Сансон, однако, не разделял энтузиазма восторженного доктора. Однажды, беседуя наедине с Гильотеном, он заявил, что совершенно точно знает: после отсечения головы в течение нескольких минут человек остается в полном сознании, и эти минуты поистине ужасны; жертва испытывает адские боли в отсеченной части шеи, которые невозможно передать никакими словами. Гильотен не поверил палачу ни на минуту. «Такого просто быть не может! – воскликнул он. – После отделения головы от тела жизнь прекращается, а значит, какие могут быть боли? Наука просто никогда не согласится с подобным утверждением». Но Сансон в ответ только мрачно усмехнулся. Он знал гораздо больше, чем мог предположить этот ученый доктор. Недаром же его предки в течение нескольких десятилетий занимались тем, что лишали людей жизни. Кого им только не пришлось повидать: и колдунов, и ведьм, и чернокнижников. Эти люди рассказывали палачам перед казнью многое, от чего порой даже у заплечных дел мастеров волосы вставали дыбом. Своим предкам Сансон доверял гораздо больше, чем какой-то там науке, которая еще к тому же претендует на гуманность. Он просто не верил в безболезненную казнь.
А Гильотен смотрел на палача с каким-то сожалением, делая поправку на недостаток образования своего собеседника. Что поделаешь, человек он темный; несмотря на век Просвещения, как ребенок, верит сказкам и басням, да к тому же не исключено, что Сансон просто боится потерять доходную работу: ведь теперь любой сможет самостоятельно привести в действие орудие казни.
В 1792 году Гильотен явился в Версаль в сопровождении своего главного, чтобы предъявить королю чертежи нового изобретения. Вся страна уже бурлила, и немногие могли разобраться в том, вокруг чего, собственно, кипят страсти и происходят словесные сражения между якобинцами, кордельерами и членами Собрания. Тем не менее король, казалось, не чувствовал, что монархия стоит на краю пропасти: он наивно полагал ее авторитет незыблемым у своего доброго и трудолюбивого французского народа.
Гильотен заметил: в Версале произошли серьезные перемены. Проходя по огромным и необычно гулким коридорам, он не увидел прежних толп придворных дворян. Монарх также находился один, словно вся свита оставила его. Доктор заметно смутился и робко положил перед королем чертежи своего изобретения. Людовик XVI выглядел потерянным и меланхоличным. Он бросил взгляд на принесенные Гильотеном бумаги и как-то отрешенно произнес: «Почему вы сделали лезвие полукруглым? Ведь у всех людей разные шеи». Он взял в руки карандаш и сам начертил косое лезвие. Позже доктор понял, что король был прав. Потребовалось всего лишь сделать дополнительные расчеты: угол лезвия станет оптимальным, если упадет на шею своей жертвы под углом 45°. Таким образом, сам король одобрил новое орудие казни.
Буквально через месяц после этого усовершенствованный механизм украшал Гревскую площадь в Париже, и доктор Гильотен лично следил за его установкой. Из толпы зевак кто-то крикнул: «Посмотрите, да она просто красавица, эта мадам Гильотина!». Так это слово передавалось из уст в уста, и наконец никак иначе это орудие казни уже не называли.
К этому времени и Конвент созрел для принятия Закона о смертной казни и способах приведения ее в исполнение, причем специально оговаривалось предложение, внесенное Гильотеном: казнь в государстве нового порядка будет ликвидировать социальные различия и станет для всех единой, а именно будет производиться с помощью «мадам Гильотины». Так сбылась сокровенная мечта доктора Гильотена: в Париже не было человека более знаменитого, чем он. Он стал известным и появлялся в лучших салонах города. Им восхищались аристократы, ему пожимали руку особы королевской крови. Он чувствовал себя звездой, хотя принимал изъявления восторга скромно, но и данное обстоятельство играло в его пользу. «Этот человек знает себе цену», – уважительно говорили о нем.
