— Если я назову нас родственными душами, вы сочтёте это пошлостью. Впервые в жизни... я не знаю, что сказать... — он улыбается непосредственной улыбкой мальчишки, она чувствует, как внутреннее напряжение спадает. — Извините меня.
— Да будет вам извиняться... — когда-то она баловалась сигаретами и теперь ощутила потребность закурить. — Совершенно банальная, вернее, пользуясь вашей терминологией, пошлая история — затяжная дружба. Чуть не с отрочества. Милый, обаятельный мальчик — и в тридцать три всё тот же мальчик: петушиный хохолок, вздёрнутый носик, игривые глазки... Вечный мальчик. И вечно в чьих-то объятиях.
— Но по-прежнему дорог?
— Нет.
— Давно?
— Недавно.
— Представьте, я не вижу в этой истории пошлости. И, знаете, какая мысль мне пришла?
— Не знаю.
— А вот и ваш Табунский. Так где земное пристанище речной нимфы?
Заросшие травой дворы, пространные, как поля, колхозные огороды, обмазанные глиной сараи, гуси, куры, свиньи... вот-вот хутор кончится... Пожалуйста, направо — вон те зелёные ворота. О! Какие у вас яблони! Да, яблони ничего. И огородик. И корова. А козы даже две... Не издевайтесь! Нет, она не издевается, действительно две. Хорошо, хорошо, пусть две, он понимает, что она не издевается. А братья, сёстры есть? Нет — только старики. Он заботливо открывает дверцу: ну что ж, привет старикам! И сразу задний ход: за стеклом авто — уже собранный, деловой Касопов. Она едва удерживается, чтобы не помахать вслед.
Разбегающиеся из-под ног куры, густо усеявшие землю яблоки, золотой ранет — любимейшее с детства варенье, — времянка, летняя кухня, сарай и возле него — седобровый сутулый отец с граблями, ему нет шестидесяти, а выглядит на семьдесят пять... Мама, я включу транзистор!.. И бегом в прохладные комнатки, приёмник на полную мощность, бешеный темп биг-бита; высунуться в окно, скользнув грудью по подоконнику. Располневшая мать на измученных полиартритом ногах, выходя из летней кухни: доча, кваску будешь? Ну, конечно же! Сахару? Нет, без сахара — покислее, чтобы воротило скулы!
И ощущение какой-то невероятной сгущённости последующих дней, слившихся в лучезарную полосу. По утрам, сквозь взволнованный сон, голос отца:
— Доча, Пётр Никитич опять привёз цветы от Далмата Олеговича. И сома живого, на одиннадцать кило, а может, и больше, шут его знает, безмен-то старый...
Солнце, солнце, травянистый берег, ласковая водичка, вечерами поездки в “жигулях”, прогулки, разговоры о живописи: чёрный паровоз Тёрнера и неестественно прельщающие женские фигуры Пармиджанино... вечерние купанья под купами ив, ловля раков... Вы так опрометчиво запускаете руку в нору — какой-нибудь матёрый может щипнуть до крови! Что вы говорите? А мы потерпим!.. Поздние возвращения домой, жабки, в лунном свете прыгающие с крыльца, изнеживающая расслабленность от впечатлений и... в который раз задаваемое себе: “А если...” Как спится! Сколько лет не было такого? Пробуждение — опять голос отца, уютный, как постукивание ходиков:
— Доча... доча... Пётр Никитич привёз от Далмата Олеговича землянику... полное ведро...
— Папуля, сколько раз тебе говорить: он Никандрыч, а не Никитич! И вообще — он Петроний!
— Доча, ты помнишь Людочку Трубкину, вместе в школу возил вас на подводе?
— Конечно, папуленька, помню.
— Так Пётр Никитич — её дядя. К нам на хутор приезжал и вас, детвору, на лодке катал.
— Да ну тебя, папулька! Людкин дядя был главбухом стройтреста в городе.
— Был, а то я не знаю. А тут у него враз порушенье жизни — раздор с женой и эта, как её, лёгочная астма, болячка — век её не знать. Он жене квартиру оставил и из города к нам, места у нас воздушные... Далмат Олегович его так устроили — зарплата идёт, а работает у него при доме. Далмат Олегович неженатые, для обихода нужен человек, а Пётр Никитич и при жене своей и стирал, и стряпал: всё умеет. Знаем, как не знать.
— Ну, папулька, ты прямо какой-то каталог ходячий! Про кого вы тут не знаете?
— И про Юрия Порфирьевича знаем — он твою мать лечит. Грек он, с Кавказа, был выселен в Сибирь. И на всю-то Сибирь — светило! А попивать... запьёшь, когда жена и двое сынов из лагеря не вышли. Далмат Олегович в Сибири работали и его с собой взяли... Далмат Олегович — добродушные. Ты с ними, доча, поаккуратнее...
