Не будучи Осамой, я сдался и заплатил.
27.06.2005
ЛЕТО НАШЕЙ СВОБОДЫ
Summer time and the livin' is easy.
Сям и там давят ливер из Изи.
(Пер. А. Хвостенко)
- Бог, - говорят англичане, - сотворил мир пополудни летом.
С ними трудно не согласиться. Во всяком случае, в тех неумеренных широтах, где я вырос. «Летом» здесь назывались каникулы, невзирая на градусник. Но меня все равно тянуло на Север. Возможно, потому, что Запад на нас кончался - пограничным катером на горизонте.
1970-му лето удалось. Страна дружно отмечала столетие Ленина и не выходила из дому: по телевизору показывали «Сагу о Форсайтах».
До всех них, впрочем, мне не было дела. Я еще не знал, что такое не повторится, но уже об этом догадывался: тем летом мне довелось познать свободу.
Как всякая революция, она застала меня врасплох и сделала ненадолго счастливым.
Свобода была в беззаконии. Отменяя пространство, время и участкового, она пьянила властью над обстоятельствами. Достигнув так и не повторившегося баланса, душа входила в тело без остатка. Бездумно радуясь успеху, я шагал с миром в ногу даже тогда, когда шел в другую сторону.
- Свобода, - бормотала интуиция, - это резонанс тебя со средой.
Однако и в остальные дни недели свобода не обходила меня стороной.
Закончив школу, оставшись без обязанностей, я не торопился с планами, ел через день, спал через два и пил, что льется. Но когда все смешно, не бывает похмелья. Стоя перед распахнутым настежь летом, я мог выбрать любое направление, потому что судьба, словно ливень, просто не могла промахнуться.
Но мне, как уже было сказано, нравился Север. Собрав на дорогу мелочь, друзей и палатку, я смело тронулся в путь. В те времена ритуал взросления завершал гран-тур по родной истории. Маршрут вел в обход столиц, на периферию нации. Теперь я уже сам не могу толком объяснить, чего мы ждали и искали в тех трудных, как паломничество, походах. Но с концом 60-х, когда метафизическим считался вопрос «Есть ли жизнь на Марсе?», популярные странствия по старинным русским монастырям стали дополнять образование и мешать ему.
В университете изо всех предметов мне труднее всего давался научный атеизм. Возможно, моему успеху в этой безбожной дисциплине мешали северные иконы, впервые открывшие мне странный - неантичный - идеал красоты. Мерой ее служил человек, все черты которого преобразила близость к Богу. В сущности, это тоже была утопия, но она призывала заменить пятилетний платоновский проект социальной гармонии платоновской же идеей совершенного в своей нетленности образа. В заколоченных (от греха подальше) монастырях стремились переделать не одну отдельно взятую страну, а каждого отдельно взятого человека. Мне, впрочем, больше нравились ангелы - чертеж перестройки, указующий на ее конечную цель.
У нас такой не было. Летняя свобода лишала жизнь зимнего смысла, меняя идеал на счастье, когда нам было по пути. Доверяя больше встречным, чем карте, мы тряслись в попутных грузовиках, останавливаясь там, где, как это часто бывает между Балтийским и Белым морями, кончался асфальт. Угодив в беспутную паузу, мы брели пешком, ждали подводу, вскакивали в товарняк или жили там, куда занесло, надеясь, что случай подвернется раньше, чем кончится тушенка.
Однажды на просеку вышел ражий медведь, в другой раз - цыганский табор, в третий - нас подобрал мятежный «газик», пробиравшийся домой на Север, не разбирая дороги. Его водитель пропил командировочные еще в Москве. В жилых местах он вел машину впроголодь, в лесу жил ухой (в Карелии без крючков не выходят из дому). За рулем шофер непрестанно матерился, но у костра, за нашей водкой, церемонно представился: «Анатолий Иваныч» - и тут же пояснил: «Толяныч».