Увлечение гильотиной сделалось повальным. Стало модным носить брошки с изображением этой машины, изготавливались специальные печати для конвертов, на которых красовалась гильотина. Наконец, даже торты делались в виде гильотины, а красавицы пользовались духами неизвестного автора под названием «Парфюм де Гильотин».
А революция в стране шла уже полным ходом. 10 августа по подстрекательству Парижской коммуны народ захватил королевский дворец, и Людовику XVI вместе с семьей ничего не оставалось, как обратиться за защитой к Национальному собранию. Однако эта броня оказалось слабой. Монарха отрешили от власти, а Франция, как по мановению волшебной палочки, превратилась из монархии в республику.
Свобода оказалась опьяняющей. Она кружила головы и принимала все более и более свирепый облик. Дантон, ставший министром юстиции, позаботился о том, чтобы забить тюрьмы до отказа представителями враждебных сословий – священниками, аристократами, да и просто теми, кто казался хоть сколько-нибудь подозрительным. А на улицах шла безумная резня. Ошалевшие от сознания собственной безнаказанности толпы людей зверски убивали, буквально разрывали руками аристократов, невзирая на возраст или пол жертв. Обычной сценой в городе сделались пьяные оргии над трупами растерзанных людей. Дантон, слыша подобные сообщения, только улыбался и удовлетворенно потирал руки. Он любил говорить в этом случае: «Народ вершит свой суд».
Теперь и гильотина стала главным действующим орудием этой кровавой драмы. Она постоянно возвышалась на Гревской площади и находилась в работе с рассвета до заката. Даже на ночь ее не трудились закрывать. Никто больше не слышал слабых выкриков впервые ужаснувшегося доктора Гильотена в Учредительном собрании: он требовал, чтобы казни происходили скрыто, непублично. «Это же развращает толпу!» – его слова звучали уже с оттенком отчаяния. Они были гласом вопиющего в пустыне. Но это еще была только прелюдия настоящего ужаса. Гильотен весь затрепетал, когда узнал, что Конвент вынес смертный приговор «изменнику революции», королю Франции, хотя данное распоряжение входило в противоречие с принятой самим же Конвентом конституцией, по которой монарх объявлялся лицом неприкосновенным. В этот страшный день Гильотену принесли приглашение на казнь короля Франции, как говорилось в послании, «участвовать в спектакле соития Людовика XVI с мадам Гильотиной». Прочитав эти ужасные слова, Гильотен потерял сознание. Когда его привели в чувство, то сразу же доложили, что теперь «мадам Гильотина» будет обитать в более престижном месте – не на Гревской площади, а под окнами королевского дворца, и эта площадь теперь переименована в площадь Революции.
Гильотен просто обезумел. Где-то в запыленных тайниках своего дома он отыскал изображение Богоматери. Забывший о том, что души не существует, как и Бога, он горячо молился, не смыкая глаз, до самого рассвета. Неизвестно, вспоминал ли он в этот момент предсказание Месмера, но наверняка чувствовал, как под ним разверзается адская бездна и небеса не желают отвечать на его запоздалые слезы раскаяния. Слуги Гильотена, слыша его непрекращающиеся стоны, решили, что хозяин помешался. К утру он выглядел совершенно больным и разбитым, однако не принять приглашение на казнь он просто не мог. Это была его обязанность – присутствовать на казнях, производимых с помощью его детища. Прежние товарищи-революционеры больше не являлись для него вестниками добра и справедливости, они превратились в его мучителей, внимательно наблюдавших за каждым его шагом.
21 января слуга помог совершенно обессилевшему доктору Гильотену подняться в карету, которая и доставила его на площадь Революции. Доктор никогда не видел такой огромной, живой, колышущейся массы народа. Едва прибыл экипаж Гильотена, как кругом раздалось: «Да здравствует Гильотен, благодетель французского народа!». Доктору услужливо освободили пространство и дали дорогу к самому подножию эшафота.
