Сократив дистанцию между обиженной ча-* стью народа и обижающей ее властью, Латвия «достигла неожиданного статус-кво. Русские t борются за свои права, в глубине души боясь,* чтобы им не помогла бывшая родина. Оскол- I ки империи учатся обходиться без нее. Став* собой, а значит - другими, заграничные рус- • ские могут выбирать из общего наследства лишь то, что очень нравится: борщ, «Лесоповал», Пушкина.
Со стороны, впрочем, нельзя судить, кто прав в этой игре. Изнутри это понять еще труднее. Политика, однако, существует не для того, чтобы искоренять противоречия - она позволяет жить с ними.
Привыкнув быть инородцем в трех странах двух континентов, я смотрю в будущее легкомысленно. Сдается мне, что следующее поколение рижан будет говорить не на двух, а на трех языках. Охотней всего - по-английски.
ЛИТЕРАТИ
Б
лагородный муж, - учил Конфуций, - не служит двум князьям».
Поэтому при смене династий ученые уходили в горы, чтобы читать старые стихи и писать новые. Исчерпав политику, мандарины становились отшельниками и называли себя «литерати».
Дело в общем-то знакомое. До сих пор, входя в русский дом, я нахожу любую книгу не глядя. Библиотеки одинаковые, как жизнь - эзотерическая, изысканная, утонченная, ненужная: хочу все знать и ничего не уметь.
- Господи, ну откуда нам знать, мы за колхозы или против?
На заре свободы было иначе. Тогда считалось все понятным - где взять тару, кого выбрать депутатом, как обустроить Россию в пятьсот дней, не забив гвоздя.
Возможно, такое тоже бывает. Вацлав Гавел однажды сказал:
- Каждый чешский писатель умеет своими руками построить дом. - А неписатель? - спросили его. - Тем более, - удивился президент.
У нас иначе. Я видел, как наши литерати подходили к накренившейся власти. Жальче всех было Синявского. Храня честь вечного диссидента, он был против того, за что всегда боролся. Чтобы объясниться, понадобились три лекции в Колумбийском университете, к которым он готовился у нас в гостиной.
Эмоция сомнений не вызывала, а подробностей я не запомнил. Наши убеждения сходились в главном, но кончались на Пушкине. Его кумиром был Бабель, моим - Платонов. С политикой я так и не разобрался. Расхождения (1инявского с советской властью носили стилистический характер и не исчезли оттого, что коммунисты оказались в оппозиции. Андрей Донатович по-христиански простил врагов, и даже заставил себя им поверить, но разделить их язык было выше его сил. В чужой среде литерати могут жить либо молча, либо перестав быть собой.
Не это ли произошло с Лимоновым, которого так любили те же Синявские? Чтобы литература не мешала политике, он избавился от поэзии. А ведь в юности Лимонов, звавшийся тогда Савенко, переписал от руки пятитомник I Хлебникова, снабдившего нотами его авангард-; ную лиру. Читая (листая) то, что пишет Лимо-» нов сегодня, я не узнаю автора, которого не-* много знал в Нью-Йорке, чуть-чуть - в Париже» и нисколько - в Москве. I
Дело в том, что политика исключает услов- j ность, необходимую искусству, но пагубную для «речей. Художник никогда не говорит напрямую* то, что думает, оратор только и делает, что уве- • ряет в этом свою аудиторию. Чтобы заняться t одним ремеслом - попроще, надо отказаться от • другого - посложнее. •
Сдается мне, что все лимоновцы - неудавши- I еся поэты, обманутые вождем, в котором разо-» чаровались музы. Поэт-расстрига, как падший* ангел, больше всего ненавидит изгнавший его* парадиз.*
Несовместимость литерати с властью прояв-» ляет себя произвольностью убеждений. Поли-» тические взгляды выбирают сознательно, под I гнетом обстоятельств. Вкусы рождаются не- J вольно и умирают они лишь вместе с нами.*
Собственно, поэтому я прячу глаза, когда i московские друзья говорят о живой политике.» Если мы и спорим до хрипоты, то слишком бы-* стро переходим на личности, например - Бек-* кета. В этом кругу его знают лучше Путина. • Это, конечно, неправильно - несправедливо к своей судьбе и родной истории. Я тоже хочу, чтобы политику делали понятные мне люди. Теперь, впрочем, такое случается. Когда один мой товарищ вышел в большие начальники, в стране сразу появилось 250 профессиональных культурологов. Раньше они водили экскурсии по ленинским местам.
