Герасименко Юрий
Мартовский ветер
Юрий Герасименко
Мартовский ветер
Матери моей Глафире Андриановне
1. ВЬЮГА
За окнами света не видно! Метет, кружит, хребтами выгибает сугробы. Возле сарая горы наворотило: колоды, поленницы - все укрыто.
Смеркается.
Окно напротив лежанки. Маринка откладывает книгу и, не поднимая головы, всматривается в метель.
Мало, очень мало что увидишь в окне на улицу. А в боковое и того меньше: на луга, на реку выходит, в нем одно белое марево. Правда, если бы не война, то сейчас на той стороне много бы огоньков светилось: школа, лесокомбинат. Вся Опанасьевка в той стороне. Отсияли, погасли огни. Тьма...
Ну и рано же смеркаться стало! Болит нога, к вечеру всегда больше нездоровится. И одиночество ощутимее - хата словно увеличивается, пустеет... Не любит Маринка вечера.
Днем, в работе, грустить некогда. С одними дровами намаешься - пока-то на костыле доковыляешь до сарая, пока натюкаешь... А вода? До речки еще дальше - да и прорубь за ночь замерзает.
Мать, как собиралась на заработки, наносила в кадочку. Дровец в сенях сложила: "Это тебе на месяц". И ушла. А тут морозищи, на речке лед и тот трескается. За две недели все дрова и спалила.
Встает Маринка не рано - чтобы поменьше есть. Наготовит дров, наварит каши, а то коржиков из картофельных очисток напечет. Протопит печь, а тут уже и вечер наступает. Умостится на лежанке, обложится книжками, блаженствует.
Вот учебники... Если б не фрицы, уже в институте училась бы, на втором курсе...
А вот Жюль Верн, Войнич, Майн Рид... Когда горела школа люди спасали все, что могли. Мать принесла кое-что из школьной библиотеки. Любит Маринка, очень любит все фантастическое и необычное.
Незаметно стемнело, пора и свет зажигать. Встала, завесила окно, нашла зажигалку. Немецкая". Мать на базаре за петуха выменяла.
Крохотный синеватый огонек - меньше горошины - прицепился к фитильку каганца. Причудливая тень выгнулась на стене. Из-за печи отозвался сверчок. Маринка вздрогнула, зябко передернула плечами.
Как нравились ей раньше эти ночные звуки - мирные, уютные, словно из доброй бабушкиной сказки. И какие они тревожные теперь...
Маринка не признается и самой себе: она стала бояться ночной тишины. Особой, оккупационной тишины, ненадежной, как и все на полоненной земле.
Смерть повсюду. Это она, мордастая, скуластая, в черном полицайском мундире, бродит проулками Опанасьевки, она, модернизированная и механизированная, завывает в небе "штукасами", и совсем недалеко километра два - за хатой, за дубняком, она, цивилизованная, европейская, мчится по асфальту шоссе в желтых гробах-броневиках. Смерть вокруг. И ночью в темноте это особенно чувствуется.
Девушка садится. Обхватив голову руками, склоняется над столом.
- Гу-у-у... - завывает, стонет в соснах. Сверчок умолкает. Мигает, гаснет каганец. Тихо. Тихо и страшно.
Тресь! Тресь! Ба-бах!
Что это? Нет, это уже не ветви. В реве вьюги ясно слышатся выстрелы.
Неужели опять?.. Ближе, ближе... Затихло.
В прошлом месяце - мама еще только собиралась на заработки - было точь-в-точь как сейчас: ночь, метель, а в лесу стреляют. Утром - тихо. А потом мама новость с базара принесла: вчера, как рассказывали, к вечеру под Теплым Кутом эсэсовцы обложили партизан. Ночью был бой - наши, очевидно, из окружения прорывались. А чем закончилось - мама так и не узнала. Пришла и плачет: побили наших...
Маринка как только могла утешала: так-таки и побили! Наши прорвались, ну точно, прорвались! Отступили в глубь леса. Отдохнут, раненых перевяжут, а из Москвы им самолетами и одежду, и оружие, и патроны! Сейчас, говорят, и танки на парашютах опускают.
