Я, бывало, обращаюсь к нему о тяжелым вопросом, с сомнением, а он меня успокаивает, утешает, хочет убаюкать, как делают с детьми… а мне совсем не того хотелось бы… он и себя убаюкивает теми же детскими верованиями, а я не могу.
24 мая.Яша болеп. Два дня он лежал в жару, сегодня показалась сыпь, Семен Иванович меня обманывает. В десять раз лучше сказать прямо; надобно испугать воображение, а не предоставить ему волю: оно само выдумает еще страшнее, еще хуже. Я не могу прямо в глаза посмотреть Яше, сердце обливается кровью, страдания ребенка ужасны. Как он похудел, бедняжка, как бледен!.. И туда же, чуть выйдет минута полегче, улыбается, просит мячик. Что это за непрочность всего, что нам дорого, страшно вздумать! Так какой-то вихрь несет, кружит всякую всячину, хорошее и дурное, и человек туда попадает, и бросит его на верх блаженства, а потом вниз. Человек воображает, что он сам распоряжается всем этим, а он, точно щепка в реке, повертывается в маленьком кружочке и плывет вместе с волной, куда случится, — прибьет к берегу, унесет в море или увязнет в тине… Скучно и обидно!
26 мая.У него скарлатина. У Дмитрия умерло трое братьев от скарлатины. Семен Иванович печален, сердит, груб и не отходит от Яши. Боже мой, боже мой! Что это такое делается над нами? Дмитрий сам едва ходит; это-то счастие я тебе принесла?
27 мая.Время тащится тихо, все то же; смертный приговор или милость… поскорей бы… Что у меня за страшное здоровье, как я могу выносить все это! Семен Иванович только и говорит: подождите, подождите… Яша, ангел мой, прощай… прощай, малютка!
29 мая.Полтора суток прошло поспокойнее, кризис миновал. Но тут-то и надобно беречь. Все это время я была в каком-то натянутом состоянии, теперь начинаю чувствовать страшную душевную усталь. Хотелось бы много поговорить от души. Как весело говорить, когда нас умеют верно, глубоко понимать и сочувствовать.
1 июня.Все идет хорошо… Кажется, на этот раз туча пропита мимо головы. Яша играл со мной сегодня часа два на своей постельке. Он так ослабел, что не может держаться на ногах. Добрый, добрый Семен Иванович, что за человек!
6 июня.Все успокоилось, Яше гораздо лучше, но я больна, больна, это я чувствую. Сижу иногда у его кроватки, и вместо радости, вдруг, без всякой внешней причины, поднимается со дна души какая-то давящая грусть, которая растет, растет и вдруг становится немою, жестокой болью; готова бы, кажется, умереть. Я в этой суете не имела времени остаться наедине с собою; моя болезнь, болезнь Яши, хлопоты не давали мне ни минуты углубиться в себя. Лишь ехало поспокойнее и лучше, какой-то скорбный, мучительный голос звал меня заглянуть в свое сердце, и я не узнала себя. Вчера после обеда я что-то чувствовала себя дурно, сидела у Яши, положила голову на его подушечку и уснула… Не знаю, долго ли я слала, но вдруг мне сделалось как-то тяжело, я раскрыла глаза — передо мною стоял Бельтов, и никого не было в комнате… Дмитрий пошел давать уроки… Он смотрел на меня, и глаза его были полны слез; он ничего не сказал, он протянул мне руку, он сжал мою руку крепко, больно… и ушел. Зачем же он не сказал ничего?.. Я хотела его остановить, но у меня не было голоса в груди.
9 июня.Он был весь вечер у нас и ужасно весел: сыпал остротами, колкостями, хохотал, шумел, но я видела, что все это натянуто; мне даже казалось, что он выпил много вина, чтоб поддержать себя в этом состоянии. Ему тяжело. Он обманывает себя, он очень невесел. Неужели я, вместо облегчения, принесла новую скорбь в его душу?
15 июня.День был сегодня удушливый, я изнемогала от жары. К обеду собралась гроза, и проливной дождь освежил меня, может, больше, нежели траву и деревья. Мы пошли в сад; на дворе необычайно, было хорошо: деревья благоухали какой-то укрепляющей, влажной свежестью; мне стало легко… Я первый раз вспомнила о тогдашнем дне иначе: в нем много прекрасного… Может ли быть что-нибудь преступное полно прелести, упоения, блаженства?.. Мы шли по той же дорожке. На лавочке кто-то сидел, мы подошли: это был он; я чуть не вскрикнула от радости. Он был очень печален, все слова его были грустны, исполнены горечи и иронии. Он прав — люди сами себе выдумывают терзания; ну, если б он был мой брат, разве я не могла бы его любить открыто, говорить об этом Дмитрию, всем?.. И никому не показалось бы это странно. А он брат мне, я это чувствую… Как мы могли бы прекрасно устроить нашу жизнь, наш маленький кружок из четырех лиц; кажется, и доверие взаимное есть, и любовь, и дружба, а мы делаем уступки, жертвы, не договариваем. Когда мы шли домой, было поздно; месяц взошел. Б. шел возле меня. Что-за странная магнетическая власть взгляда у этого человека! Взгляд Дмитрия тих и спокоен, как небо голубое, а его — волнует, так делается беспокойно, — и потом нет.
