Все описанное здесь, не выдумано. Это не просто небылица, изобретенная для вашего развлечения. Это реальный факт. Это закон природы. Вы можете повторить мои эксперименты – и получите те же результаты, что получил и я, какими бы фантастическими результаты ни казались. Пусть это кажется чудом, но это возможно. И это совсем не сложно. Подобные вещи всегда лежали у нас прямо под носом, но мы их не замечали. Я даю эти чудеса вам, пользуйтесь, если сумеете.
В принципе, я даю вам громадную силу. Если вы не слишком ленивы и не слишком недоверчивы, то вам эта сила пригодится.
Когда я узнал все о полосах удачи, когда я смог их предсказывать и контролировать, мне показалось, что я знаю все. Правильно планируя свое время, можно поймать удачу и не отпускать ее. Чего еще можно желать? Но потом я добился гораздо большего. И узнал о том, что силы, с которыми я начал игру, могут быть не менее опасны, чем сила пара или сила атомного ядра.
7
В то время она была очень молодой, пятнадцатилетней. Рыжеволосой, плотной, улыбчивой, хорошей, совсем непохожей на единственную фотографию, сохранившуюся у меня. С русским лицом и нерусской фамилией. Всегда, когда я вспоминаю ее, в моей памяти солнце: солнечное утро начала мая; солнечный осенний день, такой желтый, что хочется стать совсем маленьким и вшуршаться в кучу пересыпчивых листьев; или просто больное, мутно-красное солнце за окном автобуса, висящее над плоским и пустым, будто тундровым горизонтом, и никак не желающее зайти за него.
Все устали, автобус возвращает нас домой, над полем летит голодная птица, вскрикивает на лету, конец сентября. Да, ее звали Наташей.
Мы расстались, оставив друг другу адреса (я специально меняю кое-что в этой истории – извинение для тех, кто помнит правду) и больше не встречались.
Последний раз я видел ее в конце мая, числа двадцатого, на пышной, но простецкой выставке серых в крапинку ПТУ, которые зазывали к себе школьных неудачников.
Выставка занимала центральную аллею центрального парка и не была интересна ничем, кроме, пожалуй, самого факта превращения широкой аллеи в узкую. Выставка была воскресной и строго предписанной к посещению, но из двадцати предполагаемых школьников ее посетил едва ли один: самый прилежный, самый бестолковый, самый близкоживущий, самый скучающий, или тот, кто имел здесь некоторые, отличные от предписанных, ориентиры. Такие ориентиры у нас имелись.
Мы постояли у входа в парк, ожидая, затем прошлись по аллеям – я помню сухой цветной бумажный шелест, вкус леденца и клейкий запах широколистой весны, к которому еще не привык и которому рад, – потом зашли на стадион, поздоровались с кем-то многочисленным и отправились гулять. Гуляли мы долго, потому что солнце в моих воспоминаниях поднялось над домами, стало светить сверху и сзади, потом припекло, устало от стараний и начало пыльно оседать. Мы гуляли просто так и держась за руки, и одно время под ручку (с ней была подруга, умная девочка в темной форме, форму тогда еще носили, высокая, с лица необщим выраженьем, умеющая быть злой и умеющая постоять за себя; сейчас подруга превратилась в озабоченную женщину, которую проза жизни изменила настолько, что нужно хорошо всмотреться, чтобы увидеть остатки поэзии). Мы покатались на канатной дороге; проехались вперед и назад в двух соседних кабинках, синей и желтой, с белыми аршинными номерами, занялись еще кое-чем, например, мороженым, а потом расстались, как я теперь понимаю, навсегда.
В следующие месяцы судьба нас с Наташей тонко разводила трижды (только те случаи, о которых я знаю наверняка): один раз я был в лагере и на день уехал, в этот же день приехала погостить она; второй раз первого сентября по каким-то уже невспоминаемым причинам мы должны были встретиться, но не встретились; в третий раз был выпускной вечер, на который я хотел и просто был обязан попасть, но некое озверевшее начальство меня не пустило. Начальственный идиотизм такое же удобное сподручное средство судьбы, как, например, землетрясение, забытый зонтик или не приехавший по расписанию поезд. Она тоже была уверена, что я буду и пришла, а меня, конечно же, не было. Когда появлялись другие возможности встреч, судьба отсекала их сразу же.