Вот так успокаивает, а у самой тоже слезы на глазах: и откуда она может знать, что партизаны живы... Подруг у нее нет. Некоторые - выехали, "вакулировались", как говорит мама, Наденьку, ближайшую подругу, немец убил, а Марусю, Майю и Люду Бочарову в Германию угнали. И ее бы спровадили, да нога больная - третий год с костылем. На весь конец села никого из ровесниц Маринки не осталось.
Живут они с матерью, как на острове. Перед глазами бор, за хатой дубрава. Отец смолоду лесником, служил. Потому и построились у леса.
А каким разговорчивым, гостеприимным папка был, приятелей - полсела. А вот мама совсем наоборот. Еще и до воины и пока папка да войну не ушел не очень-то любила с бабами лясы точить. А как пришла похоронка - совсем говорить разучилась. Поседела, лицом потемнела и десяти слов за сутки не вымолвит.
Где-то она сейчас, мамочка, мама... Сегодня ровно месяц от того хмурого утра, как ушла. Надела на швейную машинку самодельный чехол, поставила на санки свою кормилицу - ручную, зингеровскую, бабусину еще; закутала пустыми мешками - и от села до села.
Все больше для женщин шьет: кому кофтенку, кому юбку, а какой-нибудь старенькой и сорочку к смерти.
Трещит сверчок: пока что тихо... пока что тихо... Пора уже и спать.
Придвинула к лежанке табурет, чтобы каганчик поставить - еще малость почитать на сон грядущий. Прислушалась - ревет вьюга... И снова вроде бы выстрелы... О! Приближаются! Совсем близко!
Дунула на огонек. Утихшая было тревога ожила, морозом охватила тело.
Стрельба то усиливалась, то растворялась в гоготе бурана. Но вот вроде удалилась. Тише, тише - и улеглась...
Долго стояла Маринка, прислушивалась, прижимала рукой встревоженное вот-вот выскочит - сердце.
Нашла зажигалку, засветила каганчик и, прикрывая ладошкой, чтобы не погас, хотела было идти к лежанке, да так и застыла над столом. Ей показалось...
Ей послышалось, словно тихо-тихо, едва слышно, кто-то стучит в дверь.
"А может, почудилось? Конечно, почудилось, - успокаивала себя. - Нет... В самом деле. О! Громче..."
Заметалась по комнате, схватила зачем-то чапельник, бросила его и, совсем уже не помня себя, прислонилась к теплой печи, закрыла ладонями лицо.
Постучали опять, еще громче.
- Откройте... - донесся заглушаемый вьюгой мужской голос.
"Что делать?! Кто бы это? Спокойнее! Что бы ни случилось - спокойнее! Маринка вся дрожала. - Ну, успокойся! Возьми себя в руки!"
Постепенно ей все же удалось это сделать, и, когда в третий раз постучали, она сумела, заставила себя подойти к двери в сенях:
- Кто там?..
- Свои... Откройте... - Голос слабый, болезненный, совсем не угрожающий.
- Кто?
Молчание. Только ветер воет да снова где-то далеко-далеко выстрелы, автоматные очереди.
"Свои"... Какие "свои"? - судорожно метались мысли. - Родственников в селе нет. Знакомые? Так уже поздно..."
- Кто там? - спросила опять и совсем вышла в сени.
"А может, полиция? Может, и полиция... Но почему, почему полиция?"
Липкий, пронизывающий, до тошноты отвратительный страх... И от этого страха Маринка сама себе становится противной. "Может, и полиция. Ну и пусть, пусть полиция! Один конец!"
Долго потом, всю жизнь будет удивляться Марина: как это она, известная, прославленная на весь их 10-й "Б" трусиха, которая - что там говорить о ворах! - тараканов и пауков боялась, как это она - одна, ночью отважилась открыть дверь незнакомому человеку.
Отважилась...
Затаив дыхание, потихоньку отодвигает засов, поднимает щеколду и...
Дверь с силой распахивается. Высокая, черная, залепленная снегом фигура движется, падает на Марину.