В то лето мне встречались только необычные люди, но и виды были не проще, в чем я окончательно убедился на Соловках, когда пришел час полярного заката. Стоя по пояс в студеной воде (чтобы отвязалась мошка€), я смотрел, как вчера перетекало в завтра, лето отменяло зиму, день - ночь. Нежно, как в романсе, солнце коснулось моря и, мягко оттолкнувшись от него, пустилось обратно в небо.
Нам тоже пришла пора возвращаться, но из патриотизма мы еще дали крюк во Владимир, который неведомый мне тогда Бахчанян предложил к юбилею переименовать во Владимир Ильич. Знаменитая церковь закрылась на реставрацию, причем с размахом: на десять лет. Зато был открыт магазин «Соки - воды». В нем не было ни того, ни другого, но из вакантного конуса щедро текло плодово-ягодное. Окунувшись в море дефисов, смешавшись с местной толпой, мы до вечера не отходили от прилавка. Закуской служила горькая рябина с куста, неосторожно выросшего у порога.
- Пьяной горечью фалерна чашу мне наполни, мальчик, - говорил я тетке в легких валенках, но она терпеливо улыбалась, потому что за дверьми стояло то единственное лето, когда мне все прощалось.
16.06.2005
ТАВРОМАХИЯ ДЛЯ НАЧИНАЮЩИХ
Прежде чем сразиться с быком, человек должен признать в нем равную себе личность
В Канаде интеллигентные люди не любят хоккей, в Англии - футбол, в Японии - сумо, в Италии - мафию, в Испании - корриду. Это и понятно. Мы тоже не желаем, чтобы иностранцы видели в нас медведей или космонавтов. Никому не хочется соответствовать национальному стереотипу. Гордые выделяются из толпы, остальные ценят то, что делает уникальным их культуру. Например, корриду.
Встав с Европой вровень, Испания еще не изжила провинциальных комплексов. Поэтому она прячет от иностранцев все, что отличает ее от них. В том числе - бой быков.
Коррида не подходит к круассанам. Она слишком вульгарна и простонародна. Ее слегка стесняются. Коррида - это атавизм вроде хвоста, киотских гейш, костоломного бангкокского бокса, карибских петушиных боев или чрезмерной волосатости.
Не то чтобы вас не пускали на корриду. Конечно, нет, тем более что ее не скроешь - о ней напоминает афиша на каждом столбе. Другое дело, что мадридские гиды предпочтут повести вас в оперу, барселонские - познакомить с современным искусством, остальные - отправить на пляж.
Но вы не даете себя провести. Вы знаете, что такое коррида, отличаете пикадоров от матадоров и даже немного говорите по-испански: мулета, колета, карамба. Вы держите в голове все ритуалы тавромахии, ибо выросли на Хемингуэе, смотрели Гойю, слушали «Кармен» и читали в отечественной прессе репортажи, начинающиеся словами, которыми св. Августин описывал гладиаторское сражение: «Сперва это жестокое зрелище оставляло меня равнодушным».
Короче, вы знаете все - но не себя. Вы не знаете, как отнесетесь к тому, что через полчаса на этой нарядной арене совершится зверское убийство, оплаченное, кстати сказать, и вашим билетом. Честно говоря, вы и пришли-то сюда только затем, чтобы это выяснить.
Дилетанту понять корриду проще, чем знатоку. Мы смотрим в корень, потому что видим происходящее незащищенными привычкой глазами. Новизна восприятия компенсирует невежество. Пусть мы неспособны оценить мужественную неторопливость вероники, пусть нас не трогает отточенность матадорских пируэтов, пусть мы только по замершему дыханию толпы судим о дистанции, разделяющей соперников.
Мы видим лишь то, чего нельзя не заметить: всадников на лошадях, милосердно одетых в ватные латы, и потешно наряженных пеших. Сверху они напоминают оживший набор оловянных солдатиков. Тем более что их оружие - крылатые бандерильи и пики с бантами - выглядит вопиюще несерьезно.
Самый невзрачный в этой компании - виновник происходящего. Не больше коровы, он выглядит не умнее ее. Лишь вдоволь упившись пестрой параферналией корриды, вы начинаете уважать компактную, как в 16-цилиндровом «Ягуаре», мощь быка. Равно далекий хищникам и травоядным, он передвигается неумолимо, как грозовая туча, видом напоминая стихию, духом - самурая. Что бы он ни делал - невозмутимо пережидал атаку или безоглядно бросался на врага, ярость в нем кипит, как свинец на горелке. Собаки нападают стаей, кошки - из-за угла, но бык - всегда в центре событий. Завоевав наше внимание, он постепенно подчиняет себе всех, превращая мучителей в свиту.
Только тот бык, который утвердился в царственном статусе, заслуживает право на поединок. Прежде чем сразиться с быком, человек должен признать в нем равную себе личность. Как и мы, бык не может избежать смерти, но, как и мы, он волен выбрать виражи, ведущие к ней.
Коррида - та же дуэль, где джентльмен не скрестит шпаги со слугой, ибо подневольный человек лишен достоинств свободного. Равноправным соперником быка делает свобода воли, а не тупая сила - никому ведь не придет в голову драться с трактором.
Животными, впрочем, тоже можно управлять - как лошадью. Их можно стричь, как овец, доить, как корову, есть, как свиней, и разводить, как кроликов. Однако высшее предназначение зверя состоит в том, чтобы с ним сражаться. Все наши битвы - междоусобицы, коррида - война миров.
Бык таинственен и непредсказуем, как природа, которую он воплощает. Это та же природа, что заключена в нас. Чтобы верно понять смысл поединка, представим себе, что бык - это рак, с которым надо бороться не в больничной койке, а на безжалостно залитой солнцем арене.
Сражаясь с быком, мы сводим счеты со своим прошлым. Бык - это зверь, которым был человек. Чтобы мы об этом не забывали, на арену выходит тореро.
Если угодно, матадор - это антибык: предел рафинированной цивилизации. С трибуны он выглядит аккуратной шахматной фигуркой. Сложный и дорогой наряд, доносящий до нас моду прекрасного просветительского века, символизирует красоту и порядок. Узорчатый жилет, белые чулки, тугие панталоны - от золотого шитья на матадоре нет живого места. Так выглядел Грибоедов в парадном мундире посланника. По песку, конечно, лучше бы бегать в трусах и кроссовках, но именно неуместность костюма оправдывает его старомодную роскошь. Мы не требуем фрака от футболиста, однако ждем его от гробовщика. Мистерия убийства достойна торжественных одежд. К тому же матадору должно быть не удобно, а страшно.
На арену матадор выходит не спеша, давая себя разглядеть и собой насладиться. Все мужчины ему завидуют, все женщины его любят. Он - избранник человеческого рода, честь которого ему предстоит защищать. Матадор должен показать, чего стоит не вооруженный наганом разум, когда он остается наедине с природой.
В такой перспективе коррида не имеет ничего общего со спортом - она глубже его. Говоря проще, коррида нас пугает: как романы Достоевского, она не может обойтись без убийства.
Тавромахия - это искусство парадной смерти. Без нее матадорские фуэте теряют смысл, как ласки без оргазма. Только смерть, наделяя инфернальной глубиной карнавальные шалости, придает корриде вес и значение. Но неуклюжее убийство - позорная казнь. Нет ничего страшнее неумелого палача. Мучая зрителей больше быка, он тычет врага, пока тот не истечет кровью, освободив нас от зрелища своих страданий. Бедная коррида, которой часто довольствуются в Латинской Америке, не имеет право на существование. Как всякая нищета, она унижает не только тех, кто от нее страдает. Удавшуюся корриду должен завершать удар, оправдывающий смерть.
Вы догадываетесь о том, что дело подходит к концу, по аскетической серьезности происходящего. На арене прекращается многолюдная суета. Кончилось время опасных игр. Сорвав овации, матадор уже показал себя, но лишь последнее испытание делает его достойным своей профессии. До сих пор он пленял выучкой, мастерством и смелостью, теперь он должен проявить характер. Отбросив эффектные позы, забыв о себе и зрителях, он стоит, как вкопанный, вызывая быка на атаку.
Бык не выдерживает первым. Нагнув рога, он бросается в бой со стремительностью ядра и инерцией поезда. Сдержать этот приступ может лишь то, что сделало нас царем природы: воля и интуиция. Первая нужна, чтобы не дрогнуть, дожидаясь нужного момента, вторая - чтобы выбрать его. В это единственное мгновение матадор должен нанести удар в уязвимое место размером не больше яблока. В момент высшей сосредоточенности все движения приобретают обманчивую замедленность. Кажется, что матадор остановил время. Вошедшая до рукояти шпага убивает быка раньше, чем он об этом узнает. Продолжая порыв, туша еще несется вперед, но это уже не крылатый порыв, а судорога трупа. Бой завершился смертью одного и победой обоих.
Трудно спорить с теми, кто считает корриду варварским зрелищем. Живая окаменелость, коррида - машина времени, переносящая к заре мира, когда люди боролись за существование не с собой, а с другими. Возвращаясь в эту героическую эпоху, коррида обнажает корни жизни и оголяет провода страсти.
Поэтому я всем советую побывать на корриде, хотя далеко не каждому стоит на нее возвращаться.
Я, например, не собираюсь.
Дело не в том, что мне больно смотреть на быка. Я даже не против поменяться с ним местами, чтобы умереть легко и разом, как перегоревшая лампочка. Мне не жалко рожденного для этого часа быка. Он уходит в разгаре сил, красоты и ярости, сполна прожив свою жизнь. У быка не осталось дел и долгов, и шпага принесет ему меньше мучений, чем старость.
Мне, повторяю, не жалко быка. И на корриду я не пойду, сочувствуя не ему, а матадору.
Каждый убийца наследует карму своей жертвы, и я слишком давно живу, чтобы выяснять отношения с природой. Ее голос звучит во мне все слабее. Мне б его не глушить, а расслышать.
26.05.2005
ВСТРЕЧА НА ЭЛЬБЕ
Кондолиза Райс отчитала Путина
Накануне юбилея Победы, репетируя новую «встречу на Эльбе», госсекретарь Америки посетила Россию. Рассказывая о визите, русская газета Нью-Йорка вышла с шапкой: «Кондолиза Райс отчитала Путина». Московская пресса исправила опечатку: «Кондолиза Райс отчиталась перед Путиным».
Как все ущемленные меньшинства вроде евреев, гомосексуалистов и женщин, наши соотечественники больше всего интересуются тем, что говорят они и о них.
- Провинциалы, - сказал я Пахомову, - всегда начинают с себя, причем дальше не идут. Между тем настоящий джентльмен ставит себя на второе место: «My dog and I».
- От собаки слышу, - ответил Пахомов.
- Да нет, я говорю, что англичане даже собаку пропускают вперед.
- И правильно! Они произошли от бульдога.
- А мы?
- Известное дело: «по образу и подобию». От обезьяны, - добавил он на тот случай, если я не понял.
В Америке, где эволюцию часто считают европейским извращением, это не совсем так. Русских тут производят напрямую от коммунистов. Поскольку последних тут никто толком не видел, то портрет получается произвольным: толстый с медалями. В фильмах про Джеймса Бонда злодеям для простоты давали имена писателей. Одного генерала звали Пушкин, другого - Чехов, Солженицын - уже не выговорить.
Америку понять нетрудно. Мои здешние ровесники еще помнят, как их учили прятаться под парты, когда начнут падать советские бомбы. В 50-е каждый американский ребенок носил на шее именной жетон, чтобы знали, кого хоронить. Любви такое не способствует, но и особой ненависти не было, скорее ленивое недоумение.
Четверть века назад, когда я приехал в Америку, чтобы открыть ей глаза, она ими смотрела потешную рекламу. На экране шел показ советских мод: дородная уборщица в балахоне. Пляжную версию костюма дополнял резиновый мяч, к вечернему наряду добавлялся фонарик.
- Что ты хочешь, - утешал меня Пахомов, бывший в прошлом рождении марксистом, - Америка - страна победившего пролетария.
- Как Россия?
- Ну да. Только там пролетариат проиграл.
Но и Пахомову стало не по себе, когда американцы принялись выливать безвинную «Столичную» за то, что русские сшибли корейский лайнер. Наши таксисты тогда выдавали себя за болгар, но только до тех пор, пока София не оказалась замешанной в покушении на Папу Римского. В своих знаменитостей американцы предпочитают стрелять сами, без подсказки органов.
Первую симпатию на брезгливом лице Америки я уловил, когда случился Чернобыль. Это все равно что заметить расстегнутую ширинку на штанах хулигана. Державная слабость располагает к сочувствию, особенно у американцев, которые предпочитают устраивать ядерные взрывы не на своей, а на чужой - японской - территории.
Америка впервые оттаяла с явлением Горбачева. Я до сих пор не знаю, чем он ее купил, но в честь непьющего генсека выпустили водку «Горбачев». Понятнее была бы водка «Ельцин», но вместо нее появилась плохо очищенная «Жириновская», и Америка вернулась к «Столичной». Что, в сущности, и не важно: водку тут все равно разбавляют - тем самым льдом, что растопил Горбачев.
Вторая оттепель оказалась еще короче первой. Если раньше русский экспорт ограничивался политически некорректным товаром - икрой и мехами, то теперь к ним прибавились татуированные бандиты и уступчивые блондинки. Недолгому взлету популярности мы обязаны Голливуду, которому русская мафия заменила уже отработанную сицилийскую. В одном из таких фильмов крестный отец излагает свое выстраданное кредо: «Где демократии справиться с теми, кого не раздавил Сталин!».
Популярный по обе стороны океана тезис не успел развиться, как грянуло 11 сентября, отменившее русских как класс, тему и проблему. Нашедшую себе надежного врага Америку сейчас интересуют в России только окраины, причем южные. До остального всем мало дела.
Я почувствовал это на себе. С тех пор как в жилетке Америки мы заняли свой этнический карман - между греками и корейцами, с нами перестали считаться - от нас перестали шарахаться.
Иногда быть не хуже и не лучше других удобно. Я это оценил, когда ломаным русским овладел стоящий по соседству банковский автомат. Теперь на его экране можно прочесть: «Дайте мне минуточку, чтобы закончить ваш запрос». Хорошо, что не «допрос», подумал я, но не обиделся, потому что мне всегда нравились эти голубоглазые машины денег. В Америке их зовут, как КГБ, аббревиатурой: АТМ. В России она называется иначе, о чем я узнал в Москве, когда мне понадобились наличные.
- Где у вас ближайший банкомет? - спросил я у человека с ружьем, который стоял то ли на страже, то ли на стреме.
- В казино «Чехов».
- Почему же это «Чехов», а не «Достоевский»? - заинтересовался я.
Но друзья уже тащили меня к банкомату, знаками показывая прохожим, что я не опасен для окружающих.
12.05.2005
66
К настоящему Западу ведет одна дорога - 66-я
К настоящему Западу ведет одна дорога - 66-я. Вдоль нее стоят кресты с жестяными цветами. О ней поют ковбойские барды: По дороге шестьдесят шесть Только в седле можно присесть.
Ее изображают на игральных картах, ножнах и галстуках (по ту сторону Скалистых гор их все равно никто не носит). Но главное - по ней до сих пор едут к Тихому океану. А навстречу, но уже по рельсам, несутся товарные составы: 30, 40, 100 вагонов, и на каждом написано: CHINA EXPORT. Знали бы китайские кули, строившие в XIX веке эту железную дорогу, что кладут шпалы для соотечественников.
В этих краях для всех, кроме тепловоза, дорога - не средство, а цель. В пути не бывает скучно, ибо аттракционом становится избыток пространства. Об этом догадываешься, когда возвращаешься на восток, к цивилизации, где теперь мне и двухэтажные дома кажутся излишеством.
На Западе нет ничего, кроме пустыни, перемежающейся плоскими холмами. Здесь их зовут по-испански: mesa, что означает «стол». В сущности, это сопка, с которой сняли скальп вместе с лучшей частью черепа. Такая операция и гористый пейзаж вытягивает по горизонтали. На Западе, где еще не знают, что земля - круглая, глаз видит на сто миль. Это как любоваться Кремлем из моей родной Рязани.
В отличие от Сахары, где я однажды пробовал заблудиться, эта пустыня кишит жизнью. По ней бродят независимые быки и скачут неоседланные кони. В камнях, предупреждают дорожные знаки, живут скорпионы, гремучие змеи и пауки «черные вдовы». Понятно, что меньше всего тут людей, во всяком случае, оседлых. Пустыня подразумевает перемещение. Даже флора тут легка на ногу. Сухие кусты перекати-поля колесят по красной земле, которая была бы уместнее на какой-нибудь другой, расположенной ближе к Солнцу планете.
В лишенном примет пейзаже путнику, как буриданову ослу, трудно выбрать место для привала. За него это делает закон, превращающий в казино каждый оазис. В резервациях можно играть, но нельзя распивать спиртное. Индейцам от этого не легче. Доходы от белого азарта (тысяча в неделю) пропиваются в красной столице Навахо.
Гэллап - странный город уже потому, что здесь больше всего миллионеров на душу крохотного населения. Улица (все та же 66-я дорога) уставлена ломбардами, где жаждущие закладывают фамильное серебро и племенную бирюзу. Универмаг предлагает товары повседневного спроса: седла по 400 долларов, волчьи шкуры - по 600, лассо - по 25, подержанные отдают за десятку.
Выйдя из магазина не сторговавшись, я оказался в центре внимания. Покрытый дорожной грязью, в малиновом шейном платке, с подобранным в пути орлиным пером за ухом, только я тут и походил на индейца. Мне даже похлопали прохожие братья, слонявшиеся большую часть своей жизни между бензоколонкой и кинотеатром Dreamcatcher. У шаманов это деревянный обруч с кожаной паутиной, в которой застревают сладкие сновидения, чтобы повторяться каждую ночь. Но в Гэллапе снами торговал Голливуд - без всякого успеха. Зал был закрыт до лета, когда сюда приедут «Солисты пустыни», чтобы сыграть индейцам Моцарта.
«Вот бы покойник обрадовался», - подумал я и отправился в Аризону.
Она, как стихи Цветаевой, открывалась верхним «до» - сразу за границей началась пыльная буря. Стойкий напор ветра поднял ландшафт за шиворот и вытряс его на нас. В красной пыли исчезли земля и небо. Тьма погрузила мир в транс, из которого нас вывел телефонный звонок.
- Ты хоть знаешь, - с упреком сказали в мобильнике, - что Папа умер?
- Все там будем, - искренне ответил я, ведя машину по наитию.
66-я, однако, не подвела. К вечеру, который мне уже казался вечным, она рванула в горы, перебравшись в знакомый климат. Первую сосну я встречал, как Шукшин - березу: из деревьев в пустыне - только телеграфные столбы.
Как всегда, приближение гор рождало аппетит - и такой, и духовный. Первый в безумно дорогой и такой же красивой Сидоне утоляют наспех, зато душой занимаются всерьез. На бензоколонке, отклонив предложение сфотографировать свою ауру, я купил карту благодатных «воронок», ради которых сюда стекаются паломники той кудрявой секты, что объявила о наступлении Нового Века и скомпрометировала его.
К колодцу веры мы брели гуськом и молча, оставив из благочестия бутерброды в багажнике. Согласно карте, путь к духовным сокровищам был несложным: идти, пока не упрешься. И действительно, тропа кончалась речной отмелью, которую украшали пирамидки из гальки, сложенные нашими благодарными предшественниками. Под алой, как знамя, скалой мы уселись дожидаться разряда духовной энергии.
Дело не в том, что я верю шарлатанам, я просто знаю, что они правы. В мире есть точки, где люди, а может, и звери чувствуют себя лучше, чем всюду. В таких местах устраивают капища, строят церкви, основывают монастыри. В Сидоне открыли «метафизический супермаркет».
Заправившись, мы отправились туда, куда все, - к Гранд-Каньону. Политически корректные гиды объясняют его происхождение двояко. Геологи утверждают, что полуторакилометровую пропасть миллионы лет рыла река Колорадо. Те, кто, как это водится в Америке, не верит в эволюцию, считают Каньон последствием библейского потопа.
Вторая версия мне нравится больше. Глядя с обрыва, понимаешь, откуда берется религия. У каждой обветрившейся скалы есть свое название, сравнивающее гору то с христианским, то с буддийским, то с языческим храмом. Но стоит опуститься солнцу, и каньон становится безымянным, как дао.
На заходе разноцветные утесы устраивают оптическую пляску. Обманывая зрение, смеясь над перспективой, они неслышно меняются местами, отменяя пространство, не говоря уже о времени. Каньон живет закатами и рассветами, старея на глазах одного Бога, в которого здесь легче верить: у такого зрелища должен быть автор.
Я убедился в этом тем же вечером, когда включил телевизор в мотеле. Молодой проповедник объяснял восторженной пастве, что каждый верующий разбогатеет, как Христос, который три года кормил апостолов, включая Иуду. Логика была на его стороне, но, не доверяя ни церкви, ни экономике, я остался при своих невыгодных заблуждениях.
Может, и зря: 66-я вела в Лас-Вегас.
21.04.2005
БЕГ С ЯЗЫКОВЫМИ БАРЬЕРАМИ
Ничто так не сближает чужестранцев, как чувство превосходства личности над ее государством
Самые опасные американцы - те, кто так хорошо говорит по-русски, что мы забываем, с кем имеем дело.
К счастью, это большая редкость. Даже слависты, читающие наизусть Евтушенко, любят перегибать палку. Сперва они называют по имени-отчеству домашнюю кошку, зато потом переходят на «ты» рюмкой раньше положенного и пользуются ненормативной лексикой чаще, чем следует замужней специалистке по ранней прозе Григоровича.
Труднее всего объяснить то, что и так всем понятно.
На этот раз, однако, все шло как по писаному. Мы встретились за чаем, к которому по диковинному, но американскому обычаю не подавали водки. Разговор тем не менее шел понятный: каждый по очереди хвастался глупостью своей родины.
Я давно заметил, что ничто так не сближает чужестранцев, как чувство превосходства личности над ее государством.
Как-то меня занесло в литературную колонию, любовно устроенную в живописном (когда там не идет война) уголке Восточной Европы. Проведя неделю среди уроженцев стран, которые раньше назывались братскими, я понял, что нас и правда объединяют кровные узы порочного круга. Каждому нашлось что рассказать о безумных проделках своего отечества. Молчал только экологически чистый поэт Норвегии, по ошибке затесавшийся в нашу компанию. Завидуя хохоту, он насупился и заносчиво спросил:
- Вы хоть помните, что учинили с Европой наевшиеся мухоморов викинги?
- Еще бы! - сказал я, предвидя оранжевую революцию. - Варяги основали Киев.
Думаю, дело в том, что всякая власть, будучи наименьшим знаменателем национального интеллекта, горазда громоздить глупости, над которыми ей потешаться нельзя, а нам можно и даже нужно, чтобы чувствовать себя умнее ее. Например, на выборах.
Вот и сейчас, посмеявшись над проделками сразу двух сверхдержав (бывшей и настоящей), я перешел на личности.
- Как это вы, типичная американка, так хорошо выучили наш язык?
Пропустив комплимент мимо ушей, собеседница, ядовито ухмыляясь, задержалась на другой части этой вроде бы безобидной реплики.
- Как и вы - типичный еврей.
Я поморщился от хамства. Меня не смущал еврейский вопрос (хотя это был уже не вопрос, а ответ). Раздражало другое. Изготовленный по индивидуальному проекту, я не хотел слыть типичным, считая, что такими бывают только шлакоблоки.
Отвечать за себя труднее, чем за державу, потому что ты один, а их много.
В Америке этот нехитрый силлогизм называется политической корректностью, которая на русский язык переводится описательно и матом. Я еще не встречал (по обе стороны океана) соотечественника, которого бы не бесила политкорректность, хотя как раз среди наших мало кто склонен ею злоупотреблять. Считая щепетильность барской, как подагра, болезнью, мы кроем чохом, не видя греха в обобщении. В том числе и тогда, когда к этому вынуждают обстоятельства. «Черная самка получила Нобелевскую премию», - весело написал мой коллега по эмигрантской прессе, узнав о награде, доставшейся американской романистке Тони Моррисон.
Справедливости ради надо сказать, что и русский язык знает недоступные переводу концепции. На это мне указала та же собеседница, работающая в свободное от разговоров со мной время синхронным переводчиком ООН.
- Конечно, - закивал я, - наши живописные идиомы: «красна девица», «бить баклуши», «закусить мануфактурой».
- Это еще что! Вот как вы скажете по-английски фразу, без которой на трибуне ООН уже 20 лет не обходится ни один делегат страны Пушкина: «Задействовать для целесообразности»?
Я горько задумался, но не смог перевести это выражение, хотя именно этому меня столько лет учили в школе. В старших классах мы шлифовали свой английский на «Московских новостях», всегда представлявших наиболее характерным образом и свою страну, и свою эпоху. От других печатных органов того метафорического времени эта газета отличалась тем, что умела говорить, ничего не сказав, на нескольких языках сразу. С тех пор я, объездив сорок стран четырех континентов, встречал все разновидности английского - от оксфордского до пиджин, но мне так и не пригодилась фраза из передовицы, которую я зубрил все школьные годы: «Наша бригада с честью боролась за переходящее красное знамя ударников социалистического соревнования».
Впрочем, однажды, еще в России, я воспользовался с трудом дававшейся мне наукой в разговоре с первым живым американцем.
- Где ты проводишь лето? - спросил он, не зная, чем занять малолетнего туземца.
- Pioneer сamp, - радостно ответил я точно так, как меня учила московская газета.
- Ишь ты, - удивился янки, - как и мы: ковбои, барбекю, индейцы…
Прошло много лет, но я по-прежнему млею от непереводимых тайн что родного, что чужого наречия. Только теперь я их часто путаю. Недавно московский приятель хвалил мне одну певицу.
- Она, - говорит он, - для Лужка пела.
- Романтично, - сдержанно отвечаю я, - но, наверное, все-таки правильно говорить «пела на лужке»?
- Ты думаешь? Во развратник.
07.04.2005
МИФ ПЛАСТИЛИНА
Обретшее свободный рынок общество рвется им управлять по рецептам, списанным из «Блокнота агитатора»
Я человек покладистый: и годы уже не те, и вкусы, и страсти. Мне нравится дремать после обеда. Матом ругаюсь редко и никогда - при дамах. Я люблю старых друзей, завожу новых и терплю всех остальных, включая тех, кто, придумав рифму «пенис» к слову «Генис», кричит: «Эврика!».