Я ответил на ее первое письмо. У меня до сих пор хранятся те письма, стопочкой, двенадцать штук – возможно, моя самая длинная переписка. Я храню предметы, имеющие лишь сентиментальную ценность, но не сладкогрустных воспоминаний ради, а потому, что не могу просто выбросить или потерять вещь, в которую кто-то вложил свою искренность, может быть, надежду, может быть, мечту, и, в любом случае, одно из драгоценнейших и редких человеческих чувств.
Выбросить это так же невозможно, как ударить женщину, украсть, предать, донести или поступить неблагодарно. Так же невозможно, как прихлопнуть книжкой бабочку.
Итак, я ответил на ее письмо.
Не знаю кто она сейчас, но тогда она была необычной – в том состоянии, которое переживают хотя бы раз в жизни два человека из трех; которое у одних проходит быстро, у других растягивается на год или два (самый частый случай), а у третьих длится всю жизнь. Я бы назвал это кристаллизацией. Детство уже опало, как лепестки, и вдруг появились десятки возможностей для воплощения себя, а миллионы возможных воплощений закипают внутри. И ты понимаешь, что ты не такой как остальные, и выстраиваешь в душе хрустальные замки, о которых не можешь никому поведать – нехватает слов; и мир раздвигается – до бесконечности и дальше, намного дальше за бесконечность – так, что совсем теряешься от этой шири; мысли и чувства наступают плотными валами, сверкающими как чешуя – но рассмотреть отдельную чешуйку не удается. Слепой всплеск души, вдруг осознавшей себя. Обычно это проходит и крепко забывается. Я бы назвал это кристаллизацией, потому что, перебурлив, человек застывает мутным или ясным кристаллом и до самой старости будет меняться лишь внешне. Тогда она была такой.
Тогда она была такой; тогда я был слишком молод, тогда я любил Ростана.
Блока и Выготского, по принципу: а девушки потом – тогда я верил в психологию.
Больше всего меня волновала так и непоставленная этой наукой проблема – проблема чуда. В том, что чудеса определенного рода довольно часты, я не сомневался уже тогда.
Я знал, что случаются совпадения: ты не встречаешь человека двадцать лет, и вдруг сталкиваешься с ним трижды за неделю; а в следующие тридцать лет ты его тоже не увидишь. Еще я знал, что возможны вещие сны, потому что сам видел несколько. Я нашел приметы, по которым эти сны можно было отличить от обыкновенных ночных бессмыслиц. Однажды такой сон предсказал мне опоздание на работу и, проснувшись на полчаса раньше обычного, я очень внимательно собрался и проделал все утренние процедуры, и вышел из дому пятнадцатью минутами раньше, чем требовалось. Я собирался опровергнуть предсказание сна. Но, увы, я, от усердия, забыл взять проездной билет и, что совсем уж удивительно, в моих карманах не нашлось ни копейки денег; без билета меня не пустили. Пришлось возвращаться и, конечно, я опоздал – один из двух раз за девять лет. Я умел отгадывать какой стороной лежит скрытая от меня монета – орлом или решкой – даже не отгадывать, я просто это знал, не глядя. Я умел предчувствовать будущее на несколько секунд вперед: например, сейчас я знаю, что Ира К. появится, стремительная, из-за угла напротив – и вот она появилась; или я знаю, куда попадет следующий мяч в теннисе и он попадает именно туда, против всяких правил; или я спускаюсь в метро и знаю, что сейчас неживой голос произнесет «в депо» – голос произносит и электричка следует в депо. И еще я знал людей, которые видели и знали то же самое, разве что не умели отгадывать сторону монеты. Я изучил добротное руководство по теории и практике психологического эксперимента (не чета зеленому Готсданкеру для неумелых) и начал ставить опыты.