— Он такой аккуратный, папулька, что при нём как-то неудобно быть неаккуратной!
Персей с верным Петронием, со старомодно вежливым доктором — с двумя неприкаянными стариками. Замкнутый круг: работа, дача. Коза, рыбалка, розовое масло, лаванда... и за всей этой вещной фанаберией — омерзение перед пошлостью и тоска. Тоска по истинному.
Как она его понимает!.. А если так... Ещё не поздно (ведь будет не фатера, а дом!) завести детей. И при этом сохранить себя как художницу... с ним ей не знать мелочёвки быта. И ещё... (поэзия, помоги же попрать застенчивость!) ...погруженья в усладу будут неустанны, как броски чаек в волны...
* * *
Она и Касопов во времянке, наспех оборудованной под мастерскую. На обшитых фанерой стенах — её принесённые из кладовки акварели, пастель, графика.
Сегодня она, наконец, решилась... Он приехал со своей стройки к условленному седьмому часу вечера. Горчичная рубашка, бежевые брюки. С его появлением во времянке чуть запахло духами.
— Ну-ка, ну-ка, что это за лицо на пунцовом фоне? Удалось отменно! Очень удачно выбран фон — подчёркивает плотскую алчность характера... — он оторвался от портрета. Искоса окидывает взглядом её, сидящую на краю лавки: белоснежные шорты, блузка бутылочного цвета с открытыми плечами, на указательном пальце левой руки — нефритовый перстень, тёмная зелень камня мягко поблескивает... художница в своей мастерской.
— Какой великолепно хищный профиль! — он опять весь в любовании акварелью.
На ней — прикрытый линзой очков глаз старого хищника, вислый нос как бы принюхивается. Изогнутый уголок рта, большого, жадного. Задумчиво прижатая к подбородку рука, унизанные перстнями длинные цепкие пальцы. Покатый лоб, островатый подбородок, помятость. Лицо шестидесятилетнего дегустатора жизни.
— Позвольте, но я же знаю... назовите фамилию!
— Какая-то далёкая. Он сказал — бурятская.
— Странно! Род занятий?
“Задор, как у мальчишки! — подумала она. — Восхищён непритворно”. Рассказала: к ней в городскую мастерскую сперва позвонили, а потом пришедший сообщил: один учёный, о чьём месте работы не говорят, хотел бы заказать ей свой портрет...
Учёный прибыл на чёрной “волге”.
— Конечно, он вас обхаживал?
— А почему нет? — ей стало совсем весело. — Он уверял, что в разгар зимы увезёт меня на Камчатку, к горячим источникам.
Из пурги, с сорокаградусного мороза, они ступят в маленький рай, их плоть будет пить жар нагретых природой первобытных скал, они станут бултыхаться в бурлящей целительной влаге нерукотворного бассейна...
— И что же помешало?
(Ведь ревнует! и ещё как!)
— Ему не понравился портрет.
— Этот портрет?
— Угу. Не взял. Но по почте пришёл перевод на пятьсот пятьдесят рублей.
— Пятьсот пятьдесят? Хо-хо-хо! Оригинально! А теперь вот что я вам скажу, легковерная чаровница. Я узнал вашего учёного бурята. Это — Чепрасов!
— Чепрасов? Я что-то слышала...
Ещё бы ей, ростовчанке, и не слышать! Чепрасов — директор супермаркета, связанный с теневой экономикой, с блатным миром всего региона. Громкое дело братьев Толстопятовых — столько лет банки грабили. Они ж работали по его указке! Но на него тень тени не упала. Кто бы посмел? Когда он считает нужным — звонит первому секретарю обкома, и тот принимает к сведению его рекомендации...
“Какое счастье, — подумала она, — что портрет не понравился”. Камчатка её интересовала.
— Но здесь, — Касопов взирал на акварель, уперев в бока кулаки, — выдающийся человек, простите за выражение, облажался. Его насторожило, что вы его дали так сильно... Испугаться того, что тебя поставили рядом с Цезарем Борджиа... — Далмат картинно потряс кулаками. — Вы выразили глубину артистической натуры, вперившей взгляд в какой-то редкий предмет. Этот человек в данный момент определяет, насколько предмет ценен. Как названа работа? Никак, разумеется... Она должна называться “Оценщик”.
На верхней губе Касопова — капельки пота; дрожат руки; ей показалось, он хочет вытереть пот, но он ласкающе провёл пальцами по портрету.
— Тигр потерял чутьё. Не уловил духа наплывающей эры... Раньше был энтузиазм сильных и неумных. Теперь будет энтузиазм и сильных, и умных. Оценщики предстанут как они есть и будут гордиться, что они — оценщики!
Она следит неотрывно. Взбудораженный романтик! Мужественный, непосредственный, влекущий! Идеально сложённый атлет... вот только голова непропорционально мала... “Какая я злая! — взъярилась на себя. — Что он мне сделал?”