Власть тут вроде не причем, но путь к ней меняет походку. Наверх идут юля и оправдываясь, тщательно запоминая дорогу обратно. Даже те, кто добрался до вершины, умело следят, чтобы их не путали с завсегдатаями. Двусмысленность этих телодвижений выдает неискренность порыва. Литерати не даются жесты, особенно те, что выражают непреклонную веру в свою победу.
Как-то я играл в волейбол на американском пляже. После каждой подачи, к чему бы она ни приводила, команда собиралась в кружок у сетки, чтобы подбодрить себя боевым кличем: «Хэй, хэй - Ю эС Эй». Рот я открывал вместе со всеми, но слова проглатывал, как при пении гимна. От расправы меня спасли пуэрто-рикан-ские болельщики.
Я вспомнил об этом эпизоде, выпивая с министром. Мы познакомились еще тогда, когда нам обоим такое не снилось. Власть придала ему обаяния, и он щедро им делился: матом ру-* гался по-русски, стихи читал по-английски, • анекдоты рассказывал еврейские. Надо думать, I что не этот набор привел его в кабинет, зато с I ним проще вернуться обратно, если портфеля • не станет. I
Мы понимали друг друга, потому что вышли j из одной норы, хотя и занимали в ней несхо-» жие апартаменты. В этом пыльном убежище ца- J рили странные нравы, но они нам нравились. • Здесь все помнили, когда вышел первый сбор-» ник Мандельштама, и думали, как это делал % Бродский, что Политбюро состоит из трех че-» ловек - считать проще.;
В свете перемен норная жизнь поблекла, но • не утратила своего матового блеск. Просто но-* ра стала глубже, и жителей в ней поубавилось, j Многие выползли наружу. Кто-то околел. Кого- • то забыли, или - забили. Но истребить литера- I ти нельзя, как нельзя стереть культуру. Она воз- • рождается после анабиоза, словно замерзшая в» арктических льдах инфузория. Всегда помня о 1 родной норе, литерати не умеют жить без ог-» лядки. Стоит ли удивляться, что им редко верят I избиратели. Во всяком случае, те, что не соби-» раются в горы.»
?' ТЕЛЕРОМАН
Х
отя мой отец долго работал в авиации, он всегда был человеком сугубо земным, предпочитающим всему остальному фаршированную рыбу и смешливых блондинок. И все же лучшую часть жизни он, как ангелы, провел в эфире. В России отец жил на коротких волнах. Они уносили его вдаль, не отрывая от родной почвы. Магия западного радио преображала отечественную действительность, да-иая ей дополнительное - антисоветское - измерение. Не мудрено, что отец знал все лучше других, особенно, когда приходил его черед вести политинформацию. Кривя душой, он знал правду, счастливо живя в двух мирах сразу. Главное было их не путать, но как раз с этим у отца были трудности, которые и привели его в Америку.