О сути опытов умолчу; скажу только, что для экспериментов мне пришлось изготовить стеклянный девятнадцатигранник, размером с небольшое яйцо – так, чтобы все его грани имели одинаковую площадь. Я основательно потрудился, шлифуя стекло. В этом есть еще одна прозрачная шутка судьбы – Наташа училась на оптика и каждый раз, проходя практику, шлифовала линзы. Может быть, она и сейчас их шлифует, зарабатывая себе этим на жизнь, подобно известному философу, изгнанному за то, что смел противоречить принятому мнению.
Наша с ней переписка текла вяло и однажды прервалась. Прошел месяц, другой, третий, прошел почти год и мы достаточно крепко забыли друг друга. Мои опыты тогда уже давали результаты и обещали возможности, просто сказочные.
Теоретически, я мог воспроизвести и повторить любое чудо, не выходящее из прочных границ природных законов. Например, никаким законам не противоречит выигрыш в лотерею автомобиля сто раз подряд или то, что армия врага вдруг почувствует панику и как раз в тот момент, когда вражеский военачальник произносит заклинание с целью обратить врага в бегство. Это не противоречит ни Ньютону, ни Максвеллу, ни Ландау с Лифшицем. Так что возможностей для чудес просто хоть отбавляй. И я решил совершить маленькое прикладное чудо.
Чудо – это то, что имеет наименьшую вероятность произойти, но все же происходит, на зло вероятности.
Вызывать дождь или выигрывать в лотерею я не собирался, по техническим причинам. Оставались еще такие распространенные чудеса, как влюбить в себя кого-нибудь малознакомого (потом хлопот не оберешься, да и поди разбери почему кто-то кого-то любит – трудно будет доказать свою правоту), или встретиться с кем-то, с кем ты никак не можешь встретиться. Я выбрал последнее и взвесил несколько кандидатур на весах своего безразличия. И вспомнил Наташу – она подходила больше других. С ней-то я никак не мог встретиться, после года молчания – разве что приехать прямо к ней в дом и сказать: «здравствуйте, это я», и получить в награду взгляд, которым встречают того, кто хуже татарина.
Было 18. 01. 1990. Был вечер. Я выбрал кандидатуру и сделал все, что требовалось по теории, не особенно надеясь на результат.
Да, я не очень надеялся на результат – ведь в теориях полно ошибок и, лишь постепенно исправляя их, мы приходим к совершенной отточенной точности.
Теоретически, я встречу Наташу на следующей неделе, причем не буду к этому стремиться, ни капельки. Безразличие к результату – совершенно обязательный технический прием при исполнении чуда – поэтому-то я и не верю в платные чудеса или в телепатов, содрогающихся в волевых конвульсиях. Они-то уж никак не безразличны к результату эксперимента.
Но на следующее утро я встретил – нет, не Наташу (я уже говорил об обязательной незавершенности чудес), а ее подругу. Ту самую, которая была с нами на ПТУшном празднике. Подруга появилась совершенно неожиданно для меня, совершенно беспричинно. Просто появилась. Появилась и все тут. Так просто взяла и появилась. В тот день она была в синей спортивной клеенке. В синей или зеленой? – не могу различить – на таком расстоянии у памяти легкий дальтонизм.
