик, которому костоправ накладывает лубки на поломанную ногу, - жаловался: как работала контрразведка! сколько подпольных большевицких организаций было раскрыто, сколько переловлено красных! И, несмотря на всё это, - поражение... Котера раздумывал: этот хитрый, ловкий человек притворяется? Неужели при его наблюдательности мог он не понимать того, что давно знали чехи: белые проиграют? Майор возразил собеседнику: чешская контрразведка не потерпела поражения. Легионеры понесли очень мало потерь (потери их, главным образом, от тифа), возвращаются на родину организованно, не без удобств, и увозят в сохранности всё то, что им нужно увезти. Володя с ехидством повторил слова чеха: – Увозят всё то, что им нужно. - С пылом, с болью воскликнул: - Но я ведь не за то служил! Я за белую победу служил! Котера лукаво усмехнулся: – Про то в твоём кабачке, в Праге, рассказывать будешь, будут слушать тебе русские эмигранты. Ромеев сидел в немом непонимании; наконец сказал: – В каком кабачке? Офицер, не раздражаясь на его кокетство, терпеливо ответил: в том кабачке, который он поможет Володе открыть в Праге. – За твои тысяч десять долларов, - пояснил Котера. - Золото, камни... всё то мы в Европе обратим на доллары.
Ромеева раздирали колебания: сдержать обиду? С губ сорвалось: – Нет у меня. – Говорить можешь, страхов не надо, - как мог дружелюбно увещал майор. - Семь-восемь тысяч? – Нисколько нет! - Володю взвинтило, он стал вдохновенно доказывать, что "на эту войну пошёл по-чистому", что к его "ладони крупинки не прилипло", что "в том и виделась ему идея: чтобы среди белых оказались люди, какие досконально по-честному, безвыгодно пошли - и заради их чистого и пошлётся победа Белой России". – Но, - сокрушённо, почти с рыданием выдавил Володя, - видать, было мало таких людей. Котера слушал, слушал и прервал: – Тебе очэн много власти бывало дано! Я мой нос в твои дела не ставил! Не бойся, что теперь отнимать буду твоё. Я уважаю трофеи, я сам имею мои трофеи. - Офицер искал русские слова, чтобы доходчивее выразить: с его стороны нет и намёка на желание присвоить добычу Володи. – Я тебе европейский чоловек! - убеждающе заявил Котера, подчёркивая, как важно право собственности и как уважаемо им. Ромееву стало душно, в голову бросилась кровь, потянуло бить бутылки, стаканы, он остервенело закричал: – Не такой я-а-ааа! Не бер-ру-ууу!!!
Поезд тронулся на восток. Был морозный ветреный полдень, за окном проплывал заснеженный пригород Хабаровска, выстуженные, со сверкающими наезженными колеями улицы, застроенные домами из тёмных кондовых брёвен. Солнце ударяло в окно щедро протопленного вагона, и бутылки с джином на столике зеленовато, мягко блестели. Маржак, по приказу майора, притащил имущество Ромеева - единственный чемодан. Володя встал посреди купе, развёл в стороны руки: – И меня обыщите! Котера кивнул Маржаку - тот старательно обыскал русского, потом вывалил на пол содержимое его чемодана. Ни доллара, ни колечка позолоченного не нашлось. Было лишь выданное чехами в рублях жалование за последний месяц. Котере вспомнился русский старик, который деревянной колотушкой толок варёную картошку вместе с кожурой, залив водой, ел с удовольствием, был весел. Стоящий напротив Ромеев сейчас вот так же весел... Нет, не так - он весел торжествующе. Его кричащая варварская гордость вдруг взбесила Котеру. Он осаживал себя, но русский продолжал смотреть с разнузданно-дерзким вызовом дикаря-повелителя (он - никакой не повелитель!). И майор приказал выбросить его из вагона. – Все тоже монетки! - выкрикнул в ярости, матерно ругаясь по-русски и желая сказать, что велит вышвырнуть и "манатки" Ромеева. Паровоз, сильно изношенный за время войны, тащил состав со скоростью рысящей лошади, и Володя упал в снег без вреда для себя. Неподалёку валялись его чемодан, полушубок, кроличья шапка. Он шёл назад в Хабаровск, омертвело-жестокий, как старый убийца, которого много дней травили в лесу собаками, в кармане ощущалась полновесная тяжесть револьвера, мозг сверлило: "И велел бросить его во тьму внешнюю".
19.