Оставшись наедине с голой однозначностью, отец затосковал, как новообращенный атеист: в Америке правду не прятали, ее не было вовсе. Опечаленный открытием, отец сменил I эфир на рыбалку, оставив привычку толковать • реальность в обидном для нее ключе. I
Ему никто не мог помочь. Мне еще не при-* ходилось встречать человека, которого бы не* обманула свобода. Я, например, ждал от нее I худшего. Считалось, что в обмен на волю Запад «потребует от нас кровавого пота. Со сладостра- I стием будущих мучеников мы распинались в го- ' товности мести американские улицы, еще не • догадываясь, как трудно попасть в профсоюз I мусорщиков. I
Свобода не подвела: она оказалась и лучше, I и хуже, чем о ней думали. Я учился ее ненави- \ деть, глядя в голубой экран. Господи, как меня* бесила реклама! Бунтуя против мира, где счас-: тье приходит в дом с новой сковородкой, я как-; то сказал Довлатову: I
- Будь Америка мне родиной, я бы взрывал* телевышки.* в
- Что тебе мешало это делать дома? - спро- I сил Довлатов, и я охладел к терроризму. •
Более того, со временем я научился любить* рекламу за композиционные вериги. Целена-* правленная, как проповедь, и хитроумная, как • акростих, она ставит перед автором ту голово- I ломную задачу, с которой не справлялись до- • ма - убеждать обиняками.» Оценив хитрость телевизора, я стал относиться к нему с уважением. В экран ведь влезает очень маленькая часть реальности, а кажется, что - вся. Секрет телевидения еще и в том, что его проще освоить. Живая картинка больше похожа на мир, чем мертвые буквы, но врет она также. Причем в каждой стране по-своему.
Я убедился в этом, включая телевизор там, куда меня заносило. Даже на непонятном языке он выдает сокровенные тайны народной души и подспудной фантазии. Так, в Рио-де-Жанейро есть канал, где всегда показывают триумфы бразильской сборной - голы здесь забивают только в чужие ворота. В Мексике героини сериалов обычно блондинки. Лишь Катманду оставил меня в неведении: в отеле не было телевизора. Я строго указал на промашку хозяину, но он ловко выкрутился:
- Видите ли, сэр, - (напрасно я надеялся, что меня будут звать «сагибом»), - в Непале еще нет телевидения.
Пока я осваивал чужой эфир, мой отец в него кернулся. До его дома в Лонг-Айленде дотянулась невидимая (точнее - видимая) рука Москвы, и он стал забрасывать удочку через забор, чтобы не отрываться от экрана. Жизнь отца приобрела вожделенную двусмысленность. Мир его вновь делился на две неравные части. Меньшая питала тело, большая - ностальгию. С тех пор, как отец I смог следить за проделками Жириновского, для • Америки он был потерян. Война для моего отца» теперь шла в Чечне, своим мэром он считал Луж-* кова, даже об американской погоде ему рассказы- • вали московские синоптики. t
Как женщина в песках, телевизор сужает кру- j гозор до тех пор, пока ты не перестаешь верить • в окружающее. То, что за окном, кажется досад- \ ной частностью того, что на экране. Глядя на отца, я вывел эмигрантский закон,*
«
жалея, что его нельзя перевести на латынь для* важности: «Где телевизор, там и родина». Но» сам я не тороплюсь возвращаться, и отечествен- ' ное ТВ смотрел только в гостях у отца на семей- • ных праздниках. %
То, что я видел, не слишком отличалось от; того, что я уже видел. Наверное, в этом вся хи- • трость. Телевизор имитирует преемственность, % зачаровывая стабильностью. Ничего, в сущнос-* ти, не изменилось. Завтра - это вчера. Смерть I неизбежна, но вечна жизнь, попавшая в капкан J повтора. Пусть канул таинственный, как масон-» ский заговор, «Экран социалистического со- I ревнования», зато остался в неприкосновенно- • сти державный баланс добра и зла. Если в де- I ревне нет водопровода, то у ветеранов есть мо- • бильники. Если нет дорог, то есть Интернет. •?! Ксли есть недостатки, то всегда отдельные.; 11 как гарант незыблемого порядка в каждом н ы пуске новостей по русскому обычаю трижды I показывают поцелуй Кремля: озабоченного Пу-j тина. По старой памяти я привык считать однооб• разие тотальным. В мое время на одну совет-' скую власть приходилась одна антисоветская. J Собственно, от этой унылой арифметики я и • (бежал в Америку. Одни говорят - за колбасой, '. другие - за свободой, третьи - за выбором, поз-; иоляющим выпасть из большой общей жизни в • маленькую, но свою.
Я все прощаю американскому телевидению I просто потому, что его много. Даже в дни наци-', ональных катастроф или празднеств американ-; ский телевизор оставляет лазейку для любите• лей пирогов и пышек, поклонников гольфа и \ покера, сторонников садоводства и однополой • любви. Есть у нас даже звериный канал для мо-: его сибирского кота Геродота, но он, перепутав \ полушария, интересуется только пингвинами.
«
ЖАЛОБЫ ТУРКА •
**
Н
ародовластие! - напрямик, как «Штурман Жорж у Булгакова, врезал- • ся в склоку потомственный гусар и профессор. -* Когда четыре пятых горячо поддерживают пре-* зидента, демократия санкционирует диктатуру. •
- За Брежнева голосовали 99 процентов, но» мы же не считали выборы гласом народа.»
- И зря. Vox populi - vox dei, а человеку там I делать нечего.;
Наш диалог разворачивался в декорациях,? максимально приближенных к отечественным.* В этом северном штате течет Русская речка,; стоит малолюдная Москва, здесь водились Сол-* женицыны, боровики и слависты.*
Последние встречались чаще всего, во вся-» ком случае - мне. Местные их не отличают от I остальных, беззлобно терпя чужие ритуалы.» Что не так просто.*
Зимой еще ничего, а летом слависты тучами* слетаются на костры, чтобы до рассвета петь •? Плинские песни. Музыку знают все, но только (лмые непримиримые помнят слова. Привыкнув называть Россию «совдепией», они не пришлют перемен, и никому - после Колчака- не исрят. С молодежью у Цих нет ничего общего, кроме языка, конечно, - английского. С русским - безнадежно. Если письмо начинается?Уважаемый господин», его бросают, не читая («Гак, - учил меня секретарь Бунина Андрей «1сдых, - обращаются к лакеям, порядочному человеку пишут «многоуважаемый»). С литера-i \ рой - не лучше. После Куприна все не в счет. Иногда, правда, исключение делается для Шо-Юхова: все-таки - казак.
По понятным, увы, причинам их - удалых и хлебосольных - осталось немного. Но и уходят они с завидной решительностью. Один днем пригласил к ужину, а к вечеру умер.
- Где стол был яств, там гроб стоит, - твердо (»б ьявили домашние. Для покойного современником был скорее Державин, чем Евтушенко.
На место вымирающих приходит смена «бота-ющих по Дерриде». Они тоже поют сталинские песни, но не путаются только в припеве. Новую Россию они знают лучше, а любят ее еще меньше - по взаимности. Не покидавшие отечества коллеги не могут простить тем, кто на это решился, общего предмета занятий - родины.
Даже мне трудно не разделять негодование.* Изучать Россию из-за границы - все равно, что j тушить пожар по переписке. •
Отжатая от свинцовых мерзостей культура* поступает за рубеж готовой к употреблению • (в диссертацию). Этот дистиллированный про-* дукт удобен в обращении, но кому-то ведь при-; ходилось расплачиваться за его производство. «Природным иностранцам еще можно забыть их ', университетский комфорт, но свои слишком хо- j рошо знают, от чего они избавились.
В принципе русская - как и любая другая -; культура принадлежит каждому, кому нужна. Но* на деле есть право первородства, которое эми- I гранты норовят увезти с собой вместе с чече- j вичной похлебкой. J
Такое не может не раздражать. Поскольку у* меня самого рыльце в пуху, я и не жалуюсь, • только удивляюсь - силе чувств и непредсказуе-» мости их выражения. Навещая Москву, я хожу; как марсианин в прозрачном скафандре. Со • мной говорят, всегда помня, откуда я приехал,* и не совсем понимая, для чего. Незнакомые беседу начинают дружелюбно:* - Как ты пристроился, новый американец? j Старые друзья режут правду в глаза, хорошо* хоть об Америке:* - Буш? Наелся груш? Других вопросов не задают, да и на эти отве-i.i не ждут, стремительно переходя к родным новостям о начальстве. Все, что надо знать об Америке, тут и без меня знают, остальное - от нукавого. Да я, честно сказать, и сам о ней замываю уже в Шереметьево - то ли была, то ли «пилась. Россия - страна самодостаточная и центростремительная, чем она и напоминает мне Лимонова.
Я навестил его, когда тот жил в Париже наедине с портретом Дзержинского и фраком, ждущим нобелевской церемонии. Подробно поговорив о своих французских успехах, Эдик перебил себя из вежливости.
- Ну что мы все обо мне да обо мне. Как там у вас в Америке? Что говорят о Лимонове?
Примерно так рассуждает русская пресса, часто ошарашивающая меня заголовками вроде «Киркоров завоевывает Голливуд».
По-моему, эти патриотические утки - симптом геополитического невроза. Америка по-прежнему присутствует на дне национального сознания, но на поверхность всплывает лишь только тогда, когда американцы, сами об этом не догадываясь, горячо сопереживают русским интересам. Пусть любят, пусть не любят, пусть боятся, пусть жалеют, пусть завидуют, пусть презирают, пусть бранят, пусть учат, пусть игнорируют (конечно, демонстративно) - лишь бы по-» мнили. Непереносимо одно забвение, которым* Америка уязвляет чужую душу больше, чем все- «ми своими амбициями. J
Когда Хрущев посетил Америку, Аджубей на- • писал: «Москвичей будит радиозарядка, нью-* йоркцев - урок русского языка».;
Я сам в это верил, пока, к сожалению, не вы-* рос - с помощью той же Америки, преподаю- I щей болезненный урок безразличия. Не только» к нам, ко всем без исключения. Переводы со-* ставляют всего три процента от всех выходя-; щих в стране книг. Да и их читают, чтобы уз- • нать, за что иностранцы любят или - чаще - не* любят американцев. Америка ведь тоже самодо- j статочна и эгоцентрична. Она тоже окружена» зеркальными стенами. Ей тоже все равно, о чем; говорят по ту сторону, если говорят не о ней. • А между двумя не замечающими друг друга дер- I жавами толпимся мы, ненужные свидетели уни- j жения, твердо знающие, что Киркоров завоюет I Голливуд только тогда, когда прилетит в Лос-* Анджелес на летающей тарелке.
БЕСЫ: ОТЦЫ И ДЕТИ
З
а Достоевского я взялся, когда узнал, что Саддам Хусейн читал его перед арестом. Меня волнуют книги, к которым обращаются в минуты кризиса. Американцы обычно выбирают Библию, но это мало о чем говорит, потому что у многих, чему я иногда завидую, иных книг просто нету.
Другое дело - мой друг Пахомов, который взял с собой в больницу Ветхий завет, чтобы хоть перед концом понять насоливших ему евреев. Операция, впрочем, прошла успешно (для Пахомова, не евреев).
Не зная, какой роман отвлек Хусейна от последних минут свободной жизни, я остановился на «Бесах» - на «Идиота» Саддам был никак не похож.
Последний раз я читал «Бесов», когда был не старше Ставрогина. Теперь мне столько же лет, сколько было автору. Ровесников всегда читать интересней, но в юности их слишком мало, да и в старости немного, особенно - среди соотечественников. Так что приходится торопиться, на что Достоевский, собственно, и рассчитывал. Медленно его читать нельзя - как Акунина.
Книга ввергла меня в столбняк. Она была явно не о том, о чем мне всегда казалось. В пору юного инакомыслия у нас все знали, кого имел в виду Достоевский, но когда Политбюро исчезло, роман перестал быть пророческим. Бесы у Достоевского все-таки с направлением - идеалисты, готовые развалить державу, упразднив Бога. По-моему, в наше суровое время уже не осталось людей с такими широкими и непрактичными интересами. Разве что - Жириновский, но и он дает интервью «Плэйбою» за деньги.
Растеряв политическую актуальность, роман скукожился до детектива - с туманными мотивами и пейзажами: «Низкие мутные разорванные облака быстро неслись по холодному небу: очень было грустное утро».
Зато на месте романа идей прямо на моих удивленных глазах расцветала гениальная педагогическая комедия. Центральная фигура в романе вовсе не Ставрогин, которого ни один читатель не узнал бы на улице. Главный герой книги - учитель, Степан Трофимович Верхо-венский, воспитавший чуть не половину персонажей. Написав свою версию «Отцов и детей», До-СТоевский схитрил: последних он ненавидит, первых - высмеивает. Но «отцов» он все-таки понимает лучше «детей», а любит уж точно Польше. Хороший писатель знает, что лучший ( пособ спрятать дорогие мысли от критиков - отдать их дуракам. В «Вишневом саде» глубже Кех Гаев, в «Бесах» - Степан Трофимович. 1олько кто их слушает?
Взрослые герои «Бесов» (старыми их нажать у меня уже не поднимается рука) очаро-Мтельны своей беспомощностью. Кармазинов, к прозе которого «пищит в кустах русалка», губернатор Лембке, мастерящий игрушечную «кирху с прихожанами», Степан Трофимович, (очиняющий в глухой русской провинции что-то из испанской истории», все они - по-«к-дняя надежда нашей парниковой цивилизации. Только они и защищают ее от нового поколения, которое Достоевский зовет «бесами». Кошмар в том, что не только это, но каждое следующее поколение кажется предыдущему бесноватым.
Трагедия - в провале педагогических претензий, в невозможности эстафеты. Наследство пропадает втуне, ибо нажитое отцами добро оказывается злом в руках - и умах - детей. Либералы становятся террористами, шестидесятники - постмодернистами, правдоискатели - «Идущими вместе».
Проверить Достоевского мне помог несчастный случай: я напечатался в одном молодежном журнале, выходящем в Бруклине.
- Смена растет, - с отцовской грустью ска зал я себе, разворачивая бандероль со свежим номером.
Журнал открывал портрет его лучшего автора - девушки с тяжелой судьбой и челюстью. Поэма ее называлась решительно: «Стань раком».
- Метемпсихоз? - осторожно подумал я. - Оригинально: в этой жизни - человек, в той - членистоногое.
Раками, однако, в стихах не пахло. Даже о пиве ничего не было, но на встречу с подписчиками я все же пришел.
- Легко ли быть молодым? - усыплял я бди тельность сакраментальным вопросом, жалея, что не задал его Подниексу еще тогда, когда ла тышский портвейн мешал нам обоим решить эту проблему.
Оглядев с кафедры собравшихся, я увидел то, чего ждал: молодежь с голодными глазами - в зале усердно жевали. (В Америке, где аппетит считают болезнью, все едят беспрерывно, как бактерии.) - Что рассказать вам, молодые друзья? - i просил я, надеясь скрыть отвращение. - Что-нибудь.
- «Из испанской истории», - вспомнил я (!тепана Трофимовича, и стал объяснять про китайцев.
Трое ушли курить уже на Лао-цзы. Конфуций был немногим моложе, но его не дождались еще пятеро. Плюнув на подробности, я перескочил от дзен-буддизма к суши, опустив кама-сутру, ЧТоб не составлять конкуренцию поэтессе с че-i нитью. Запыхавшись от разбега, я поправил бес- рно лишний галстук и предложил задавать?опросы. Их не было.
- Давайте, коллеги, - малодушно соврал я, - Оосуцим, поспорим.
11аконец, самый стеснительный не выдержал паузы:
- Скажите, пожалуйста, почему у вас очки на Веревочке?
- Чтоб не падали, - ответил я, но бесы меня I Uce не слушали.?)
ЖИТЬ СТАЛО ЛУЧШЕ, ЖИТЬ СТАЛО ВЕСЕЛЕЕ
К
огда в суровом 90-м году я попал к питерским друзьям, Ленинград выглядел не лучше, чем в блокаду. Свет в витринах не горел, но смотреть все равно было не на что. Быстро освоившись с сиротливыми окрестностями, мы пришли в гости, набив портфель базарным продуктом. И правильно сделали. Хозяйка прямо растерялась: - Мы не миллионеры, чтобы есть яйца! Несколько лет спустя, наученный опытом, я посетил тот же дом уже не с портфелем, а с мешком, но меня справедливо сочли неопасным идиотом, запуганным в Америке. На этот раз хозяйка, чтобы замять неловкость, пустилась в откровенность: - В Париж едем - надеть нечего. Навещая только русские столицы, я не знаю, как живет провинция. Говорят - ужасно. - Дети к поездам выходят - хлеба просят, - уже который год рассказывает одна москвичка, циркулируя между Нью-Йорком и Лос-Анджеле сом. Меня, правда, смущает, что в Америку по езда не ходят, и железную дорогу она видела только в детстве.
Я не берусь судить о других, но с моими знакомыми такое бывает. Чем круче катится жизнь, тем она выглядит наряднее: раньше на даче растили укроп, теперь - чайные розы. А ведь знакомые у меня те же - интеллигентная рвань, разве что пьют реже, предпочитая французское.
Еще в школьном учебнике меня удивляла парадоксальная эволюция общественных формаций. Каждая перемена к относительно лучшему вела к абсолютному обнищанию трудовой массы. Помня причуды родной диалектики, я понимаю, что говорить об этом не принято, но все-таки скажу: жить стало лучше, и уж точно - веселей. Один Жванецкий чего стоит.
- Не чуешь ты, инородец, боли народной, - печалится расчетливый Пахомов, даже в Квин-се знающий, почем фунт чужого лиха. - Ну а ты за кого бы голосовал? - За Ку-Клукс-Клан.
- О вкусах не спорят, - выкручиваюсь я, норовя остаться при своем мнении.
-
Когда революция идет так давно, уже все* равно, чем она кончится - лишь бы сохранил-; ся вымученный статус-кво. Жизнь прорастает I сквозь всякий режим, который не выдергивает I ее с корнем. Ей, в сущности, все равно и как» избирается власть, и как она называется -» хоть горшком, лишь бы в печь не сажала.*
Труднее всего с этим примириться интелли-» генции, но и она справится. Только не сразу. Л Перед выборами в Думу я все спрашивал: - Скажите, сколько там будет наших?
- Треть, - твердо отвечали мне сведущие лю-* ди, - плюс-минус - два процента.
Итоги им были известны заранее по голосо- t ванию в Интернете. j
Президентом я уже не так интересовался.» Голоса считали среди московских абонентов* мобильных телефонов. Выходило - Ходор-* ковский. I
- Раз мы страшно далеки от народа, пусть он; пеняет на себя, - с облегчением решил отстра-» ненный от дел умственный класс. J
Не сумев стать оппозицией, он вновь пре- • вратился в фронду, устроив себе площадку ус-» таревшего, как я, молодняка на страницах* уцелевшей либеральной прессы. Ей, как по-? следним самураям, выпала благородная зада-* ча: стеречь уже ничего не меняющую свободу» слова. И не потому, что она еще пригодится, а потому, что, в общем-то, только такая и была нужна.
Упразднив политику, жизнь развязала. Рестораны в Москве открываются сегодня с той же помпой, с какой раньше - журналы. Иногда их делают те же люди.
В Москве я любил жить в «Пекине». Недорого, а все-таки - Восток. К тому же это - последний в мире отель с письменным столом, председательским графином и передвижниками. I Гринимая за холостяка, администрация всегда выделяла мне номер с «Аленушкой».
Первый раз я попал туда за день до гайдаровских реформ, сделавших нынешнюю жизнь возможной. Вернувшись в «Пекин» к рассвету, что со мной бывает только в Москве, я полчаса колотил в двери с лживой табличкой «Мест нет». Мое меня ждало, но сперва надо было разбудить швейцара. Он появился лишь тогда, когда я уже решил скоротать остаток ночи в вытрезвителе. Как все бывшие пионеры, я, конечно, боялся швейцаров, но Запад излечил эту советскую фобию - в Америке их почти не осталось. Поэтом)', разгоряченный учиненным дебошем, я, не удовлетворившись достигнутым, принялся читать лекцию о наступающем послезавтра капитализме, который все расставит по своим местам - включая швейцаров. Внимание собеседника я поддерживал дешевыми рублями, которые он снисходительно прятал в карман мятой ливреи.
- От каждого по способностям, - излагал я своими словами четвертый сон Веры Павлов ны, - каждому - по труду, но - в конвертируе мой валюте.
Шли годы. Сперва сняли красные флаги, потом - реформаторов. В гостинице «Пекин» открылся ресторан «Гонконг». В моем номере место стола занял сейф с табуреткой. Но по-прежнему на этаже дежурила коридорная. Теперь она берегла не мою нравственность, а свою открывашку для «Боржоми», понимая, что без нее у нее не останется ни труда, ни способности к нему.
Швейцар тоже не изменился, хотя и выглядит моложе. К дверям он так и не выходит, но, выучив мой урок политэкономии, встречает одиноких постояльцев у лифта: - Мужчине нужна компания? - Аленушка?
- Это уж, как скажете, - гостеприимно развел руки швейцар, но я остался верен передвижникам.?•.????•???
НАУКА УМЕЕТ МНОГО ГИТИК
М
ой симпатичный собеседник, специально выбравший соседнее кресло в летевшем через океан «Боинге», чтобы ничто не мешало обстоятельному интервью, начал его с тщательно заостренного вопроса: - Когда вы врете?
- Всегда, - быстро ответил я, введя его в ступор.
- Ага, - наконец просиял он. - Все критяне - лжецы, - сказал критянин.
Раскусив парадокс, мой образованный интервьюер потерял интерес к своему делу, и мы перешли на дармовую финскую водку, разумно заменив ею оставшиеся нерешенными проблемы.
Дело в том, что врать проще всего с глазу на глаз: попробуйте честно ответить на вопрос «Ты меня уважаешь?» Труднее обманывать по телефону: в трубку не скажешь «Меня нет дома». Но самое честное средство связи, как показало исследование охотившихся на человеческие слабости американских психологов - электронная почта. Как и обыкновенная, она оставляет неопровержимые следы. Написанное слово становится вещественным доказательством, и электронная память хранит его куда надежнее человеческой. Зная об этом, ты невольно тормозишь перед очередным обманом, понимая, как легко компьютеру припереть тебя к стенке.
Вернув нас в эпистолярную эпоху, прогресс оживил и некоторые из ее архаических пережитков, вроде привычки отвечать за сказанное, хотя бы - за написанное.
Единственный способ избавиться от этого сомнительного, как хвост, атавизма - не отвечать на письма, что и делают многие мои знакомые.
- Эфир, - справедливо рассуждают они, - дело темное, а наука умеет много гитик, на которые можно списать дефицит учтивости.
Сперва я свирепел, прекращая отношения с теми людьми (и их органами), что пренебрегали перепиской. Но потом понял, что, как это чаще всего и бывает, сам во всем виноват. Дорвавшись до мгновенной связи, я трактовал ее как дешевый телеграф, исчерпывающий послание точной информацией и шуткой. Между тем в такой манере общения заложено неуважение к собеседнику, вынуждающее его к той степени определенности, которая превышает национальную норму.
Говорить, что надо, и отвечать, когда спрашивают, - достоинство компьютера, а не человека. Особенно - русского, привыкшего плавать в придаточных предложениях, словно щука в кувшинках.
Ограниченная логикой машина и нам навязывает беспрекословный выбор между «да» и «нет» - правдой и кривдой. Жить не по лжи легче всего транзистору.
Но где ян, там и инь: все то вранье, которое правдивый компьютер изымает из нашей жизни, ей возвращает лукавый Интернет. На заре его эры (а ведь еще помню время, когда жили без телевизора, который молодые считают ровесником динозавров) каждое путешествие в кибернетическое пространство казалось приключением, причем пикантным. Анонимность провоцирует двусмысленность.