В синем или зеленом, шуршащем, с желтыми полосками. Мы поговорили о том, о сем, о всяком – как обычно и говорят люди, давно не видевшие друг друга. Подруга стала говорить о Наташе, и Наташа вынырнула из прошлого, улыбнулась и вошла в настоящее, взблеснула интересными искорками, приблизилась, уплотнилась, из имени стала человеком. Подруга сообщила телефон. Подруга поговорила и ушла. Чудо начало воплощаться так быстро, что я не успел удивиться. Я снова взвесил Наташу на весах своего безразличия – нет, я не хотел с ней встречаться, но и не избегал встречи. Мне было совершенно все равно – а это именно то состояние души, которое и нужно для успешного чуда. И я не собирался звонить по телефону, но уже в следующие полтора часа произошел десяток совпадений, направляющий меня в одну и ту же точку – позвони! Что-то очень сильное начинало давить, – будто из стекленеющего воздуха вырастала прозрачная рука с двуспальную кровать величиной, подхватывала меня и переставляла на другую клетку. Пешка Е7 – Е6. Черная пешка приблизилась к белой. Большая рука берет пешку за круглую голову и переставляет на новую клетку, а хищные ферзи и слоны с маленькими глазками только и ждут момента, чтобы ее аппетитно слопать. Я не хочу быть пешкой, – подумал я и сделал все, полагающееся по теории, – и отменил чудо, которое уже начинало прорастать. Было девятнадцатое января девяностого года. В следующие пять месяцев я ни разу не вспомнил о Наташе.
А потом было письмо, совершенно неожиданное письмо от нее. После почти полутора лет молчания с нежного «ты» она перешла на выжидательное «вы».
...
Когда-то вы мне фотографию обещали, но я уверена, что напишите, что ее у вас нет. Ведь и правда! Зато я вам высылаю, только не стоит кусаться, у меня тут лицо слегка кривое, это я после аварии (меня 19. 1. 90 машина сбила) (почему она назвала точную дату???) Но вы не пугайтесь, я жива и здорова (как видите).
Ее письма – постоянное иногрирование вопросительных знаков и постоянный вопрос в интонации – вопрос, на который я, уж не знаю почему, так и не ответил, мелкий, быстрый почерк с длинными прямыми палочками у Р и точно такими же у Ж и Ф, всегда наклоненными одинаково. Письма. Я посмотрел на дату – девятнадцатое января – и дата мне что-то напомнила. Умное руководство по психологическим опытам требовало вести дневник эксперимента, с размеченными особым образом страницами. Сверху каждой страницы, в уголке, обязательно ставилась дата. И всегда можно узнать когда произошло чудо. Я открыл дневник эксперимента и он разорвался у меня на столе как адская машинка. Несколько минут я просто не мог прийти в себя, оглушенный. Даты совпали. Именно в тот день, когда я не захотел видеть Наташу, ее сбила машина. Именно в тот день. Именно в тот. В тот.
Судьба (или то, что за нею прячется) избрала простейший способ, чтобы помешать нашей встрече: колеса автомобиля. Для точности эксперимента была важна и еще одна деталь – в какое время ее сбила машина, но с того дня меня перестали интересовать чудеса, сминающие и выбрасывающие человека как ненужную бумажку.
Даже за истину нельзя платить такую цену.
Я пообещал себе никогда не применять свое знание и никому не сообщать секрет. Конечно же, я не выполнил обещания. Когда нагружаешь волю слишком большой тяжестью, она не сразу трогает с места – а когда трогает, ей нужно время, чтобы разогнаться. Я применил свой секрет еще раз, только раз и снова ключ мягко вошел в замок, повернулся и открыл запретную дверь – с поправкой на недостроенность чуда. И было еще одно осеннее утро, когда я едва не нарушил обещания – меня попросили спасти умирающего человека. Не знаю, правильно ли я поступил тогда.
Мы продолжали переписываться до конца года. Я знал ее телефон. Однажды зимой я все же позвонил ей, из автомата. Помню, как гремели машины у меня за спиной и как мерзло ухо, приложенное к трубке. День был хрупким от мороза.
– Кто звонит? – спросила она и я не знал что ответить.
Я тоже не узнал ее голоса. Ведь прошло два года, больше, два с половиной года, теперь она была взрослой и совсем другой. Мы кое-как объяснились, оставшись друг для друга просто чужими голосами. Когда я вешал трубку, то уже понимал, что она никогда больше не напишет мне.
Она разделилась на двух человек, и я не знаю, который из двух настоящий.