2. ЧЕЛОВЕК В ЧЕРНОЙ ШИНЕЛИ
Настало утро, тихое, голубое. Тишина была такой, что Маринка словно опьянела. Щурясь на солнце, медленно поднималась от речки. Костыль то и дело скользил, дужка ведра врезалась в ладонь. Расколыхавшаяся, парящая на морозе вода хлюпала на длиннющий отцовский кожух. Обессиленная, остановилась отдохнуть.
Было так ярко, так ослепительно хорошо, что никак не верилось в случившееся прошедшей ночью. И чем все это закончится...
Тогда Маринка и отшатнуться не успела: высокий юноша с бледным окровавленным лицом в беспамятстве упал прямо на нее. Раздумывать было некогда, все произошло как-то само собой.
Напряглась - откуда и силы появились? - перетащила через два порога. Метнулась назад, двери на засов да еще и на ключ закрыла.
Кто он? Ну зачем она его втащила?.. Это уже потом, когда малость отдышалась, подумала: батя бы на ее месте сделал бы то же самое...
Паренек не шевелился, только грудь чуть заметно поднималась и опускалась. Подложила под голову старый ватник. расстегнула и стянула шинель: черная, полицайская. Да разве в такую пору полицаи поодиночке ходят?..
Ранка на лице небольшая - ветка, должно быть, оцарапала. А на полу кровь. Уже целая лужа! Боже! Из сапога течет... Осторожно надрезала, распорола голенище - так и хлестнуло. Никогда еще не видела Маринка столько крови...
Замутило с непривычки, в горле клубок, но девушка закусила губу, принялась хлопотать возле раненого. Разорвала старое полотенце чистенькое, вчера только выстирала, - и, едва не теряя сознание, словно не хлопцу, а ей, Маринке, боль жгла огнем ногу, начала бинтовать.
Раненый глухо застонал, открыл глаза:
- Где я?..
Большими болезненно-блестящими глазами обвел комнату, пол с лужей крови, остановил взгляд на Маринкином лице:
- Спасибо...
И вдруг заволновался, поднял голову:
- Ты одна?
- Одна.
- Про меня - никому! Слышь, никому!
Маринка кивнула, оглянулась почему-то и тихо, еле слышно спросила:
- Ты партизан?..
Но хлопец уже не слышал. Бледное, как восковое, лицо потемнело, на виске набухла жилка, вскочил, глаза туманные, невидящие - прямо сквозь Маринку смотрят:
- Есть! Есть! Товарищ командир!.. - Рванулся: - Товарищ... - Но силы оставили его - обмяк, на высоком, белом точно мел лбу капли пота...
Только перед рассветом пришел в сознание. Такой послушный и вроде виноватый. Помог стянуть с себя гимнастерку. Упираясь руками, с грехом пополам и с Маринкиной помощью дополз до лежанки, затих. Спал и тогда, когда девушка пошла по воду.
У Маринки сердце замирало от тревоги: а ну как полиция?! Андрона, начальника их, позавчера опять видела - на санях, куда-то по речке поехал.
Ну и тяжелое ведро! Насилу дотащила. Поставила в сенях, веничком обмахнула валенки и - тихонько, не разбудить бы! - открыла дверь.
О! Проснулся...
Лежит, листает Жюля Верна. Взглянул на нее, улыбнулся:
- Доброе утро! Вот какого вам гостя господь послал...
- Ничего... - Сняла кожух, села на лавку под окном.
Молчание.
А хлопец красивый. Маринка опустила глаза: ой, батюшки, пуговка на ватянке оторвалась! Взяла подушечку с иголками, шьет. Шьет и чувствует глаз с нее не сводит. И чего бы он смотрел... Тьфу! Глупости это! Решительно подняла глаза.
А паренек так хорошо, так искренне-весело, по-дружески улыбнулся, что Маринка немного успокоилась. Мысли про полицию и про Андрона отступили, ушли.
- Откуда вы?
- Сказать? А вы никому не расскажете?
Ишь какой! Да чтобы она, Маринка... Да лучше умрет!..
- Будьте спокойны!
- Ну ладно, садитесь поближе. Да не опускайте голову. Смотрите на меня.