Мы мало говорили… только, прощаясь, он мне сказал: «Я много думал об вас все это время и… мне очень бы хотелось поговорить, так на душе много». — «И я думала об вас… прощайте, Вольдемар…» Я сама не знаю, как у меня сорвались эти слова; я никогда его так не называла, но мне казалось, что я не могу его иначе назвать. Он содрогнулся, услышав это название; он наклонился ко мне и с тою нежностью, которая минутами является у него, сказал: «Вы третьи меня так назвали, это меня может тешить как ребенка, я буду этим счастлив дня на два», — «Прощайте, прощайте, Вольдемар», — повторила я. Он хотел что-то сказать, подумал, пожал мне руку, посмотрел в глаза в ушел.
20 июня.Я много изменилась, возмужала после встречи с Вольдемаром; его огненная, деятельная
натура, беспрестанно занятая, трогает все внутренние струны, касается всех сторон бытия. Сколько новых вопросов возникло в душе моей! Сколько вещей простых, обыденных, на которые я прежде вовсе не смотрела, заставляют меня теперь думать. Многое, о чем я едва смела предполагать, теперь ясно. Конечно, при этом приходится часто жертвовать мечтами, к которым привыкла, которые так береглись и лелеялись; горька бывает минута расставания с ними, а потом становится легче, вольнее. Мне было бы очень тяжело, если б он уехал. Я не искала его, но случилось так; наши жизни встретились — совсем врозь они идти не могут; он открыл мне новый мир внутри меня. И не странно ли, что этот человек, не нашедший себе нигде ни труда, ни покоя, одиноко объездивший весь свет, вдруг вдесь, в маленьком городишке, нашел симпатию в женщине мало образованной, бедной, далекой от его круга! Он, может, слишком любит меня, — да разве это зависит, от воли? К тому же он столько вынес холоду и безучастия, что готов платить сторицею за всякое теплое чувство. Оставить его тем же одиноким, сделаться чужою ему я не могла бы, это было бы просто грешно… Да! он прав, — и его любовь имеет права!
Последнее время Дмитрий особенно не в духе: вечно задумчив, более обыкновенного рассеян; у него это есть в характере, но страшно, что все это растет; меня беспокоит его грусть, и подчас я дурно объясняю ее…
22 июня.И, кажется, не ошиблась. Вчера Дмитрий был до того мрачен, что я не вынесла и спросила, что с ним? «У меня болит голова, — ответил ои, — мне надобно походить», — и взял свою шляпу. «Пойдем вместе», — сказала я. «Нет, друг мой, не теперь; я пойду очень скоро, ты устанешь», — и он ушел со слезами на глазах. Я не вынесла этого и горько проплакала все время, пока он ходил; он меня застал на том же месте у окна, видел, что я плакала, грустно пожал мне руку и сел. Мы молчали. Потом, спустя несколько минут, он мне сказал: «Любонька, знаешь ли, о чем я думаю? Как хорошо бы в такую теплую, летнюю ночь, где-нибудь в роще, положить голову тебе на колени и уснуть навеки». — «Помилуй, Дмитрий, — сказала я ему, — что это за мрачные мысли; неужели тебе не жаль никого покинуть здесь?» — «Жаль, — отвечал он, — очень жаль и тебя и Яшу; но Семен Иванович говорит, что я только могу повредить воспитанию Яши, да я и сам согласен, что ты лучше воспитаешь его, нежели я. К тому же, друг мой, и там, как здесь, вечная молитва о вас, — молитва, полная веры и упованья, — найдет доступ… Тебе будет меня жаль, я это знаю, друг мой, ты так добра; но ты найдешь силы перенести этот удар, признайся сама». Мне было невыносимо больно слушать его; я из этих слов слышала и видела чувство нехорошее, слезы лились у меня из глаз. Что это такое? Мне начинает казаться, что я созвала какие-то бедствия на нашу жизнь. А между тем совесть моя чиста… Неужели я довела его до такого состояния недостатком любви или… У него лет прежней