Та Наташа, которая жила в своих письмах и живет сейчас в моей памяти – и та, которая существует, вполне реальная, плотная, оптически непрозрачная, теряющаяся в толпе, принимающая пищу три раза в день, неохотно просыпающаяся по утрам, моющая волосы, вздыхающая, вздрагивающая, зевающая, считающая деньги, которых всегда мало, имеющая неизвестных мне подруг. Каждая из двух ипостасей менялась со временем, росла, взрослела (теперь я вижу, по почтовым штемпелям, что мы переписывались два года и девять дней, с большим перерывом) и шла в свою собственную сторону. Наконец они разошлись так далеко, что я, знавший лишь бумажную Наташу и веривший в превосходство слова над плотью, не узнал ее голоса по телефону, хотя даже сейчас могу ясно представить себе ее настоящий голос. Ее собственный голос оказался ненастоящим. Наверно, та же трансформация произошла и с внешностью – я вряд ли узнал бы ее сейчас, хотя стоит мне закрыть глаза и я ее вижу, и всегда рядом солнце – не только очень юной, какой я ее действительно видел, но и во всех фазах последующей жизни. Я могу даже увидеть какой она будет старушкой: обязательно крашеной, полной, с разумным, но тяжелым прищуром глаз, иногда веселой, но чаще серьезной и строгой, и с хрипотцой в голосе.
Умирающее солнце будет висеть над низкими домами и столбы черными иглами будут сшивать небо с дорогой. Кто-нибудь из внуков будет побаиваться ее. Воздух будет пахнуть семечками. И даже если она будет совсем иной, я не знаю, который из двух обликов верен. Я также раздвоился для нее, – иначе она узнала бы мой голос. И я надеюсь, что тот ненастоящий образ меня, меня лучшего, чем я настоящий, все же сохранится в ее памяти, осядет, как песок на дно бассейна; прилипнет, как ракушка на днище корабля; останется нестираем, как детский шрамик на коленке.
Спустя два года я еще так хорошо помнил этот случай, что, сидя в библиотеке и ожидая книгу, написал о нем маленький романтический рассказ, все перепутав и переиначив, переврав, так перепугав правду, что вся она сбежала за тридевять земель. Рассказ был опубликован уже через десять дней. Тогда я не очень удивился, но позже мне объяснили знающие люди, что многие ждут своей первой публикации не десять дней, а десять лет, это нормально и хорошо, и что я должен быть благодарен судьбе и за то, и за се, и за то что не. Я не собираюсь благодарить судьбу, или те силы, которые действуют поверх логики и законов. Те силы безразличны к нам и откликаются лишь на безразличный призыв. А безразличие – оружие недостойных.
Мне всегда становилось холодно, в плечах и затылке, когда я пробовал внимательно проследить по памяти и по оставленным следам одну из непройденных дорог. Жизнь – как дерево, на котором каждая ветвь хочет стать верхушкой, но, в отличие от дерева, те ветви, которые верхушкой не стали, сохнут и опадают, оставляя острые сучки; о них обязательно ранишь себя при случайном прикосновении. Сколько их было, таких веток, и – годы вставляются в памяти один в другой, как телескоп, компактности ради – кажется, что все было недавно, (есть ли фраза банальнее этой? – какой, в сущности страшный вопрос) и трудно поверить, что столько всего изменилось. Какой-то голос, не женский, не мужской и не детский, но смутно человеческий – кричит в памяти длинное ааааааа, как будто кто-то падает в колодец и при этом кричит, а колодец темен и глубок; или кто-то безнадежно аукается, заблудившись во времени, потеряв от отчаяния даже ууууууу и не существует ни в этом, ни в том мире силы, которая могла бы ему помочь; вот так бывает.
8
Я вышел из комнаты на большой балкон. Была глубокая синяя ночь. Я ощущаю темноту не так, как другие люди. В детстве я никогда не боялся темноты, даже полной темноты. Честно говоря, я даже не понимаю толком, что такое полная тьма.