- Зачем?
- Затем!.. - Паренек прищурился. - Ведь я... Поверьте мне, умею немного колдовать. Вот взгляну вам в глаза, поворожу и узнаю все ваши мысли...
Маринка зарделась, потом густо покраснела, но голову подняла. Да еще как - с вызовом, с задорной улыбкой:
- Так уж и узнаете? Ну и узнавайте, пожалуйста! Послушаю, что скажете!
И паренек посмотрел ей в глаза.
Странно как-то смотрел: лицо у него будто и веселое, а в глазах - в самых зрачках - напряженное, сосредоточенное внимание. Точно так же перед войной разглядывал Маринку в областной больнице какой-то известный, кажется из самой столицы, профессор. Странным это ей тогда показалось: нога, колено у нее болит, а он глаза рассматривает, да еще ассистентам своим показывает.
- Ну, как? - улыбнулась пареньку. - Прочли мои мысли в глазах?
- Зачем в глазах, они у вас на лице написаны...
Нахмурилась, опустила голову:
- Так уж и написаны...
Хотела встать, но паренек взял ее за руку, придержал, и Маринка, сама себе удивляясь, подчинилась. Вздохнула, подняла взгляд:
- Может, все же скажете, кто вы, откуда?..
Паренек развел руками:
- Ну что ж, придется, пожалуй, признаться.
Маринка торопливо придвинула к лежанке табурет, села:
- Говорите!
Паренек оглянулся, сложил ладони рупором и, сделав страшное лицо, громко прошептал:
- С "Наутилуса"...
Маринка хотела рассердиться, но не выдержала и фыркнула.
- Не верите? Вот ей-богу, первый помощник самого Немо!
- У капитана Немо был не такой помощник.
- Разве? Жаль... А вы, случаем, не Мэри из семьи Грантов?
- Не-а... - девушка опять засмеялась. - Я Марина...
- О! Так это же еще лучше! Бесстрашная и прекрасная Марина - героиня необыкновенно таинственного романа "Ночной гость, или Воскресение из мертвых". Согласны на такую роль?
Марина совсем развеселилась:
- Выдумали! Нет такого романа...
- Нет, так, значит, будет.
- Уж не вы ли собираетесь его написать?
Паренек хотел приподняться и побледнел от боли. Перевел дыхание, протянул Маринке ослабевшую руку:
- Давайте знакомиться. Вот только вы хитрая девушка: я вон сколько рассказал, даже на каком корабле служу, и то выболтал, а про вас мне только известно, что вы Маринка-Хмаринка.
- Ой! Откуда вы узнали, что меня так дразнят?
- Для чего же я вам в глаза смотрел? Глаза - это, знаете... Это очень много. Это все... Я вам кое-что расскажу... Но только потом. А сейчас скажите лучше, почему вас так дразнят?
- Ну... у отца прозвище было - Хмара [туча, облако (укр.)].
- Так что он у вас, хмурый очень?
- Нет, песню про хмару он петь любил.
- А сейчас где? Живой?
- Нету. В позапрошлом году, когда еще наши тут были, пришла похоронка. На второй месяц войны...
- А мама?
- На заработках. Ходит по селам. Она у меня швея...
Парень помрачнел. Помолчали.
- Ой и заболталась я с вами. - Маринка вскочила. - Мне еще и дрова рубить, и печку топить... - И, уже надевая кожух, спросила: - А как вас зовут?
- Как зовут? - улыбнулся юноша. - Зовите как захочется. Какое имя вам больше нравится? Михайло подойдет?
Девушка пожала плечами: подумаешь, задается, что не имеет права себя назвать. Так и подмывало сказать, чтобы не задирал нос. Но сдержалась и совсем серьезно кивнула:
- Подойдет.
Новые хлопоты заполнили без того встревоженную душу Маринки, заслонили все ее ночные страхи. Еще и дня не прошло, как он в хате, а уже все по-новому.
- Послушайте, Маринка-Хмаринка, - обратился Михайло к девушке, когда та, принеся дрова, возилась возле печки. - А не пора ли нам отбросить все эти испанские церемонии? "Вы" да "вы"... Давайте перейдем на "ты".