Вскоре привезли и короля. Ему оставили всего две привилегии: прибыть на казнь не в телеге, как прочим аристократам, а в закрытом экипаже, и позволили священнику сопровождать его. Когда раздался оглушительный грохот барабанов, доктор Гильотен закрыл глаза, чтобы хотя бы не видеть всего кошмара происходящего. Последнее, что он успел заметить, – это жерла пушек, смотревшие прямо на эшафот (вероятно, чтобы ни у кого не возникло внезапного искушения освободить Людовика XVI).
Гильотен стоял, чувствуя, что сознание медленно покидает его, а все действо происходит в зыбком тумане, на фоне которого ослепительно горит цифра 20. Доктор знал, что именно на этой цифре голова отделяется от туловища жертвы. Последние слова короля долетели до него как сквозь плотный слой ваты. «Я умираю за счастье Франции», – произнес Людовик XVI, а потом доктор стал считать. Его напряжение достигло своего апогея. «Двадцать!» – отчаянно крикнул он и, совершенно забыв о стоявших рядом революционерах, упал на колени и вновь начал горячо молиться. Но никому не было дела до раскаяния доктора. Толпа стала одним безумным шевелящимся целым и тысячью торжествующих глоток взревела «ура», которое взлетело, как из преисподней, к бледному январскому небу.
О Гильотене забыли. Произошло самое страшное: пролилась кровь короля, после чего в стране развернулся кровавый беспредел, карнавал насилия, равному которому в истории еще не знали. Голова короля стала знаком вседозволенности. Теперь можно было любому безнаказанно убить человека хотя бы потому, что его пальцы показались слишком тонкими, а манеры подозрительно элегантными. По всей стране гремел голос Шометта, генерального прокурора Парижской коммуны: «Террор, беспощадный и бескомпромиссный! Главное – только благо революции!». Приговоры революционного трибунала, уполномоченного Конвентом, теперь могли выноситься даже в отсутствие обвиняемого. Этот трибунал не знал, что значит слово «обжалование».
Париж в это время представлял собой страшное зрелище: когда-то прекрасные соборы были варварски разгромлены, на улицах лежали сотни трупов, большинство – раздетые, оскверненные, среди статуй святых, поваленных в грязь, темнели кровавые лужи. На эшафоте была разрублена даже статуя покровительницы Парижа святой Женевьевы, которой столько раз добрый французский народ молился в тяжелые годы, прося о заступничестве. Конвент делал заказы инженерам на все новые и новые гильотины. В каждом районе города требовалось собственное орудие казни, поскольку чем дальше, тем больше врагов становилось у революции. После присутствия на казни короля Гильотен исчез на несколько месяцев. Никто не видел его, никто о нем не слышал. Он, казалось, превратился в живой труп, который не верил никому, кроме палача Сансона, единственного человека, с которым он продолжал общаться. Сансон не потерял работу, как раньше думалось Гильотену; напротив, ее у палача только прибавилось. Иногда доктору казалось, что он больше не может испытывать никаких чувств, присущих человеку. Он стал таким же палачом, как и Сансон, и каждую ночь слышал проклятия жертв собственного адского изобретения и своих благородных предков.
Один раз Гильотен почувствовал, что снова вот-вот сойдет с ума. Он узнал, что трибунал вынес смертный приговор Марии Антуанетте, которую доктор тайно обожал всю жизнь. И снова Гильотен не спал ночами, постоянно что-то рисуя. Только теперь он придумывал новый механизм, способный испортить созданную им кровавую машину. В планы Гильотена был посвящен только Сансон, бывший его единственным другом, и все же о настроениях несчастного доктора стало известно, а чертежи попали на стол революционного трибунала.
Наивный Гильотен рассчитывал, каким образом лучше всего испортить механизм, который приводил в движение нож гильотины. Но страх благоразумного Сансона перед безумной властью оказался сильнее дружеской привязанности. Он не захотел стать очередной жертвой изобретения депутата Гильотена, тем более что все чаще стал задумываться о том, действительно ли его давнишний приятель находится в своем уме. А посему приговор королеве был приведен в исполнение, и восхитительные белоснежные плечи Марии Антуанетты лишились не менее очаровательной головки.