Я хорошо вижу в темноте. Самая глубокая ночь для меня не черная, а синяя, того сочного оттенка синевы, который я затрудняюсь передать словами. Такой синевой иногда взблескивают панцири черных жуков. Я могу различить предметы, и довольно неплохо, где-нибудь в глубоком подвале без всякого света или даже в темноте фотолаборатории. В абсолютной тьме. Впрочем, я не столько вижу, сколько ощущаю их присутствие. Слова «невидимый в темноте» для меня пустой звук. Поэтому я люблю ночь. Она прекрасна своим спокойствием и пространностью. Она струится сквозь меня. И я наполняюсь – как невод наполняется рыбой. Наполняюсь не знаю чем, но все равно, это хорошо и важно. Ночью, если я не собираюсь читать или писать, я никогда не включаю свет; я живу в темноте и мне это нравится. Когда моя жена всякий раз включала свет в кухне, вставая ночью, меня это раздражало.
Она же просто бесилась от того, что я предпочитаю свободно лавировать между предметов, невидимый ей. Она называла меня привидением, лунатиком, мяньяком и прочими приятными прозвищами. В детстве у меня бывали неприятности из-за того, что я не такой как все. Люди редко могут стерпеть то, что им непонятно. Я вышел на большой балкон.
Ночь светилась. Ночь пылала теплыми звездами и дальними огнями. Ночь припала к городу как зрачок к объективу микроскопа. Вертикальные многоэтажки стояли справа, слева, сверху и снизу, так что трехмерность пространства сразу бросалась в глаза. Редкие окна синхронно мигали и гасли в фазе с перипетиями ночного эротического детектива. Отраженный в стекле, отсвечивал голубой подъезд с женскими ногами в тапочках. Ноги повернулись и ушли.
Шестнадцатиэтажный дом за дорогой, одна из последних новостроек, был почти темен. Две трети квартир там еще пусты. В одной из квартир на девятом этаже сейчас живет наивный мальчик с огромной старой собакой. Эту квартиру я снял для него на три месяца. Думаю, что трех мне хватит с лихвой. Он не знает, зачем поселен там, и не узнает никогда. Суть того, что я собираюсь сделать сейчас можно выразить тремя словами: управление человеком на расстоянии. Я еще никогда этого не делал, но должно получиться, рассуждая теоретически. Если получится, это будет следующий скачок вперед в моем превращении в мастера. Кроме того, это будет отличная месть.
В том же доме, в коридоре того же девятого этажа живет негодяй, с которым я в свое время был знаком. Негодяй, который уже тридцать раз заслужил мою месть.
Человек, давно ставший кошмаром для окружающих. Человек, отравляющий жизнь по меньшей мере сотне других, нормальных людей. Человек, соприкосновение с которым равно кошмару. Теперь он получит все сполна. Теперь его собственная жизнь превратился в кошмар. И главным ужасом этого спектакля буду не я, и не тот наивный мальчик с его мечтами о благе родины, а огромная черная собака. Я собираюсь разыграть кое-что похлеще чем «собака Баскервилей». Трагедия будет ничуть не менее интересной. А он еще сказал, что я не сумею зарезать цыпленка.
Конечно, я не собираюсь доводить дело до смерти. Ни в коем случае. Никто и никогда не заслуживает смерти. Это главное ограничение моей профессии. Те силы, с которыми я вступаю в контакт, могут убить больше народу, чем ядерный взрыв.
Поэтому обращаться с ними нужно так же осторожно, как с ядерной кнопкой. Я никогда не занимаюсь политикой, судьбами человеческих масс, устранением конкурентов. В этом мой небольшой профессиональный кодекс чести.
Телефонный звонок. Не жди ничего хорошего, если тебе звонят в половине второго ночи.
– Это Элиза. Меня помните?
– К сожалению. У вас снова проблема?
– У вас, а не у меня.
– Со своими проблемами я разберусь сам. До свидания.
– Подождите.