Маринка улыбнулась: как у него все просто! А впрочем, ей и самой кажется, будто они давным-давно уже знакомы.
- Ну так как? Согласна?
- Согласна, согласна...
Михайло развернул книгу, долго рассматривал какой-то рисунок и вдруг, не отрывая глаз от страницы, произнес тихим, совсем уже не веселым голосом:
- Маринка...
- А? - Девушка повернула лицо, освещенное отблесками огня. - Вы... Ты... меня звал?
- Да, звал. Скажи, Маринка, только не торопись с ответом. Скажи, ты догадываешься, что ждет тебя, если "освободители"... ну, одним словом, дознаются, что я совсем не с "Наутилуса"?
Маринка даже плюнула в сердцах:
- Дурень ты, вот что я скажу! И давай больше про это не говорить. Не знала, что и среди партизан бывают олухи!..
- О-о!.. Так в романах не разговаривают! И потом, что это ты на старших голос повышаешь? Тебе сколько? Восемнадцать? Ну а мне целых двадцать три. Ишь какая! - Парень повеселел. - И если уж так, давай договоримся: во-первых, обо мне никому ни слова. Во-вторых, без моего согласия никуда не ходить. В-третьих, ты мне расскажешь, кто может к тебе прийти и с кем ты дружишь в селе. И запомни - никакой я не партизан, а твой родственник, ну, скажем, двоюродный брат Михайло Иванович Иваненко. Шел к теще в Теплый Кут да по дороге простудился и вот слег у тебя. Паспорт у меня в порядке, есть даже свидетельство, что служу в полиции, в областном городе, и потому, как это ни печально, а в Германию поехать не могу. Полицейство мое, конечно, целиком научно-фантастическое, но ничего, пока что помогает. Вот такие дела, Маринка-Хмаринка. Ясно? Вопросов нет?
- Ясно...
- Ну а теперь, Хмаринка, выкладывай ты. Расскажи мне про своих знакомых.
В печурке весело трещали, стреляли искрами смолистые ветки. Солнечный голубой мороз заглядывал в окно.
Сидит Маринка, вспоминает, рассказывает. Сама удивляется: отчего это на нее такая откровенность нашла? И про школу, и про то, как с Надийкой дружили, и про Андрона - прежде студента-филолога, а ныне начальника Опанасьевской полиции. Это он в позапрошлом году, когда уходил на фронт (еще наши были), вызвал ее из хаты на улицу - "На рандеву, - сказал, - на два слова" - и начал признаваться в любви, и не только словами. Пьяный... Ну и... короче говоря, схлопотал оплеуху.
На фронт ушел добровольцем, а в первом же бою к фрицам сбежал. Для того, должно быть, и добровольцем шел, чтобы скорее к "освободителям" попасть - скорее выслужиться, заработать...
- Он к тебе приходит?
- Куда там ему! После того "рандеву" и на глаза не показывался.
- Ну и хорошо. Чтоб ему пусто было. Расскажи лучше про отца.
О, об отце Марина может говорить часами - было бы кому слушать. Как он пел! Боже, как пел... До войны по всей Опанасьевке без Данилы Супруна свадьба за свадьбу не считалась. Как затянет: "Ой наступала та чорна хмара..." - все замолкают. А в том месте, где:
А кто над нами, братцы,
Будет смеяться
Того будем бить!
батя всегда мрачнел, грохал о стол кулаком. И все вокруг тоже хмурились... Какой он красивый становился, когда эту песню пел! И вообще был очень красивый...
А лес как любил! Каждую былинку, каждую букашку по имени и отчеству величал: знал и народные названия, и латинские. На все руки был мастером и бондарем, и слесарем, и садовником. Очень много добра людям делал.
Умолкла, задумалась. На плите чайник завел свою песню.
3. МИХАЙЛО РАССКАЗЫВАЕТ
Прошло три дня. Маринкин гость уже встает. "Сегодня, - говорит, - и на улицу выйду!" Накинулась на хлопца: да разве ж так можно! Позавчера кровью исходил, а сегодня - на улицу?!