веры в меня, это я вижу. Неужели в его благородной душе есть место чувству, которого назвать не хочу? Неужели он подозревает, что я разлюбила его и люблю другого? Господи! Как мне объяснить это ему? Я не другого люблю, а люблю его и люблю Вольдемара; симпатия моя с Вольдемаром совсем иная… Странно, мне казалось, что жизнь наша успокоилась, что она пойдет широко, полно, — и вдруг какая-то пропасть раскрылась под ногами… лишь бы удержаться на краю… Тяжело… Если б я умела хорошо, очень хорошо играть на фортепьяно, я извлекла бы те звуки из души, которые не умею высказать; Дмитрий понял бы меня, он понял бы, что внутри меня все чисто. Бедный Дмитрий! Ты страдаешь за беспредельную любовь твою; я люблю тебя, мой Дмитрий! Если б я с самого начала была откровенна с ним, этого бы никогда не было; что за нечистая сила остановила меня? Как только он успокоится, я поговорю с ним и все, все расскажу ему…
23 июня.Семен Иванович, кажется мне, тоже переменился со мной; да что же сделала я?.. Я ничего не понимаю — ни что сделала, ни что сделалось. Дмитрий поспокойнее сегодня; я многое говорила с ним, но не все; были минуты, в которые мне казалось, что он понимает меня, но через минуту я ясно видела, что мы совершенно разно смотрели на жизнь. Я начинаю думать, что Дмитрий и прежде не вполне понимал меня, не вполне сочувствовал, — это страшная мысль!
24 июня.Вечером, поздно. Жизнь! Жизнь! Среди тумана и грусти, середь болезненных предчувствий и настоящей боли вдруг засияет солнце, и так сделается светло, хорошо. Сейчас пошел Вольдемар; долго говорили мы с ним… Он тоже грустен и много страдает, и как понятно мне каждое слово его! Зачем люди, обстоятельства придают какой-то иной характер нашей симпатии, портят ее? Зачем они все это делают?
25 июня.Вчера был Иванов день. Дмитрий был на именинах у одного учителя. Он воротился поздно и нетрезвый; я никогда не видала его в таком положении. Бледный, с растрепанными волосами, неверными шагами ходил он по спальне. «Тебе дурно, мой друг? — сказала я. — Не дать ли тебе воды?» — «Да, — говорил он голосом, задыхающимся от волнения, и с выражением, совершенно чуждым его характеру, — если б ты столько принесла воды, чтоб утопиться можно, я бы поблагодарил тебя». Я глядела прямо в глаза ему, он смешался. — «Не слушай, бога ради, что я вру, — сказал он, испугавшись, вероятно, моего взгляда, — сам не знаю, как выпил лишний стакан вина, от этого жар, бред… Прощай, мой друг, я отдохну здесь немного», — и он бросился, совсем одетый, на диван и скоро заснул тяжелым сном. Я не спала всю ночь; глубокое страдание выражалось на сонном лице его; иногда он улыбался, но не своей улыбкой… Нет, Дмитрий, меня не обманешь! Ты не случайно выпил лишний стакан вина, ты не в бреду говорил твои слова, а вино только придало тебе жестокости, которой вовсе нет в твоей душе. Что это делается над нашими головами, боже милосердый! Это свыше сил человеческих! Тяжело тебе, бедный Дмитрий! А мне-то видеть его страдания а знать, что причиною всего я!
Через три часа.Не могу еще ничего привесть в порядок, в душе все смутно, как после бури — волны не могут улечься. Кровь стучит в висках, сердце бьется до того, что держу грудь. — Дмитрий! И тебе не грешно так жалко меня понимать?! И как ты, бедный, страдаешь за это! Облегченье ему, облегченье!.. Ах, как кружится голова и горит! Не опять ли горячка? Я говорила с Дмитрием, я требовала от него объяснения его грусти, его поступков, его слов; да, он утратил веру в меня, он никогда не поймет, что во мне делается. Это страшно, потому что я не могу ничего переменить… Все покрывается туманом, в груди трепет, боль; зачем я встретилась с Вольдемаром?