А он целовал её руку, нашёл губы; и она — в чувстве вины — торопливо помогает ему стянуть с неё блузку, шорты, срывает с него рубашку.
— К чёрту лавку! — выдохнул напирающе, неукротимо. — Встань так... упрись в пол.
Не опомнившись, подчинилась. “Бык, — мелькнуло в сознании, — мой бык!” Остро взмыкнула — он могуче вошёл. Её выпертые крупные сильные ягодицы тут же вернули толчок...
Потом она полулежала на лавке. “Охамела... в такой позе!”
Он понял её:
— Ты прекрасна! — нежно целует в уголок рта, в веко, в сосок. — Прекрасна-прекрасна-прекрасна! Ну, перестань скромничать. Смотри же — теперь вот так! — и повалился голой спиной на шершавый глинобитный пол, увлекая её. — Степнячка моя! Будь всадницей...
— О-ооо!
Она запрокинула голову, гибко прогибая спину... заходил маятник...
* * *
Они сидели на лавке, он обнимал её.
— У тебя есть вино?
— Там, в кувшине...
Он взял с полки кувшин; по очереди пили из него терпкое домашнее вино.
— Мы нашли друг друга. Сливаясь, мы образуем новую неповторимую индивидуальность. Я ликую в этом и от этого. — Он повторяет: — Да, именно это слово — “ликую”! И именно — “ в этом”! И — “от этого”! Мы, одно целое, будем подниматься и подниматься в насла... в познании...
Он поит её вином из горлышка кувшина, пьёт сам.
— Было ли подобное? В романе одного классика есть пара: в разгар наслаждений оба принимались цинично смеяться над моралью. И тем достигали особой прелести, возвышая себя... Но это — вне искусства.
А у них, шепчет он, будет несравнимо иначе. Ведь они образуютхудожественную индивидуальность... Поцелуи... он умело ласкает её... Сделаем так. Я буду сзади — мы будем вместе. Я буду медленно любить, ты — рисовать. Да-да-да-а!.. Ты окончишь рисунок перед нашим... электромгновением...
— Сумасшедший!
— Неужели, — почти кричит он, — ты не видишь, что именно это сказала бы каждая — каждая! — бабёнка?!
От него исходит вяжущая наэлектризованность. Он взял лист ватмана, приколол кнопками к лавке. Помогает улечься на лавку ничком, на левый локоть она обопрётся, в правую руку — грифель. Легонько целует её спину, пристраивается — трепетно-осторожно нашёл то, что нужно... плавные движения.
— Представь моего Петрония, — говорит он при этом. — Его естество — собачьи глаза. Глаза Ажана. Нарисуй человека-сенбернара, это и будет Петроний. А доктор Иониди — человек-рюмка. Нарисуй отечные веки и вместо туловища — стакан! вот и весь доктор. Это вопль естества. Успей — чтобы он прозвучал до нашего пика...
Он делает своё дело, она сжимает пальцами грифель. Её ягодицы ощущают мелкую дрожь его тела. Дрожь эта — злая. Она улавливает в его дыхании едва различимый сип. Это — злость. Он — над нею, позади — упивается, а она видит его выходящим из воды: высокая фигура и над сильными плечами — плебейски карликовая голова, облепленная прядками, как тиной; гладкая, явно знакомая с кремами кожа... его ванная — шампуни, лаванда и перекись водорода: он же высветляет ею редеющие волосы, чтобы не так просвечивала кожа. Когда на этой головке не останется волос, до чего мизерной будет она на таком туловище. Человек-удавчик.
— Ну... н-ну... успей... — шепчет он уже страстно, сипит и вздрагивает. Она водит грифелем.
— Человек-сенбернар... человек-рюмка... вопль естества... — его захватил темп, он выдыхает прерывисто: — Последний штрих — и будет... та самая гримаска... под пиковую точку...
Сделав, тяжело лёг грудью на её правую лопатку. Смотрит на лист. Быстро, сдавленно говорит что-то. Она съёжилась. Ругательства. Скверные, мерзкие... Скакнул в сторону — обернулся, почему-то пригнувшись. Бледное лицо, глаза — белые, тусклые бляшки. Кое-как натянул одежду. Отброшенная пинком дверь. И — внезапное облегчение.
Поскрипывание двери, словно пытающейся закрыться. Скрип двери, и, наконец, — тишина.
Такая глубокая, что не верится, был ли сейчас вопль?
Вопль естества?..
* * *
Рассказ “Гримаска под пиковую точку” опубликован в журнале “Литературный европеец” (N 2/1998, Frankfurt/Main, ISSN 1437-045-Х), а затем в сборнике под общим названием “Близнецы в мимолётности”. (Verlag Thomas Beckmann, Verein Freier Kulturaktion e.V., Berlin — Brandenburg, 1999).