Смеется:
- А из тебя, Хмаринка, хороший командир выйдет. Мужа взнуздаешь - юбки стирать будет!
- А я и вовсе замуж не пойду!
- Трень-брень - с кочки на пень!
- Что?
- Наговорила, что дров наварила, да посолить их и съесть позабыла.
Маринка не удержалась, фыркнула:
- Подумаешь! Я и получше еще знаю.
- А ну-ка, ну-ка!
- Сестры вечер до брички, не доходя, обминаючи, две недели в сторону. О! Ты такого не знаешь!
- Знаю!
- Что ты там знаешь...
Вот так как начали с утра - он слово, она два. И все им весело, все смешна. До вечера и проболтали. За шутками не заметили, как кулеш подгорел. Каких только анекдотов не рассказывал Михайло! И про то, как повадился поп к Марусе, а цыган подстерег, и как Гитлера в черти принимали, и как пьяница собачонку съел. Маринка смеялась до слез.
Как она соскучилась, истосковалась по смеху, по остроумным юношеским каламбурам!
- Еще! Еще! - просила как расшалившийся ребенок. И вдруг куда и делось веселье: несколько автоматных очередей прострочили тишину.
Михайло порывисто вскочил и тут же плюхнулся обратно, сцепив зубы:
- Болит, проклятая...
Медленно, опираясь на кочергу, доковылял до окна:
- Где это? В лесу?
Маринка накинула кожух:
- Сейчас узнаю.
- Стой! Ты куда?
- Я только на крыльцо.
Стрельба удалилась, Маринка вернулась помрачневшей.
- Ну, что там такое?
- Да... Опять Андрон. Бегает по селу и строчит - на собак охотится.
- Откуда ты знаешь?
- В лесу от выстрелов эхо совсем иное. Да и с крыльца видно: он же в черной шинели. Ему одному пока что форму выдали. А теперь, значит, и автомат доверили...
Сняла кожух, села понурившись:
- Смерть и смерть, кругом смерть... И когда это кончится...
- Само - никогда. А возьмемся все - то скоро.
Маринка совсем голову опустила:
- Возьмемся... Куда мне с такой ногой...
- Ты и так уже взялась. - Михайло нахмурился. - Вот жизнью своей рискуешь...
Но девушка только рукой махнула:
- Тоже мне сокровище... Ничего она сейчас не стоит, моя жизнь.
Михайло, опершись на подоконник, шагнул к Марине и вдруг - что это он? - положил руки ей на плечи... Потом осторожно, нежно правой поднял ее голову и - глаза в глаза - посмотрел. Странно так посмотрел, совсем не так, как молодой парень, почти сверстник, а будто врач - точь-в-точь как тогда, в первый день.
- Стоит! Жизнь оценивается только жизнью.
Сели на скамью, девушка притихла.
- Знаешь, Маринка, разные бывают люди. Одни живя умирают, а другие и умирая живут. Некоторые только о смерти и думают. Да еще к тому же философствуют: "Очень мы, - говорят, - жизнь любим, потому нам и умирать страшно". А иные то и дело проклинают жизнь, вечно ее ломают, переиначивают. Но зато и в последнюю секунду живут, верят: все можно начать сначала...
- Сначала... Это только в фантастических романах так бывает. - Маринка грустно улыбнулась. - Пока читаешь, забудешься - и за то спасибо: вроде полегчает.
Задумалась, какой-то шнурок крутит на пальце, завязывает и развязывает.
Михайло встал, заковылял к лежанке, лег.
- Фантастических, говоришь? Читал. Выдуманные истории! Знаешь, хитровато прищурился, - мне иногда кажется - можно было бы и поинтереснее придумать. Вот ты смеялась, что называю себя помощником капитана Немо, а я действительно, так сказать, живой герой фантастической повести. Рассказал бы я тебе, да боюсь - спать не будешь. Вон уже и солнце село...
- Расскажи! - встрепенулась Маринка. - Расскажи! Расскажи!
- Да нет, лучше завтра. - Михайло сделал вид, что решил окончательно, а сам краешком глаза лукаво поглядывает на Марину.