Минуло несколько месяцев. Иржи Котера теперь отвечал за безопасность чехословаков и сохранность их грузов во Владивостоке. Ожидая отплытия в Европу, легионеры жили в вагонах, загромождавших запасные пути станции. Помимо чехов, город патрулировали американцы, японцы, русские белогвардейцы, но это не гарантировало от ограблений. Когда взгляд Котеры останавливался на дюжем парне-смазчике, на слесаре депо или просто на каком-нибудь оборванце, майор думал, что, вероятно, ночью он крадётся под составами, чтобы ломиком сбить пломбу с вагона, набитого собольими шкурками. Была жаркая середина лета. После обеда Котера перешёл из вагона на устроенный перед ним помост под тентом, где стояло дорогое мягкое кресло, которое ещё недавно красовалось в богатом русском доме. Белобрысый Маржак, щуплый, бодро-юркий, точно молоденький петух, принёс кофе. Котера пригласил капрала за столик, у них были непринуждённые отношения. Говорили о происшествиях минувшей ночи: ограблен склад мануфактуры русской торговой компании, раздет донага американский лейтенант, возвращавшийся из казино... Маржак поворачивал голову вправо, острые, в белесых ресницах глазки следили за подростком, что топтался у эшелона напротив, заговаривая с легионерами. Паренёк запускал руку в карман штанов, бережно доставал что-то и показывал чехам. Котера, который, как и капрал, заметил его, с требовательным вниманием взглянул на подчинённого. Тот ответил на немой вопрос: – Предлагает краденые украшения. Оба одновременно улыбнулись: они подумали о Ромееве. Котера обронил: – Ты чему-нибудь научился у Володьи? Капрал понял начальника и с готовностью встал. Когда парнишка, распродав товар, пошёл со станции, торопясь отнести выручку тем, кто его послал, и получить награду, следом потянулся "хвост".
За подростком проследили до барака в глуши пристанционной слободки. Вскоре строение окружил взвод легионеров. Ворвавшись в барак, они застали там компанию пьяных и полупьяных людей; одни, сидя на подушках, брошенных на лоснящийся от сырости земляной пол, играли в карты, другие, сгрудившись вокруг стола, ели и пили. Кто-то из компании выстрелил, и тогда чехи перебили почти всех.
* * *
Котера прогуливался между составами по чистой, посыпанной свежим песком дорожке. Завидев бегущего капрала, заинтересованно остановился. Маржак, который, казалось бы, не отличался эмоциональностью, на этот раз не в силах был стоять, как положено, перед начальником. Сделал шаг к нему, ещё шаг и, оказавшись почти вплотную, облизывая губы, выпалил: – Там был Володья, господин майор! Котера, мгновенно подобравшись: – Он жив? Капрал ответил "да". Он узнал Володю в человеке, что, пытаясь спастись, бросился к окну барака. Маржак ударил его прикладом и весьма вовремя заслонил своим телом: легионеры пристрелили бы его. Майор, желая скрыть возбуждение и потому понизив голос, поинтересовался, жив ли подросток? Нет, услышал он, парнишка убит. Пока жив лишь один раненый: когда всё было кончено, он вдруг подал признаки жизни, но никто из чехов уже не захотел добивать его.
Котера взбежал на свой помост и, сосредоточенный на какой-то мысли, ходил взад-вперёд. Наконец он опустился в кресло. Капрал докладывал: компания в бараке - обыкновенные бандиты; тела покрыты татуировками, в карманах, помимо колец, серёг, часов, найдены вырванные у людей золотые зубы. Выслушав с въедливым вниманием, майор сказал: – Человек хорошо служил нам, принёс немало пользы, а оказался вместе с каторжниками... Что значит варварство. Мы спасли его, мы ему доверяли, мы дали ему власть, а он был коварным гунном. Маржак стоял и думал, что тогда, в вагоне, не надо было поить Володю джином, а если уж майор напоил его, то мог бы и снисходительно отнестись к речам пьяного человека. Сейчас Володя был бы с ними, вылавливал бы всех этих бандитов и партизан. Котера, после того как он приказал вышвырнуть Ромеева из вагона, чувствовал неприятные сомнения, пожалуй, даже угрызения совести. Он оправдывал себя, вспоминая наглую гордость Володи - "этот цинизм", как обозначал он мысленно. Однако гадкий осадок не исчезал. Зато сейчас стало ясно: он был совершенно прав! Как бы рассуждая сам с собой, Котера произнёс при Маржаке, произнёс словно обрадованно:
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|