Что же касается Гильотена, то теперь он стал узником тюрьмы Консьержери, кем незадолго до этого была и его утраченная любовь – Мария Антуанетта. Бедный Гильотен, вероятно, и в самом деле немного помешался от горя. Почему он вдруг решил, что осужденного на казнь помилуют, если в механизме что-то не сработает? Конечно, именно так и было в древние времена, но сейчас торжествовало совсем иное время – всеобщей свободы, равенства и братства, особенно перед лицом смерти.
Вряд ли Гильотен что-либо чувствовал, находясь в Консьержери, где до него уже побывало множество узников с громкими именами. Одних только аристократов, потомков древнейших родов, даже перечислить было невозможно. Граф де Ларок, граф де Лэгль, Агнесса Розалия Ларошфуко, наконец, сам герцог Орлеанский, получивший прозвище Эгалите и прославившийся тем, что подал голос за казнь Людовика XVI. А потом за аристократами последовали и их палачи, те, кто делал революцию, это ненасытное чудовище, ежедневно требовавшее новую порцию крови. Через Консьержери на свидание к «мадам Гильотине» прошли Бриссо и Верньо, Дантон и Демулен. Казнили и Лавуазье, хотя тот и умолял об отсрочке всего на один день: ученый не успевал записать очередное научное открытие.
Здесь, в тюрьме, Гильотена терзали, казалось, все демоны ада. Он не мог спать ночами, потому что постоянно видел головы казненных посредством гильотины. Доктор на коленях молил их о прощении, но так и не получал его. Он пытался оправдаться, страстно говоря, что только хотел, чтобы было лучше, но в этот момент даже сам себе не верил… Гильотен даже жаждал взойти наконец сам на гильотину. Он так хотел публично плюнуть на нее и громко проклясть свое изобретение! Но и этого прощения ему не было дано.
28 июля 1794 года состоялась казнь Робеспьера, после чего доктора Гильотена отпустили на свободу. Он навсегда покинул Париж, чтобы доживать дни в глухой провинции, замаливать грехи перед Богом и размышлять о вопросах идеализма и материализма. Быть может, он когда-нибудь вспоминал, как безрассудно спорил с великим Парацельсом, утверждавшим бессмертие души. Нет, человек – это не биологический механизм с собственным набором гаек и болтов, и как насмешка над его юношеским запалом перед внутренним взором доктора всегда стояла изобретенная им «мадам Гильотина», ставшая поистине живее всех живых. Сухая статистика говорит, что за период Французской революции были казнены посредством гильотины 15 000 осужденных. Сама же машина в последний раз приводилась в действие в этой стране в 1977 году. В Германии, при Гитлере, были гильотинированы 20 000 человек.
Доктор, придумавший столь «гуманную» машину для казни, умер в 1814 году от нарыва на плече. Вероятно, тогда же ему стало доподлинно известно о нематериальности души. Что же думала эта душа, взирая на свое так надолго прижившееся на Земле создание, и получила ли она в конце концов прощение за свои прегрешения, остается только предполагать. У этой души были очень благие намерения, и, вероятно, она на совесть вымостила себе дорогу к последнему пристанищу…
Первый постулат революции – «свобода». Взятие Бастилии
Июль 1789 года во Франции выдался на удивление душным. Несмотря на изобильный урожай, повсюду продолжал свирепствовать голод. Колосящуюся пшеницу с полей никто и не думал убирать, не существовало подвоза хлеба в столицу, где все более усиливался голод, а депутаты Национального собрания никак не могли выработать конституцию, способную обеспечить долгожданную свободу – извечную мечту человека. Бедняки толпились около парижских застав, требуя хлеба, а Марат позаботился о том, чтобы весь город украсился огромными плакатами с призывами «не волноваться» (они как будто были призваны спровоцировать явно противоположное!). На исторической сцене появился Камиль Демулен с развевающимися волосами и с пистолетами в обеих руках. Кто еще может сказать речь так же страстно и убедительно, как он? «Друзья! – кричит он. – Неужели все мы умрем, как овцы? Наш лозунг – победа или смерть! К оружию!»