- Ну все. Пока не расскажешь, я и спать не лягу. Так и знай.
- Вот беда! - упрямился Михайло. - А может, все же завтра?
Маринка рассердилась:
- Можешь совсем не рассказывать. Подумаешь...
- Ну ладно, ладно, пользуйся моей добротой. Слушай. С чего же тебе начать?..
- Подожди, я сейчас! - Маринка, припадая на костыль, метнулась в сени: засов, крючок - все как следует. Заперла и внутреннюю дверь. Приготовила коптилку, зажигалку, завесила окна. - Сейчас, сейчас! Одну минутку! Зажгла коптилку и, поудобней устроившись на широкой маминой кровати, с наслаждением вытянула уставшие ноги. - Ну, начинай...
По стеклу окна снова царапает ветка, сверчок стрекочет: "Пока все тихо". Пока все тихо..." Но девушке не до сверчка.
ПЕРВЫЙ РАССКАЗ МИХАИЛА
До войны мы с отцом жили на окраине города в маленьком, совсем уже ветхом домике. Его и строили когда-то невысоким, чтобы дров зимою поменьше уходило, а за долгие годы он так врос в землю, что совсем скрылся в буйном, одичавшем вишневом саду.
Мать умерла, когда мне еще и года не было, отец с утра до вечера на заводе, и я рос, воспитывался, можно сказать, не дома, а в двух садах: днем - в детском, а вечером - в отцовском, вишневом. Здесь и в салочки с соседскими ребятами гонял, здесь потом и уроки к школе готовил, здесь же, за столиком, и к вступительным экзаменам в институт готовился. Провел под вишню электричество. Вкрутишь лампочку - и пожалуйста. Сиди читай, пока усталость не одолеет.
Сад был чудесный - старый, густой, как лес, заросший травой, с улицы и с двух сторон огорожен забором, каким-то чудом державшимся на истлевших, совсем доисторических столбах. С третьей стороны ограда давно уже повалилась, и сад свободно соединялся с другим, таким же вишневым и одичалым.
В соседнем саду виднелся нарядный кирпичный особнячок с красной черепичной крышей и мезонином. Сколько я себя помню, дом этот вместе с большим садом принадлежал известному в наших краях нейрохирургу профессору Подопригоре. Как-то так все выходило, что профессор бывал у нас чуть ли не каждый день, и отец мой частенько навещал его, а вот мне побывать в том особняке никак не приходилось.
Подопригора слыл человеком чудаковатым. Жил одиноко. Хотя и получал, должно быть, немалые деньги (была у него собственная "эмка"), никаких домработниц никогда не нанимал, даже дрова сам колол и один возился в саду. Окапывая или подпиливая деревья, профессор всегда напевал. Репертуар у него был весьма разнообразен, но больше любил народные песни. Чаще всего глуховатым старческим тенорком выводил ту, шевченковскую, которую любил и мой отец:
Думы мойи, думы мойи...
Примерно за полгода до того, как это случилось, старый Подопригора начал прибаливать и после длительного, очень бурного разговора с моим отцом позволил ему помогать по хозяйству и в саду, и в самом особняке.
Ужинал профессор всегда в рабочей столовой, где питались и мы. Было в нашей семье неукоснительное правило: когда говорят старшие, младшие молчат. Но однажды я нарушил его: воспользовавшись паузой в разговоре (мы всегда садились вместе, за один столик), возьми да спроси профессора: чем ему так понравилась наша столовая? Для нас, понятно, здесь хорошо, мы с одного завода... А он...
Отец, услышав это, страшно рассердился - ну и досталось мне тогда, на всю жизнь запомнил. Отец ругал меня, а профессору, как оказалось, вопрос мой понравился.
- Это же прекрасно! - обратился он к отцу, как только тот сделал передышку, - прекрасно, что юноша не витает в эмпиреях! - И, повернувшись ко мне, ответил: - Дело в том что в вашей столовой всегда собирается много хороших людей... Здесь я никогда не чувствую себя одиноким...
Вот что сказал мне тогда Подопригора...