Мне не нравился ее тон. Она снова не просила, а приказывала. Таким тоном говорит малолетняя сволочь с первыми пупырышками грудей в компании пьяных мальчиков с уголовными мордами. Мальчики вдоволь поиздевались над какой-нибудь несчастной жертвой и отпускают ее. Жертва уже собирается сбежать, но малолетка орет: «Стоять! Сюда!» Именно такая интонация, хотя и очень разбавленная ситуацией. Похоже, что она просто не умеет по-другому. Она умеет только приказывать и заставлять и никогда не пробовала понять, простить или попросить.
Насилие как стиль жизни.
– Почему я должен ждать?
– Вспомните ту женщину, которую вы оживили. Она умерла.
– Я так и думал. Но вы ведь получили то, что хотели.
– Нет. Она нас обманула. Она дала неверные сведения.
– И что?
– Денег нет.
– Я вас предупреждал. Никто не может нарушить закон возмездия.
– Мне нужны эти деньги.
– О какой сумме мы говорим?
– Семьдесят тысяч долларов.
– Так мало? Я думал, что речь идет по крайней мере о семи миллионах.
Семьдесят тысяч вас не убьют.
– Зато вас убьют. Если вы не вернете эти деньги в течение месяца, я удваиваю ваш долг. Если вы не вернете деньги и после этого, то не доживете до сентября.
– Я думаю, дело обстоит по-другому, – сказал я. – Если ВЫ не вернете долг за месяц, то сумму удвоят. А если ВЫ не вернете и после этого, то ВЫ не доживете до сентября. Я прав?
– За тобой все равно прийдут раньше, …….
Оборот речи, которым она завершила разговор, был просто потрясающ.
9
Когда они вошли, ничто не предвещало беды. Впрочем, мои предчувствия всегда обманывали меня: все важное происходило без всяких предчувствий, а самые мрачные и самые светлые предчувствия никогда не оправдывались. Не верьте предчувствиям, змея всегда ужалит вас неожиданно. Это я говорю вам как профессионал. Итак, они вошли.
Троллейбус был набит почти до отказа. Дышать было нечем. Двое разместились на ступеньках, а двое вплотную ко мне. Я терпеть не могу наглых подростков, но это не предрассудок – просто я не выношу вида той умственной и, главное, моральной тупости, в которой они постоянно и с удовольствием пребывают. Они нежатся в ней как свинья в грязной луже. Некоторые из них станут людьми, но сейчас от них просто несет нравственным идиотизмом. Мне не нравится этот запах.
– От это самый клещ! – говорил один, – Тут такой понт, я выплываю из-под воды и прямо сразу пяткой ему в хавальник. Он сразу откинулся.
– Ну ты царь! – поддержал беседу другой. Третий в это время задумчиво размазывал по своей шее жвачку, первоначально прилепленную за ухом.
После этого они стали отпускать друг другу оплеухи и довольно чувствительно при этом содрогаться. Троллейбус все-таки был полон.
– Вы, педики, хватит до меня дотрагиваться! – довольно спокойно сказал мужчина, стоявший неподалеку. Двое самых дерганных стояли как раз между ним и мной. Мужчине было около сорока. Довольно красив, слегка необычен. Что-то странное в лице, сразу не поймешь. Вначале мне показалось, что он не русский, вроде помеси с цыганом, но потом я понял, что ошибся. Скандал потихоньку раскручивался. Я отвернулся к заднему стеклу. Равномерно убегала дорога, едва смоченная недавним дождем. Дождь не смягчил жару.
Он вышел на довольно пустой остановке и сразу повернул в сторону бульвара.
На бульваре сейчас не было вообще никого, хотя обычно здесь выгуливали собак.
Четверо подростков вывалили вслед за ним. Их намерения были ясны. Я не большой любитель уличных драк, но, раз на то пошло, мне пришлось выйти тоже.
Как только троллейбус отъехал, я понял, что ошибся. Из передней двери вышли еще четверо. Теперь их было восемь против двоих. Всем лет по пятнадцать. Трое худые и длинные, остальные бесформенные, с наплывами жира в разных местах. Судя по мордам, маменькины сынки. В трусах и майках, со спортивными сумками.