Этот клич «К оружию!» облетел всю Францию, словно в мгновение ока, и превратился в демонический рев. 13 июля 1789 года Париж впервые проснулся уже не для того, чтобы приступить к трудовому дню. Рабочие метались в поисках оружия, в кузнечных цехах без устали ковались пики, а женщины шили зеленые кокарды – опознавательные знаки восставших – и готовили еду только из тех соображений, что патриотам тоже время от времени требуется есть. Чернь разграбила Арсенал, забрав оттуда даже старинное вооружение: рыцарские латы, меч Генриха IV, подаренные королем Сиама Людовику XIV серебряные пушки… Все смешалось: ножи и дубины, копья и кольчуги, рваные шляпы и рыцарские шлемы, пики и ружья.
Вечером в Бастилии старый маркиз де Лонэ, как обычно, поднял подвесные мосты и расставил на бастионах часовых, обязанности которых выполняли ветераны-инвалиды, и спокойно удалился спать в свои покои. Около полуночи проходивший мимо патруль патриотов произвел семь выстрелов по инвалидам, но безрезультатно. Никто пока не догадывался, что безумие уже поднимает свою страшную голову из преисподней в надежде на богатый урожай. Что ж, эти чаяния оправдаются в полной мере.
14 июля к девяти часам утра народ бесконечной рекой потек к Дому инвалидов в надежде вооружиться. Представители власти ничего не смогли предпринять, и вскоре патриоты разбрелись по всему зданию в поисках оружия. Они нашли его аккуратно завернутым в солому. Сразу же возникло предположение: «Эти аристократы хотели сжечь оружие! Не выйдет!» И толпа кинулась на добычу – 28 000 ружей – с воем и ревом, топча насмерть тех из своих собратьев, что оказались послабее.
Старый маркиз де Лонэ так и не решился покинуть свои покои: он пребывал в страшном смятении, поскольку для военного нет ничего хуже, нежели неопределенность положения. Крепость сдать он не мог, поскольку на этот счет у него имелся приказ Его Величества. Так какое же право он имел впустить так называемых солдат нации? В его гарнизоне совсем немного защитников: 92 престарелых инвалида и 30 молодых королевских швейцарцев. Есть также порох, пушки и толстые стены, но как может выстоять одна крепость против целого города?
В девять часов утра площадь перед Бастилией кишела народом; здесь собралось все Сент-Антуанское предместье. Сначала к де Лонэ присылали «депутации», и комендант рассчитывал учтивыми словами успокоить эти горячие головы. Сдать крепость он решительно отказался, заявив, что скорее взорвет ее сам. Бедный маркиз де Лонэ, он так и не смог принять жесткое решение, он не сумел вовремя понять, что в данной ситуации мягкие увещевания не помогут, как и редкие картечные залпы. Человеческие волны тем временем накатывались все ближе, и комендант был вынужден приказать дать залп по толпе и поднять мост. Этот несчастный залп превратил пороховую бочку в настоящее море пожара. Зазвучали проклятия и крики ненависти, поскольку в результате залпа погибло несколько патриотов. Началась осада Бастилии. Каретники и старые военные с лужеными глотками бросились к наружным цепям моста, не обращая внимания на бушующий вокруг шквал огня. Им это удалось, и наружный мост упал. Но все 8 башен Бастилии казались по-прежнему непоколебимыми, ров – абсолютно непреодолим, а внутренний мост был поднят.
Старинное укрепление с рядом наружных дворов, сводчатыми воротами, бастионами и запутанным лабиринтом помещений как будто было осаждено самим хаосом, воплотившимся в сотнях обезумевших патриотов. Виноторговцы неожиданно превратились в артиллеристов и стреляли по этому воплощению самодержавия из пушек сиамского короля, однако стены крепости, первое из помещений которой выстроили 420 лет назад до этого достопамятного события, были весьма прочны и толсты, а инвалиды – надежно спрятаны за бойницами, откуда вели ружейный огонь.