Михайло вздохнул, задумался.
- Все, что я расскажу тебе сейчас, - начал он тихо и сосредоточенно, произошло в то памятное лето, когда я заканчивал четвертый курс вечернего отделения института.
Еще в мае профессор куда-то исчез, во всяком случае, почти месяц в столовой не появлялся. В саду тоже не было слышно его песен. Тихо стало как в лесу.
Готовился я тогда к экзаменам. Трудно приходилось... Утром - на заводе, вечером - в институте, ночью - над книгами в саду.
В тот день - это было в пятницу - вернулся я домой особенно поздно. Отец спал. Поужинал наскоро и в сад. Ночь была теплая. В листве стрекотала древесная лягушка, будто ездила на заржавленном велосипедике. В кустах шелестело, потрескивало - бродил кто-то таинственный, незримый. На огонь слетались удивительные ночные создания: зеленые, златоглазые мушки с длинными прозрачными крылышками, серые бабочки с неясными очертаниями человеческих черепов... И все это ночное население кружилось, металось вокруг лампочки, падало и, удивленно шевеля усиками, выползало на страницы учебника. Очень любил я тихие, задумчивые часы предутреннего одиночества.
Ночью, когда все это началось, помню, сидел я над математикой. Перед глазами формулы, но мысли совсем о другом. Вспоминалось почему-то детство, Жюль Берн... А тут уже и рассвет скоро, сад застыл, притаился. Лампочка слепит. И чем ярче свет, тем чернее кажется темень - стеной обступает столик, полянку, наклоненную вишневую ветку...
В это самое время послышались неторопливые, неуверенные шаги. Ветви раздвинулись, из темноты вышел низенький худощавый старичок.
Это был Подопригора.
Не знаю, или потому, что я его уже с месяц не видел, или просто из-за необычного освещения, но в тот раз профессор показался мне особенно старым и больным. И так невысокого роста, он будто бы стал еще ниже, черный халат и черная шапочка резко оттеняли бледность его лица и голубоватую седину.
Щурясь от яркого света, подошел, сел.
- Работаете?
- Экзамены...
Помолчали.
- Это хорошо, что вы работаете... - Подопригора вздохнул и понурился. Вам еще работать и работать... А я вот уже... уже закончил...
И снова умолк.
Я сразу не понял, что именно закончил мой сосед, но, наученный горьким опытом, не стал расспрашивать, ждал, полагая, что он сам объяснит. Так оно и вышло.
Начал Подопригора, как всегда, издалека.
Медленно, то и дело останавливаясь, повторяя, словно подчеркивая, отдельные, особенно важные определения, рассказал, почему он подружился с моим отцом и по какой причине решил именно мне сообщить очень и очень важное.
- Я закончил. Я победил ЕЕ... Да, да, именно ЕЕ. И вы как раз тот, кто мне сейчас крайне нужен. Вы настоящий, типичный гомо диспергенс. А? Вы возражаете? Вы не возражаете? Еще бы, еще бы! Что вы можете возразить!
Я и не собирался возражать, мне только хотелось спросить, что означает это "гомо диспергенс", но пока собирался, обдумывал, как лучше обратиться к своему высокоученому собеседнику, профессор решительно поднялся:
- Я вас приглашаю!
- Куда? - Я ничего не понимал.
- Прошу оказать мне честь, посетить мою домашнюю лабораторию.
- Когда? Если завтра, то днем я на работе...
- Как это когда? - искренне удивился профессор. - Разумеется, сейчас, несомненно, сейчас, только сейчас. Я, молодой человек, материалист и в загробную жизнь ни на грамм не верю. Сегодня мой потрепанный миокард вновь начал взбрыкивать, весь день фортели выкидывает. А сейчас и подавно. О... О... - Старик приложил к груди большую руку с узловатыми пальцами. - Одну минутку... Пожалуй, мне нужно сесть...
Я вскочил и подвинул стул.
- Может, вам доктора? "Скорую помощь"?
- Помощь?.. Черт побери! Больше всего на свете не люблю, когда помогают...
Профессор отдышался, встал. Решительно взял меня под руку: