ГВЕЛЬФЫ И ГИББЕЛИНЫ
\ Гж лучше Сталин, чем Буш! - Который? - заинтересовался я.
- Любой, - легко ответила Эллен, ловко уворачиваясь от мужа, пытавшегося отнять у нее стакан.
Для американцев пара была странная. Билл служил адвокатом для дезертиров, говорил по-японски и собирал грибы(!). Эллен предпочитала неразбавленное, числилась в предках второго президента и ненавидела всех последующих. В свободное время она издавала книги о преступлениях американского правительства.
Мы подружились на пикнике в День Независимости. Свой национальный праздник они отмечали, как мы - Первое мая: потешаясь над кластью. Здесь были актеры и музыканты, евреи и арабы, вегетарианцы и лесбиянки. Здесь не было военных и республиканцев, охотников и скорняков. И еще здесь не было ни одного американского флажка, хотя левые в Америке считают себя не меньшими патриотами, чем правые.
Они искренне любят родину, и делают все, чтобы ей насолить. Короче - наши люди.
С американскими диссидентами мне проще найти общий язык, потому что они не отличаются от русских - та же смесь задора, угара и паранойи. Вопреки очевидному, это - чрезвычайно оптимистическое мировоззрение: защищая от хаоса, оно позволяет всегда найти виноватого и никогда не скучать. Надо сказать, что фанатичная любовь к свободе делает и первых и вторых нетерпимыми к третьим - инакомыслящим. В этой среде понимают только своих, потому что других тут и не бывает.
- Не стоит, - говорил Довлатов друзьям, - жаловаться на то, что они нас не пускают в литературу. Мы бы их не пустили в трамвай.
Я ведь и сам был таким. В юности мне не приходило в голову, что генералы владеют членораздельной речью. Серый шлейф власти покрывал все ее неблизкие окрестности, вызывая безусловную реакцию. То, что нравилось начальству, автоматически исключалось из сферы моих интересов. Одержимый беззаботным безумием, я не читал Толстого, не слушал Чайковского и не смотрел Репина, считая их тайными агентами политбюро. У меня не было пионерского детства, и я до сих пор не знаю, как назвать по-русски самку октябренка.
Казалось бы, мне самое место среди американских ястребов, которые разделяли все мои взгляды на коммунизм, кроме крайних. Именно это обычно и происходит с русскими в Америке. Например - с моим отцом.
В России, давя отвращение, он вешал на стены репродукцию Джексона Поллака, неаккуратно (такому - все сойдет) вырезанную маникюрными ножницами из журнала «Польша». В Америке на первые деньги отец с облегчением купил звездно-полосатый стяг и клетчатые штаны. Портрет Рейгана ему достался даром - его прислали товарищи по партии.
Мы с ним даже не спорили. Мои противоестественные убеждения отец считал хронической болезнью вроде язвы, только - социальной.
- Уж лучше Сталин, - говорил он, когда я голосовал за демократа Дукакиса.
- …или Брежнев, - добавлял он, когда Клинтон с моей помощью стал президентом.
Имя Путина отец не произносил всуе, уважая любую власть, кроме беззубой.
Мне тоже обидно, что в семье не без урода, но я ничего не могу с собой поделать. Мои политические взгляды определяют те же фрондерские импульсы, что и в молодости. Поставленный перед выбором, я всегда отдаю предпочтение тому, что лично меня, в сущности, не касается - вроде войны или гомосексуальных браков. Что не мешает мне обладать непоколебимой уверенностью в своей правоте.
Скажем, право на ношение оружия мне представляется глупым, а право на аборты - бесспорным. Смертную казнь я бы отменил, а образование бы оставил. Я понимаю Бога в церкви, но не в политике. Экология мне кажется важнее цен на бензин. И я с подозрением отношусь к каждому человеку с флагом, даже если он живет в Белом доме.
В этом стандартном, как комплексный обед в заводской столовой, либеральном меню нет ничего такого, чего бы я не мог обосновать рассудком. Но, честно говоря, делать это мне незачем. Не разум, а инстинкт подбивает меня выбирать из двух зол наименее популярное.
Возможно, это - врожденное, и гвельфы никогда не простят гибеллинов. Ведь партий, как полушарий головного мозга, всегда две: одна - за, другая - против. - Далее у людоедов, - думаю я, глядя на мое го друга Пахомова, - есть правое крыло.
С годами, однако, мои политические инстинкты стираются, как зубы, и я становлюсь консерватором. Если еще не в политике, то уже в эстетике.
- В Лондоне, - читал я как-то жене в газете, - сгорел ангар с шедеврами модных британских художников, включая того, что с успехом выставлял расчлененную корову.
- Ой, драма, - съязвила жена, и я не нашел в себе сил ее одернуть.
ЕСЛИ БЫ ПРЕЗИДЕНТ
БЫЛ ВАШИМ РОДСТВЕННИКОМ
Д
емократия - темное дело. Она смешивает сознание с подсознанием в той пропорции, что делает ее скорее искусством, чем наукой. Чтобы понять, в какой мутной воде приходилось ловить рыбу кандидатам, возьмем, к примеру, одну семью - мою.
Отец, который ни от кого не скрывал своих убеждений (что, надо сказать, и довело его до Америки), был стойким республиканцем. Большой любитель поесть, он не снимал надписанной ему фотографии Рейгана с дверцы холодильника. Зная, что я не одобряю партийной принадлежности обоих, отец поклялся говорить со мной только о рыбалке.
С женой - сложней. Предпочитая всем изданиям журналы мод, она всегда интересовалась нарядами первых леди, а не делами их скучных мужей. Все, однако, изменила война в Ираке. Следя за ней изо дня в день, жена заодно втянулась в предвыборную кампанию и стала столь азартным знатоком недостатков 1»уша, что решила отдать свой голос за его противника.
Наслушавшись семейных споров, мой брат пошел другим путем.
- «Чума на оба ваши дома», - процитировал Он Шекспира и отправился голосовать за безнадежного кандидата от третьей партии.
И только моя мудрая мать, решив не встрепать в политические дрязги, приняла безответственное и всех примиряющее решение: она осталась дома печь пироги. Таким образом, наш небольшой, но вздорный клан исчерпал все варианты поведения избирателя.
Выбирая себе президента, Америка, в сущности, голосует за чужого человека, с которым она будет вынуждена следующие четыре года делить гостиную. Чтобы впустить в нее постороннего, американцы должны увидеть в нем родст-нспника. Вопрос - какого?
Из всех президентов, которых я застал в Но-iiDM Свете, самым необычным был Джимми Картер. По-моему он приходился Америке дядей. Порядочный, интеллигентный, толковый (физик), но слегка чудаковатый (на инаугурацию пришел в джинсах), немного не от мира сего, симпатичный идеалист и, конечно, неудачник, Картер был тем любимым родственником, о ком не говорят с соседями.
Рейган выбрал себе куда более выигрышную роль: румяный, бодрый дедушка, калифорнийский Санта Клаус. Он очаровал Америку снисходительностью. Ему все прощалось, потому что и сам он готов был многое прощать. Деду строгость не положена: детей воспитывают, внуков балуют.
Старший Буш провел слишком много лет в тени Рейгана - под крышей Белого дома. Неудивительно, что когда пришло его время, он устроил тихий бунт. Если вице-президентом Буш являл собой образец лояльности, то, оказавшись президентом, он стал тем, за кого Рейган себя выдавал. Один говорил о религии, другой ходил в церковь. Первый рассуждал о важности семейных уз, второй окружил себя любящей семьей. От Буша исходила эманация пуританской строгости, замешанной на новоанглийских добродетелях: терпение, настойчивость, трудолюбие, умеренность, хорошие манеры, спортивная честность, джентльменская щепетильность. Что не помогло этому Бушу задержаться в Белом доме. Возможно, ему помешал образ сурового отца, всегда готового прочесть нотацию разбалованным Рейганом избирателям. Так и не освоив «искусство быть дедом», 1»уш-старший уступил Клинтону, которому возраст и поведение вроде игры на легкомысленном саксофоне позволяли играть лишь одну роль - брата, кому - старшего, кому - младшего. О том, насколько удачен был этот образ, говорят два президентских срока. Вооруженный неумным либидо, хрипловатым голосом и мальчишеской улыбкой, Клинтон сохранил симпатии Америки, сказавшей в разгар знаменитого скандала «Разве я сторож брату моему?»
С Бушем-младшим - все просто. Он так и называется «Буш-сын», конечно, - блудный. I [ережив трудную борьбу с алкоголем, Буш нашел себе религию. Он не думает, а знает, что Бог есть. Убедившись на собственном опыте в ТОМ, что вера делает людей сильнее, а мир лучше, Буш сумел вернуться к семейному (президентскому) очагу другим человеком. И этого ему не забыла та - милосердная - часть избирателей, которая любит раскаявшегося грешника больше праведника, не знавшего искушения.
Если бы Джон Керри и стал президентом, то он все равно не сумел бы попасть в число кронных родственников Америки. Зная три Явыка, не считая немецкого, умея готовить бу«айбес, разбираясь в старых винах и еще более I старых картинах, читая наизусть Киплинга и» Элиота, Керри слишком не похож на рядово- t го американца, чтобы быть им. Поэтому он I мог войти в семью избирателей только на пра- • вах зятя, но большая часть Америки не согла- I силась отдать ему руку и сердце.
СИНЯЯ БОРОДА
С
обираться в Америку мы, как все, начали с книг, ибо в однотонный контейнер не влезали журналы, начиненные гражданскими опусами. Пришлось вырывать самое дерзкое: Лакшин, Тендряков, «Уберите Ленина с денег». Ободранные, как норки, листы нуждались в защите, и нам пришлось освоить ремесло переплетчиков. На обложки шел украденный в одной доверчивой конторе дерматин таежного цвета. Клеем служил сваренный бабушкой мучной клейстер. Его-то и обнаружили голодные нью-йоркские тараканы, когда багаж прибыл по месту назначения. Годами мы боролись с их алчностью, пока не переехали в чистый пригород. Теперь знакомый запах будит лишь мой аппетит, когда я Синей Бородой спускаюсь в под-нал, чтобы выбрать на ночь очередную жертву. Я знаю, что у моногамии есть свои сторонники. В Северной Каролине мне приходилось видеть целые магазины, торговавшие одной Книгой. Сам я, однако, люблю гаремами, что не Z мешает мне быть одновременно всеядным и* взыскательным. Придирчиво осмотрев спере- I ди и сзади (чтобы познакомиться с тиражом и* корректором), я пробую ее наугад. Впопыхах • нельзя влюбиться, но можно узнать, стоит ли* стараться. j
Опыт помогает отличить ту, которая лома- «ется, от той, что и сама бы рада, да не знает, I как помочь. Так у меня вышло с «Поминками • по Финнегану». Поверив на слово, я отдал им* три месяца. В начале четвертого, уже дойдя до; 11-й страницы, я решил разделить удовольст-* вие с товарищами по несчастью. Они провели* с книгой много лет, но проникли в нее не глуб- • же моего. В определенном смысле я, зная, как I» и автор, русский, оказался в выигрышном по- j ложении. Это выяснилось, когда мне удалось • расшифровать непонятное всему миру слово» «MANDABOUT».
«
- Про это, - перевел я, зардевшись.
Устав от триумфа, я отложил Джойса на по-* том. Судя по тому, сколько книг там скопилось,* «потом» - верная гарантия бессмертия. I
В Риге у меня был знакомый старичок, заму- • ровавший книгами свою квартиру. Войти в нее I можно было не дальше прихожей, которую он • делил с малогабаритными любимцами - угрем в • I узком аквариуме и собачкой без хвоста. Несмот-\ ря на преклонный возраст, а вернее - ввиду его, • он каждый день покупал по книге, рассчитывая • с их помощью отдалить неизбежное. Мне чуждо • суеверие. Я знаю, что умру, но верю, что не! раньше, чем полюблю каждую - как папаша Ка-; рамазов.
- Обратного пути нет, - говорю я жене, ревI нующей к библиотеке и подбивающей избавить• ся от балласта. I Сама она ищет в книгах пользу, читая из эко-; номии одну и ту же: «Как реставрировать ста• рую мебель». - Вам нравится, - спросил мой наивный • приятель, - реставрировать старую мебель? - Нет, - удивленно ответила она, - мне нра• вится читать о том, как реставрировать старую • мебель.
Это я как раз понимаю. У меня самого хра-j нится «Товарищ юного снайпера». Всякий свод** бесполезных знаний - как звездное небо, пре-J красное и недостижимое. Не зря чаще всего я • люблю энциклопедии. Большую советскую, '. правда, пришлось отдать в нехорошие руки по-? еле того, как там не нашлось статьи «Вьетнам-I екая война». Она оказалась в томе на «А»: «Аг• рессия? американской военщины против трудо• любивого вьетнамского народа». Зато мне до• гыь amp;п/ымыги J. ijiiiiu \^Г1Г1У1Л D\jrVJ/J,?\ стался в наследство от одной вовремя развалив-* шейся организации «Брокгауз».;
- Хотите знать, как делается вобла? Кто же* не хочет.*
Неудивительно, что я держал все 90 томов • под рукой, пока в кабинете не просели балки. I
Воспользовавшись тревогой, жена бросилась \ в атаку. Я сопротивлялся, как мог:
- Что значит «читал»? Что значит «знаешь,* чем кончится»? А родной изгиб сюжета? А то • место, где Джордж уронил в Темзу свою рубаш- t ку, думая, что она чужая?*
Но перед угрозой строительного коллапса* жертвы были неизбежны. Прощаясь, я три дня I составлял «список Шиндлера». Остудив сердце j и спрятав от греха подальше любимый Сталин- «ский раритет - «В Нью-Йорке левкои не пах- • нут», я углубился в самые пыльные полки. Обре-» ченных набралось с три сотни, в основном - t стихи. •
Дело не в том, что я их не люблю, суть в том, t что их мало надо. Хорошего стихотворения хва-» тает надолго, в идеале - навсегда. Поэтому я бе- • ру стихи в горы: спрессованное, как гороховый t концентрат (отрада пионерского туриста), чте- «ние. Остальные читаю дома - даже во сне. Зна-» ющее грамоту подсознание Фрейд бы назвал ин-* версией природы, но мне нравится этот вывих «души, позволяющий и ночью не расставаться с автором.
Новичком я презирал Белинского за то, что он, простодушно переписывая полюбившееся, еще кручинился: «Всего пересказать нельзя». Сегодня я его понимаю. О книгах надо писать, как о людях. Лучше всего мы помним тех, кто подставил подножку, вывел из себя и привел к иному. Даже лишенная событий жизнь испещрена такими встречами.
Пожалуй, только это и называется критикой. Другим занимаются евнухи. Не в силах любить, они знают о книгах все, кроме главного. Еще глупее те, кто читает, чтоб стать умнее. - Эрудиция? Есть, чем хвастаться. Знания, подаренные любовью, не требуют усилий: найдите в мире мальчишку, который бы не знал, что такое угловой.????,? •? •, 4ntHl\ -,.?,,;«?«-и'.й' -к,,:, л,,:-и;.,;,((.,'…; •;;•.,…
*
8 «
Й*
а
ДЕНЬ ИНДЕЙКИ»
Й
«
Ч
тобы полюбить индейку, надо ее уви- I деть - живую и дикую. Однажды в лесу я* чуть не наступил на нее и рад, что этого не еде- % л ал. Возмущенная птица вскочила на могучие,* как у страуса, ноги, вытянула шею, развернула • крылья и с гневным клекотом бросилась в ата-» ку. С испугу она мне показалась размером с ло-» шадь. Но и потом, когда мы уладили отноше-* ния, я не переставал поражаться ее статью.* В диком индюке нет ничего от курицы. Индей-* ки быстро бегают, неплохо летают и часто де-* рутся. Особенно холостяки, которые размножи-» лись в нью-йоркских окрестностях, и, чувствуя» себя тут хозяевами, вовсю гоняют белок, канад-* ских гусей и даже енотов.»
Конечно, сегодня американцы обычно име- I ют дело с замороженными тушками из супер-* маркета. Но началось-то все как раз с диких» птиц, спасших пилигримов от голодной смерти.* Память об этом придает традиционной жаре-* ной индейке на праздничном столе ритуальное значение. Это мясистая версия манны небесной, которую Бог, как считали благочестивые пуритане, послал праведникам, чтобы ободрить их в дни тяжелых испытаний.
В отличие от других мифов, этот мы не должны принимать на веру. История сохранила документированные свидетельства о самом первом Дне Благодарения.
Пилигримов принято называть духовными отцами нации, а их скромное торжество стало самым интимным праздником Америки. Уже четвертый век, в четвертый четверг ноября, в каждом американском доме разыгрывается мистерия на манер тех, которые знала и любила средневековая Европа. Сходство идет дальше, ибо в День Благодарения воспроизводится ключевой эпизод священной истории американского народа. В этот день выходцы из Европы заново скрепляют магическую связь с землей Нового Света.
Народы Старого Света растеряли свои корни в седой и легендарной древности. Их происхождение всегда находится за пределами документа, вне истории. Американцы же по именам знают своих предков, по дням и часам могут перечислить события своего прошлого. Нация, которая помнит свое рождение, так же необычна, как человек, вспоминающий обстоятельства своего появления на свет.
Приехав в Новый Свет, Набоков написал своей горячо любимой сестре письмо с признанием в любви к Америке. Кончалось оно так: «Страну эту я люблю. Наряду с провалами в дикую пошлость, тут есть вершины, на которых можно устроить прекрасные пикники».
Может быть, лучший из таких «пикников» - День Благодарения. Из всех американских праздников лишь он стал моим. Я, конечно, люблю Рождество, но мы с семьей его отмечали и в России. В этом была некая фронда, приближающая к Западу. Тем более что в Риге, где я вырос, рождественские традиции жили и в советское время.
Языческий хеллуин я научился праздновать уже в Нью-Йорке, но ничего специфически американского в нем нет: черти - везде черти. А вот 4 Июля так и остался для меня добавкой к уик-энду - праздник чужой революции, день ненашей независимости.
Зато последний четверг ноября - уж точно красный день в календаре любого эмигранта. Этот интимный праздник будто бы специально приспособлен для выяснения личных отношений с Новым Светом. Что я, собственно, постоянно и делаю. Дело в том, что об Америке очень трудно писать честно. Нам ведь только кажется, что искренность - продукт волевого усилия. Чаще добрых намерений ей мешает беспомощность, дефицит даже не опыта, а концептуальных конструкций, выстраивающих его в умопостигаемый и внятный отчет. То, что я живу в этой стране треть века, скорее мешает, чем помогает.
Иногда мне кажется, что раньше я знал Америку лучше. Издалека она ничем не отличалась от всех стран, где я не бывал, - ведь я вычитал ее из книжек.
«Говорить о жизни на основании литературных произведений, - писал Роман Якобсон, - такая благодарная и легкая задача: копировать с гипса проще, нежели зарисовывать живое тело».
Книги мало что говорят о жизни, потому что они не имеют с ней дела - писателей интересует не норма, а исключения - Отелло, Макбет, Моби Дик…
В сущности, переезд через океан изменил ситуацию меньше, чем должен был бы. Даже живя в стране, я чаще всего сужу о ней по отражениям. Иногда умным, как в «Нью-Йорк тайме», чаще простым, как Голливуд. Самое сложное - проникнуть в обычную жизнь. Прозрачная, как оконное стекло, она не оставляет впечатлений.
Вспоминая сотни страниц, которые я написал об Америке, я поражаюсь тому, как в них мало американцев. Все больше - география с историей. Моя Америка пуста и прекрасна, как земля в самые первые дни творения.
«Америка, - говорил философ Сантаяна, - великий разбавитель».
На себе я этого не заметил. Видимо, есть в нашей культуре нерастворимый элемент, который сопротивляется ассимиляционным потугам.
Америка, впрочем, никого не неволит. Она всегда готова поделиться своими радостями - от бейсбола до жареной индюшки, но и не огорчится, если мы не торопимся их разделить: свобода.
- Свобода быть собой, - важно заключил я однажды, выпивая в компании молодых соотечественников.
- Ну, это не фокус, - возразили мне, - ты попробуй стать другим.
Это и впрямь непросто, да и кому это надо, чтобы мы были другими? Меньше всего - Америке. Она уважает различия, ценит экзотику, ей не мешают даже те чужие, что не желают стать своими. Но вообще-то ей все равно. Она не ревнива.
Пожалуй, именно за это я ей больше всего благодарен: Америка не требует от меня быть американцем. Конечно, быть собой можно везде, но в Америке с этим все-таки проще. Только она дарит человеку высшую свободу - вежливое безразличие.
Каждый пользуется Америкой как хочет, и как может, и как получится. Не она, а ты определяешь глубину и продолжительность связи. Америка признает двойное гражданство души. И эта благородная терпимость оставляет мне право выбирать, когда, как и зачем быть американцем.
ОРАНЖЕВАЯ ЕЛКА
В
нашем доме собралось слишком много* елочных игрушек. Рискуя показаться су- • масшедшим, я все же признаюсь, что они выда-* вили машину - из теплого гаража под обледенев-* ший снег. Извиняет меня лишь то, что многие из • них пересекли океан вместе с нами. Хрупкие, как I первые воспоминания, они были чересчур цен-; ными, чтобы оставлять их на произвол застоя. «В результате первый Новый год в Америке мы* справляли под щедро украшенной елкой, сидя на* шатких стопках из собраний сочинений. Мне, «помнится, достался девятитомник Герцена.
Пристрастившись к блестящей, но невинной» игрушечной жизни, мы жадно копили стеклян-* ное хозяйство, пока не стало ясно, что игрушек • набралось на ельник. С кризисом перепроизвод-* ства могла справиться только ротация.»
Каждый год наша елка щеголяет убором дру-* гого цвета. Иногда его диктует мода, часто - на-* строение, изредка - политика. Спиленное в лесу - чтобы дольше стояло - дереве украсили жовтно-блакитные шары, революционно подсвеченные оранжевыми лампочками, оставшимися от потустороннего (Рождеству) хеллуина.
- Ты еще повесь на ветку глобус «Украина», - вскипел Пахомов, увидав мою недвусмыслен ную елку.
Будучи раскаявшимся великодержавным шовинистом, Пахомов уже презирает отчизну, но еще огорчается, когда ее становится меньше, чем было. Украина казалась ему слишком большой, чтобы так запросто отдать Европе.
Тем более что у той уже есть нечто похожее. Когда Украине хотят сделать приятное, ее сравнивают с Францией, имея, правда, в виду скорее Тартарена, чем Бонапарта. К тому же роман «Три мушкетера» похож на повесть «Тарас Буль-ба». Завидуя сытому жизнерадостному теплу, мы и в соседях видим себя, правда, в кривом зеркале: толще и с улыбкой. Поэтому и делить нам ироде нечего - разве что Гоголя.
- А Крым, - сердится Пахомов, - кому будет 11 ринадл ежать?
- Каждому, - предположил я, - у кого хватит денег, чтобы слушать там Пугачеву.
- Демократия, - кричит Пахомов, - чревата гражданской войной. - А диктатура - диктатурой.
- Панславянизм, - не утихает Пахомов, - «хоть имя дико, но мне оно ласкает слух». Чем хохлы удивят Европу? Жвачкой на сале?
- Нет, пропадут, - кручинится он, - наши хлопцы на чужбине. - Как ты?
- Как все. Будто не знаешь, чем жизнь кончается.
Против лома нет приема. Когда Пахомов философствует, я слушаю молча, а думаю про себя.
Дело в том, что Украина мне не чужая. В пестром букете стран, которые я могу считать родными (среди них есть даже Румыния), ей досталось больше, чем другим. Одна моя бабушка не отличала Украину от России, другая считала первую причиной второй. Обе ссорились по всем поводам, кроме этого, говорили на суржике и считали Хрущева своим.
Я вырос в Киеве и думал, что знаю украинский, пока меня не разубедил коллега из нью-йоркской типографии с темным именем и смутным прошлым. - Жшка, - сказал пан Чума при знакомстве, - л1куэ. - Мы тоже рады, - осторожно согласился я, - что выбрали свободу. - She is a doctor, - перевел он для дураков. Должен сказать, что не знавших русского ук-; раинцев я встречал только в Америке. Они дер-• жались вместе, пекли лучший в Манхэттене чер-: иый хлеб (в силу диких заблуждений он назы-; нался «колхозным») и - в годы «холодной вой-'. мы» - ставили антисоветский гопак «Запорож-; цы пишут письмо Андропову».
Среди моих друзей, однако, украинский J знает лишь профессиональный одесский пи-; сатель Аркадий Львов. Рассказывая о своих '. успехах на родине, он так ловко смешивает; языки, что его нельзя отличить от Тарапунь| ки и Штепселя. Сегодня этот двухголовый, как герб, эстрадный гибрид представляет не столько прошлое, сколько будущее, ибо русские на Украине стано-вятся двуязычным народом. Чтобы ни говорил Пахомов, я не вижу в этом! большой трагедии. Возможно, потому, что, безI надежный провинциал, я даже в Нью-Йорке умудряюсь обитать на окраине (русскоязычной) империи.
Человеку, решусь сказать, идет жить в мень-', шинстве.
Каждая вывеска на неродном языке служит I прививкой демократии - даже тогда, когда язык кажется не чужим, а двоюродным (по-чешски • «черствые окурки» значит «свежие огурцы»).
Встречая с Пахомовым американское Рождество под оранжевой елкой, я горячо его убеждаю в том, что Европа - густо пересеченная чужими местность. Она - как хрустальная люстра на кухне коммунальной квартиры. Поэтому в такой цене важнейшее из искусств XXI века - умение делиться площадью с соседями.
- Может, и не плохо, - говорю я, - что, не дожидаясь, пока Россия отыщет свой, как это у нее водится, петлистый путь в Европу, миллионы русских пробираются туда - как могут и с кем попало.
- Et tu, Brute, за Ющенко, - устало ответил Пахомов.
ДЕЛЯНКА УТОПИИ
Христо, нью-йоркский художник болгарского происхождения, знаменит своими крупномасштабными произведениями. Это он заворачивал Рейхстаг, перекрывал занавесом горное ущелье, устанавливал зонты по обе стороны Тихого океана. На этот раз объектом его монументальной фантазии стал нью-йоркский Центральный парк,.вдоль дорожек которого 600 помощников художника установили семь с половиной тысяч ворот, украшенных желтым нейлоном. Преображенный на 16 дней парк стал приманкой для миллионов туристов, торопящихся стать участниками самого большого в истории города хеппенинга. Покоренные успехом предприятия американские критики назвали проект Христо, к которому он готовился 25 лет, «первым подлинным шедевром XXI века». (Из газет)
Ф
илософ начинает с того, что ищет дорогу к Богу. Не найдя ее (и Его), он удовлетворяется истиной, потом - правдой, затем - справедливостью. Путь сверху вниз обычно кончается эстетическим компромиссом: вместо идеального бытия - его художественный суррогат, который в эпоху моей молодости назывался социалистическим реализмом. Лучше всего ему удавалось себя проявить на выгороженном из реальности пространстве - либо под землей, как в метро, либо - вне ее, как на ВДНХ.
Делянка утопии до тех пор превращала сказку в мраморную быль, пока одна не совпала с другой в скульптурных шалостях нового Манежа. Гуляя по окопам этого примечательного сооружения, я остановился у знакомой цитаты - что-то вроде Козы-дерезы с рыбаком и рыбкой. Не замечая меня, возле каменных героев стояла пожилая женщина. Забыв опустить на землю тяжелую сумку, она глядела на скульптурную группу, не мигая.
- Вот за это - спасибо, - наконец сказала она, ни к кому не обращаясь, и ушла восвояси, унося с собой тайну такого искусства.
Когда-то Христо был Явашевым, скромным студентом Софийской академии художеств. Во время летней практики он работал в бригаде художников, создававших разного рода камуфляжи по пути следования трансъевропейского Восточного экспресса, дабы его пассажирыиностранцы не заметили ничего неприглядного. Добравшись в 1956-м до Запада, а в 1964-м до Нью-Йорка, художник не забыл своей родины - потемкинской деревни. Став Христо, то есть апостолом авангарда, демиургом постмодернизма и гением монументального (мягко говоря) хеппенинга, он признается, что вышел из советского пропагандистского искусства. Однако у Христо общее с агитпропом только средство, но не цель.
Собственно, политическое искусство тем и отличается от настоящего, что первое знает, зачем оно существует, тогда как второе живет по-нашему: бесцельно. Изъяв прагматизм из пропаганды, Христо превратил утилитарное художество в абстрактное - ненужное и незаменимое.
В этом, конечно, нет ничего нового. Еще Кант учил, что эстетика - сфера незаинтересованного созерцания. С теми, кто Канту не верит, сложнее. Труднее всего, говорит Христо, убедить скептиков, спрашивающих, зачем все это нужно.
- Ни за чем, - терпеливо объясняет художник.
Но если ответ не помогает, Христо апеллирует к закату, от которого людям не больше пользы, чем от тех семи с половиной тысяч ворот, что в прихотливом порядке выстроились на дорожках Центрального парка.
Нью-Йорк очень трудно удивить, но Христо пытается это сделать с 1979 года, когда впервые был задуман этот самый амбициозный проект в городской истории. На посторонних больше всего действуют цифры: 21 миллион долларов, пять тысяч тонн стали (по весу - одна треть Эйфелевой башни), сто тысяч квадратных метров оранжевого нейлона. Однако статистика скорее извращает впечатление, чем передает его. В проекте Христо нет ничего маниакального, подавляющего, сенсационного. Напротив, это тихий опыт эстетической утопии.
«Воротам» свойственна органическая, а значит, временная прелесть клумбы. Христо, его жена-соавтор Жан-Клод и 600 самоотверженных помощников на 16 дней преобразовали 37 километров самой дорогой - манхэттен-ской - земли в заповедник бесцельной красоты. Напоминающие японские тории оранжевые ворота с шафранными занавесями превратили февральский черно-белый парк в цветное кино. Мягко следуя рельефу, взбираясь на пригорки и опускаясь в расселины, рукотворные достопримечательности не соревнуются с естественными, а отстраняют их. «Ворота» Христо впускают в себя все виды искусства. Широко открытые не только толкованиям, но и стихиям, они меняют жанр в зависимости от погоды. В штиль пятна оранжевой ткани врываются в пейзаж, как полотна Матисса. В солнечный день нейлон словно витраж ловит и преувеличивает свет. Раздувая завесы, ветер лепит из них мобильные скульптуры, напоминающие то оранжевые волны, то - песчаные дюны, то - просто сны. Но когда бы пешеход ни бродил под «Воротами», они всегда остаются архитектурой, организующей окружающее в священный союз натуры с умыслом.