Патриоты подожгли кордегардии и столовые инвалидов, а некий парикмахер собрался взорвать в Арсенале селитру, когда оттуда неожиданно выбежала перепуганная женщина. Она была молода и красива, а потому ее приняли за дочь де Лонэ и пожелали сжечь несчастную на глазах коменданта. Они исполнили бы свое намерение, если бы не человек, в котором капля разума еще сохранилась, – Обэн Боннемер. Рискуя жизнью, он отбил молодую даму у толпы и спас ее. Повсюду загорелась солома, и вокруг Бастилии образовался настоящий ад с пламенем, дымом, ревом и суетой.
Раненых было довольно много. Их уносили в дома, расположенные по улице Серизе, в очередной раз выслушивая последнюю волю: не отступать от этой проклятой крепости, пока она наконец не падет. Но как она может пасть? Ее стены невероятно толсты, и вряд ли их можно взять пушками сиамского короля. К старому де Лонэ делегации отправлялись еще три раза, чтобы заставить его сдаться, но тот вряд ли вообще мог что-либо услышать, а тем более понять среди этого адского грома и свиста пуль. Делегации патриотов каждый раз возвращались раздосадованные, и стрельба начиналась с новой силой. К Бастилии притащили пожарные шланги, чтобы из них заливать пушки инвалидов – защитников крепости. В толпе патриотов нашлись даже знатоки античной истории, которые кричали, что неплохо было бы соорудить катапульты. Наиболее активно действовал, подстрекая восставших на более решительные действия, Майяр, настоящее исчадие преисподней, который в полной мере проявил себя во время сентябрьской резни, а также Эли и Юлэн.
А во внутреннем дворе Бастилии по-прежнему тихонько тикали часы, отмеряя последние минуты существования древней крепости и ее защитников. Когда стрельба только-только началась, часы как раз пробили час дня. Теперь же стрелки неумолимо двигались к пяти.
В подвалах тюрьмы содрогались от ужаса семеро узников: их невероятно тревожил гром, доносившийся снаружи. Их пугали освободители, и они не хотели покидать свои камеры. Они совершенно не были уверены, что инвалиды смогут долго выдерживать шквальный огонь, который обрушивается на них: ведь даже отсюда, снизу, понятно – они лишь уклоняются от этого огня.
Помощи несчастному де Лонэ ждать неоткуда. Он даже не узнал никогда, что один гусарский отряд попытался пробиться к нему, аккуратно пробравшись переулками до Нового моста, однако командир гусаров, увидев нескончаемое человеческое море, сразу утратил боевой задор, которого, впрочем, и до этого было не слишком много.
Восставшие немедленно «вычислили» вновь прибывших и обратились к ним с закономерным вопросом, для какой цели те подошли. Командир быстро нашелся с ответом: «Мы хотели бы к вам присоединиться». Тогда представитель патриотов, большеголовый и уродливый, с синими губами (как оказалось впоследствии, небезызвестный «друг народа» – Марат) рявкнул: «В этом случае вам следует немедленно спешиться и отдать нам свое оружие!». Командир гусаров понял окончательно, что Бог есть, когда его проводили на заставу и отпустили.
В это время бедный де Лонэ молчаливо сидел в своих покоях с каменным лицом, больше напоминая статую. Он не мог принять решение и не отрывал взгляда от стоявшей перед ним свечи. Что делать? Взорвать крепость, как он и предполагал? И почему ему не хотят оказать никакой поддержки? Почему его бросила на произвол судьбы власть, которой он всю жизнь служил верой и правдой? И как взять на себя ответственность, взорвав Бастилию? Это был бы потрясающий фейерверк – сумасшедший столб пламени среди моря этой орущей, взбунтовавшейся черни!