26 июня.Как все странно и перепутано в людских понятиях! Подумаешь иногда и не знаешь: сердиться ли или хохотать. Мне сегодня пришло в голову, что самоотверженнейшая любовь — высочайший эгоизм, что высочайшее смирение, что кротость — страшная гордость, скрытая жесткость; мне самой делается страшно от этих мыслей, так, как, бывало, маленькой девочкой я считала себя уродом, преступницей за то, что не могла любить Глафиры Львовны и Алексея Абрамовича; что же мне делать, как оборониться от своих мыслей и зачем? Я не ребенок. Дмитрий не обвиняет меня, не упрекает, ничего не требует; он сделался еще нежнее. Еще! Вот в этом-то еще и видно, что все это неестественно, не так; и этом столько гордости и унижения для меня и такая даль от пониманья. Он очень страдает, но что же сказать о той женщине, которая за любовь платит отравой? Да, боже мой, хотела ли я этого! Я говорила с ним откровеннее, нежели бы это сделала другая женщина; он, видимо, уступает, но в то же время у него накапливается совсем другое в душе, и он не совладает с этим другим.
27 июня.Его грусть принимает вид безвыходного отчаяния. В те дни после грустных разговоров являлись минуты несколько посветлее. Теперь нет. Я не знаю, что мне делать. Я изнемогаю. Много надобно было, чтоб довесть этого кроткого человека до отчаяния, — я довела его, я не умела сохранить эту любовь. Он не верит больше словам моей любви, ои гибнет. Умереть бы мне теперь… сейчас, сейчас бы умерла!
Я начинаю себя презирать; да, хуже всего, непонятнее всего, что у меня совесть покойна; я нанесла страшный удар человеку, которого вся жизнь посвящена мне, которого я люблю; и я сознаю себя только несчастной; мне кажется, было бы легче, если б я поняла себя преступной, — о, тогда бы я бросилась к его ногам, я обвила бы моими руками его колени, я раскаянием своим загладила бы все: раскаяние выводит все пятна на душе; он так нежен, он не мог бы противиться, он меня бы простил, и мы, выстрадавши друг друга, были бы еще счастливее. Что же это за проклятая гордость, которая не допускает раскаяния в душу? Мне хотелось бы теперь быть одной, где-нибудь вдали, — только бы Яшу взяла с собой; я бродила бы где-нибудь между чужими людьми и окрепла бы… Ты не найдешь, Дмитрий, примирения в своей душе; ах, друг мой, я отдала бы всю кровь мою до последней капли, если б ты мог, хотел понять меня; как тебе было бы хорошо! Ты падешь жертвой твоего восторженного непониманья, я пойду за тобой в эту пропасть, пойду, потому что люблю тебя, потому что подземные силы меня избрали для твоей гибели. Подчас мне кажется, что два-три слова с Вольдемаром облегчили бы меня, и я боюсь искать случая с ним видеться. Вот что сделали толки! Они успели бросить страх и в меня, успели отравить светлое и благородное чувство. Да отпустится им! Семен Иванович косвенно читал мне мораль… о, добрый Семен Иванович! Мне так жаль его было; ничего не понимает, говорит о святых обязанностях матери… неужели ему не приходит в голову, что я иногда думала об этом?.. Участие людское оскорбительнее людского холода… Дружба считает лучшим правом своим привязать друга к позорному столбу… потом требовать исполнения советов… как бы они ни были противны тому, которому советуют… Ах, как все это мелко! Фу, душно, как в маленькой комнатке, когда все окны закрыты да еще мухи летают!..»
* * *
Если б Бельтов не приезжал в NN, много бы прошло счастливых и покойных лет в тихой семье Дмитрия Яковлевича, конечно, — но это не утешительно; идучи мимо обгорелого дома, почерневшего от дыма, без рам, с торчащими трубами, мне самому приходило иной раз в голову: если б не запала искра да не раздулась бы в пламень, дом этот простоял бы много лет, и в нем бы пировали, веселились, а теперь он — груда камней.
Повесть наша, собственно, кончена; мы можем остановиться, предоставляя читателю разрешить:
кто виноват? Но есть еще несколько подробностей, которые кажутся нам довольно занимательными; позвольте ими поделиться. Обращаемся сначала к бедному Круциферскому.
Круциферский, вскоре после болезни своей жены, заметил, что какая-то мысль ее сильно занимает; она была задумчива, беспокойна… в ее лице было что-то более гордое и сильное, нежели всегда. Круциферскому приходили разные объяснения в голову, странные, невероятные; он внутренне смеялся над ними, но они возвращались.
Раз как-то она сидела с Яшей; вдруг в передней стукнула дверь, и кто-то спросил: «Дома?» — «Это Бельтов», — сказал Круциферский, поднимая глаза, и глаза его встретили легкий румянец на лице Любови Александровны и оживленный взгляд, который, кажется, был не для него так оживлен. Он содрогнулся и промолчал. Он очень хорошо знал, что жена его была в большой дружбе с Бельтовым, и нисколько не удивлялся этому; но этот взгляд, но эта краска, пробежавшая по ее лицу!