– Папаша, а мы тебя не звали, – тонко намекнул один.
– А я тоже не люблю педиков, – ответил я.
Место было отличным, как будто специально выбранным судьбой. С трех сторон плотные деревья и кусты, с четвертой дорога, на которой никого. Даже если кто-то появится, он не станет вмешиваться.
Последний раз мне приходилось драться дет двадцать назад и я совсем забыл как это делается. Удары посыпались градом, но я не столько разьярился, сколько удивился тому, что удары почти не причиняют мне боли. Их кулаки и кроссовки были как будто ватными. Просто они еще были детьми и привыкли драться с такими же детьми. Я примерился и влепил одному из них отличный удар куда-то в область носа. Нос сразу расплющился и на губе появилась отличная кровоточащая ссадина.
Удары сразу прекратились. Кулаки все еще летали в воздухе, но не приближались.
Стая почувствовала страх.
Один из них удалился и поднял кирпич.
– Ну и что, ты умеешь этим драться? – спросил я. – Иди, иди сюда!
С древности людям твердили: познай себя да познай себя. Познать себя невозможно. Я взрослый человек, который еще минуту назад был уверен, что знает о себе все, теперь понял, что ничего не знает. Мне понравилось. Это было чувство какого-то полузвериного, полубожественного наслаждения, и высокого и мерзкого одновременно. Мне хотелось, чтобы драка длилась, я хотел получать удары и наносить удары, я хотел боли и хотел причинять боль. Синие молнии ярости.
Оранжевый океан гнева – я вдруг почувствовал себя таким сильным, что смог бы броситься в бой с вдвое большей стаей – и победить. Сейчас я мог рычать как зверь и рвать глотки зубами. Сейчас я был способен на любое безумие – и, кажется, они прочли это в моих глазах.
И вдруг все закончилось.
Они исчезли.
Остался только человек, лежащий на дороге.
Он приподнялся и сел. Он прижимал рукой рубашку на животе. Рука была в крови.
– Ничего, – сказал он, – только кружится голова. Если я сейчас отключусь, слушай главное: никаких врачей. Никого не зови. Это не смертельно, это заживет.
Можешь бросить меня здесь, брось меня здесь, положи и уйди. Я…
И он упал на спину.
10
Он оказался довольно тяжел. Я приподнял его, чтобы отнести к ближайшей скамейке, но потом передумал. Я смог бы его только тащить. Начал расстегивать рубашку, но пальцы не слушались, пришлось оторвать пуговицы. Рана на животе слегка сочилась кровью; я пытался ее вытирать его собственной рубашкой, но не успевал. Материя уже насквозь пропиталась кровью и больше не впитывала. Я не мог определить, насколько рана глубока. Крови становилось все больше и больше.
Если бы поблизости был телефон, я бы все-таки вызвал скорую. Но телефона не было, как не было и людей, потому что дождь все усиливался. Дождь пошел неровно, какими-то прядями. Я надеялся, что кто-нибудь выйдет из троллейбуса.
До остановки было всего лишь метров сто пятьдесят. Можно было бы крикнуть и позвать на помощь. Проехал автобус и не остановился. Сгущался вечер.
Разумеется, никаких фонарей.
Наконец, я понял, что крови слишком много, значит, есть еще одна рана.
Вторая рана была на бедре; мне пришлось расстегнуть ремень и разорвать брюки.
Кровь текла равномерно и уверенно, как из крана. К этому моменту я уже овладел собой и стал действовать четко и быстро. Снял его рубашку – то, что от нее осталось, – оторвал рукав, скрутил жгутом, обвязал вокруг бедра, вставил палку и закрутил. Сухая палка сломалась, я быстро выбросил обломки и оторвал подходящую ветку от каштана. Только сейчас я увидел, что мои руки все в ссадинах и порезах. К счастью, мне хватило ума, чтобы не вымазаться в крови, как мясник.