Но де Лонэ, как и римского патриция, больше заботит в эти мгновения другое. Он уже почти уверен, что жизнь кончена. Как старый солдат, он привык спокойно относиться к смерти, но принять ее следует с честью. Вопрос: реально ли это? Скорее всего нет. У де Лонэ опускаются руки ото всех этих мыслей. А может быть, наконец думает он, просто умыть руки и предоставить черни делать свое дело, раз уж он брошен всеми и никому, ни одному человеку на свете нет до него дела?
Де Лонэ мешает только одно: крохотная надежда, которая светит как маленький лучик в кромешной бездне отчаяния. Только эта надежда заставляет его метаться и мешает принять окончательное решение. Он уже однажды решительно схватил факел с криком, что взорвет крепость и себя вместе с ней, однако так и не сумел поднести огонь к пороху. Несчастный старый солдат не мог понять, что только продлевает агонию как крепости, так и свою собственную.
Инвалиды тем временем уже были не в силах выдерживать четырехчасовой адский рев: они достали свои белые носовые платки и сделали из них маленькие флаги капитуляции. Но не только они устали стрелять; не стреляли даже молодые швейцарцы. Пристав Майяр, балансируя на шаткой доске, удерживаемой толпой на парапете, приблизился к бойнице, чтобы забрать послание у одного из швейцарцев. «Они готовы сдаться!» – торжественно взревел пристав. В записке, однако, оговаривались и условия сдачи крепости: прощение и сохранение жизни всем ее защитникам. «Даю честное слово офицера», – ответил на это Юлэн (наивный Юлэн, неужели ты всерьез предполагал, что потом хоть кто-нибудь подумает о том, что такое честное слово офицера?).
Но ковать железо следовало, пока оно горячо, тем более что все уже порядком устали, и Майяр закричал: «Ваши условия приняты!». Подъемный мост медленно опустился, и поток разъяренной толпы хлынул внутрь крепости. Бедный Юлэн со своим честным словом офицера, кто теперь стал бы его слушать: неужели эта чернь, опьяненная триумфом и жаждущая только крови? Инвалиды и швейцарцы во всяком случае не верили, что им действительно будет дарована жизнь, и они уже успели переодеться в белые блузы. И вот упал первый швейцарец, инвалиду отрубили правую руку и убили (говорят, это был тот самый инвалид, что не позволил де Лонэ в минуту его полного отчаяния взорвать пороховой погреб, а вместе с ним половину Парижа), а потом потащили изуродованное тело на Гревскую площадь. Напрасно Юлэн надрывался, крича: «Остановитесь, их всех надо отвести в Ратушу и судить, как положено!».
Патриоты обнаружили и де Лонэ; как они говорили, «опознали по серому камзолу с красной лентой». Юлэн попытался защитить его, все еще хватаясь, как утопающий за соломинку, за свое честное слово офицера. В сопровождении Майяра он повел несчастного коменданта сквозь толпу в Отель-де-Виль. Впереди процессии гордо шагал Эли, высоко подняв шпагу, на конец которой он наколол записку с просьбой о капитуляции. Бедный старый маркиз, тебе никогда не попасть в Отель-де-Виль, туда принесут лишь окровавленную косу, торжественно поднятую залитой кровью рукой патриота.
Де Лонэ вели сквозь крики, давку и проклятия. Едва он был выведен на улицу, как немедленно получил удар шпаги в плечо, а на улице Сент-Антуан наиболее рьяные патриоты набросились на старика и стали рвать ему волосы. Де Лонэ, защищаясь, ударил ногой одного из нападавших, и это послужило сигналом к атаке. Эскорт бывшего коменданта Бастилии опрокинули на землю и смяли, и совершенно измученному Юлэну оставалось только сесть на груду камней и схватиться за голову. Честное слово офицера было растоптано окончательно. Де Лонэ пронзили шпагами и потащили по грязи, а человек, который получил от старого маркиза удар ногой, собственноручно отрубил ему голову. Голову коменданта насадили на вилы и понесли по улицам. Правильно, Юлэн, зрелище было просто омерзительное! Отвратительно было бы тебе видеть и то, как эти поистине жалкие трофеи с триумфом пронесли по всем улицам и бросили к монументу Генриха IV.
Убийство де Лонэ стало первым в истории Великой французской революции случаем, когда толпа ощутила, что от убийства и издевательства над трупом можно получить наслаждение, сравнимое только со сладострастием. Первое естественное отвращение было успешно преодолено, и по улицам Парижа понесли 7 голов на пиках, недавно принадлежавших защитникам крепости, семерых узников Бастилии, ошалевших от страха, ключи от крепости и еще много чего.
А что же король? Он находился в Версале, пока еще в счастливом неведении и, готовясь отойти ко сну, наверное, мечтал об охоте в Медонских лесах. Ночью к нему вошел герцог де Лианкур и объявил о взятии Бастилии. «Но ведь это мятеж?» – растерянно произнес Людовик XVI. «Нет, сир, – торжественно ответил де Лианкур. – Это революция».
16 и 17 июля пошла первая волна эмиграции: Полиньяки, Конде, Брольи и прочие принцы покинули Париж. Говорят, за ними даже устроили погоню, а может быть, беглецам это просто показалось. Эти эмигранты, успевшие так вовремя скрыться, почти все благополучно вскоре устроились в Европе. Вебер писал об этом событии: «Трое сынов Франции и четыре принца, в жилах которых течет кровь Людовика Святого, не могли чувствительнее унизить граждан Парижа, чем бежать, показывая, что они опасаются за свою жизнь». Здесь Вебер, конечно, погрешил против истины. Гражданам Парижа было тогда глубоко безразлично бегство принцев крови, и вряд ли они чувствовали себя униженными этим фактом.
Но, возможно, принцы поступили разумно, поскольку весть о взятии Бастилии уже пронеслась по всей стране, а в окрестностях Парижа наиболее рьяные патриоты с настойчивостью ищеек разыскивали Жозефа Фулона, ненавистного всем супер-интенданта, который, как они считали, единственный был виноват в том, что народ задушен налогами и дороговизной. Никто не забыл, как однажды Фулон в ответ на сентенцию вроде «народу нечего есть» опрометчиво произнес слова, ставшие для него роковыми: «Народу нечего есть? Тогда пусть он жрет траву». Теперь этому старику предстояло ответить за них.
74-летнего Фулона обнаружили в окрестностях Фонтенбло, в Витри; патриотам помогли его же собственные слуги. Крестьяне немедленно схватили его, привязали на спину охапку соломы, повесили на шею крапиву и колючки и в таком виде на веревке потащили в Париж, сопровождая проклятиями и угрозами. «В Париж, старая каналья! – орали они. – На справедливый суд, в Отель-де-Виль!».
Мало кто из жертв народного гнева достигал Отель-де-Виля. Не суждено это было и Фулону. Чем дальше его тащили по Парижу, тем теснее и разъяреннее становилась собравшаяся кругом толпа, тем громче звучали крики, как ни странно, неких «хорошо одетых лиц»: «К чему его судить, если это станет только еще одной временной отсрочкой? Народ уже осудил его за последние 30 лет! Его вина давно доказана!». Немедленно санкюлоты схватили старика, непрерывно умолявшего о пощаде, но его никто не хотел слушать. Народ требовал отмщения. Фулона протащили через Гревскую площадь, к фонарю. Вздернуть суперинтенданта удалось только с третьей попытки: дважды веревка рвалась, и все это время жалкий старик умолял пощадить его.
После того как Фулона все же кое-как повесили и таким образом осуществили долгожданный самосуд, его мертвое тело потащили по улицам, а голову с воткнутым в рот пучком сена отрезали, посадили на пику и понесли по улицам среди торжествующего воя: «Хотел заставить нас жрать траву? Теперь жуй ее сам!»