Рахиль
ModernLib.Net / Спорт / Геласимов Андрей / Рахиль - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 2)
Я понял, что сейчас она повернется в сторону Дины. - А вы сами, лично, какие предпочитаете? - в панике сказал я. - Вы вообще курите, девушка? Она посмотрела на меня уже как-то по-другому. - Курю, а что? Я чуть было не сказал: "Давайте тогда познакомимся". Но удержался. Хотя в голову лезла всякая чушь. - Курю, - повторила она. - А что дальше-то? - Дальше? - переспросил я, глядя за ее спину. Дина закончила, наконец, свой набег и размеренными шагами приближалась к нам. - Дальше - тишина, - сказал я. - Помяни меня в своих молитвах, нимфа. - Что-о-о? Глаза у нее стали совсем круглые. Практически, как браслеты. - Пакетик лаврового листа, - безмятежно сказала Дина, подойдя к нам. - Шестьсот рублей, - медленно проговорила кассирша, не сводя с меня глаз. - А, пожалуй, не буду брать никаких сигарет, - небрежно сказал я деревянным голосом и направился к выходу. Шаги, правда, были не очень твердыми. Как у космонавта после нескольких месяцев на орбите. Да еще все смотрят. * * * Нетвердость шага приключалась в жизни довольно часто - по многим причинам, одной из которых является просто достаточное количество лет, проведенных по эту сторону смерти. Как следствие увеличивается набор ситуаций, заканчивающихся нетвердой походкой. Самая продолжительная из этих ситуаций - твой сын. Длится уже двадцать лет. После Нового года будет старше. Сначала - крик по ночам и твердое понимание того, что вставать не будешь. От этого стыд. Но проходит. Потом - учителя в школе. Всем надо хороших отметок и неразбитых окон. Пытаешься объяснить, что ты на их стороне, но столько хороших отметок он получить не в силах. "Слишком много училок, па". Согласен, но при чем тут сломанные руки? В принципе, виновата цикличность. Ведь как мы взрослеем? Произносишь грубое слово, как твой отец. Начинаешь пить вино и водку. Потом раздеваешься и ложишься с кем-то в постель. Тоже, очевидно, как твой отец. Хотя о деталях можно только догадываться. А потом твой сын вдруг ломает руку, как сын твоих родителей. То есть ты сам. И все. Круг замкнулся. Оказалось, что Вера не успела сходить на родительское собрание. Проводила в это время точно такое же у себя в школе. А потом - четыре станции на метро плюс переход на Таганке. В общем, не успела. И на следующий день эта новая классная дама стала сверять журнал. Когда дошла до Володьки, у него все графы были пустые. Имя с фамилией прошли гладко. Работа родителей тоже не удивила ее. Проблема возникла с национальностью. Володька сказал, что он русский. В конце концов ему было лучше знать. Человек должен иметь право быть тем, кем он себя ощущает. Но учительница опустила глаза в журнал и строгим голосом прочитала только что записанную фамилию. Очевидно, решила бороться с неправдой. При всем классе. Которому, в общем, надо совсем чуть-чуть. Закончилось во дворе позади школы. Володька так и не рассказал, с кем он там дрался. Перелом получился довольно сложный, поэтому делали операцию. А я пытался тогда впервые бросить курить. Не получилось. Зато узнал кое-что про футбол. Володька ждал целый месяц какой-то бразильский матч, но операцию делали именно в этот вечер. И я сказал, что все ему расскажу - кто там куда бежал и в какие забивали ворота. Потом сидел у телевизора, курил одну за другой, плакал и записывал на бумажку незнакомые мне фамилии. Утром в больнице повторял ему непонятные для меня слова "проход по левому флангу", "офсайд", "искусственное положение вне игры", а он улыбался сквозь боль, потом морщился и потом опять улыбался. Ему было понятно то, что я говорю. Но когда я ушел от них, он перестал меня понимать. Просто сказал: "Я хочу, чтобы ты умер". А я навсегда запомнил, как звали одного из тех футболистов. Улыбчивые бразильцы с пляжа Копа-Кабана. Карнавал, самба, Жоржи Амаду, коктейль "Куба Либре". Его звали Сократес. Огромный, как башня, бородатый философ в желтой футболке и зеленых трусах. Бил по воротам и все время смеялся. Впрочем, это было давно. А теперь я вышел из магазина. Без папирос, как и вошел. Может, действительно, зря опять начал курить? * * * Гибкость суставов на улице вернулась не сразу. К ее отсутствию добавился внезапно пересохший рот, ощутимый недостаток воздуха и шум в ушах. Первые два момента были знакомы по предыдущей жизненной практике, но третий оказался открытием. Во всяком случае, после тех мероприятий, что я позволял себе с Натальей, такого со мной не случалось. Неловко перед остальными студентами на лекциях иногда было, но в ушах не шумело. Вывод: в любом возрасте организм может удивить непройденным материалом. Глупо обольщаться, что знаешь про себя все. - Классно получилось! - сказала Дина, догоняя меня. Впрочем, "догоняя" звучит сильно. Скажем - "сделав два шага от двери магазина". Который мы с ней ограбили, между прочим. Потому что более чем на два шага я пока рассчитывать, в общем, не мог. Это все, на что я был способен в смысле побега. В смысле стремительного исчезновения с места событий. Протащиться, пошатываясь, два шага. - Я мог умереть, Дина... - Получилось просто отлично! - Я доктор филологических наук... - И охранник ничего не заметил! - Ты могла хотя бы предупредить меня... - Но вы же сами запретили мне говорить! Сказали, что даже полслова не хотите от меня слышать. А я как раз собиралась вам сказать... - Не ври, пожалуйста! Слушай, не ври! Ты что, меня принимаешь за идиота? Я вдруг разозлился на нее и сразу почувствовал себя лучше. Слабость почти прошла. - Безмозглая дура! - Так нельзя обзываться. - Тупая, глупая дура! - Я сейчас уйду и брошу вас здесь. Останетесь тут сидеть, и никто вас не доведет до дома! Я посмотрел вокруг себя и понял, что сижу на земле. Прямо на тротуаре. И на голову мне падает снег. - Вставайте. А то сейчас выйдут из магазина и догадаются, что у нас тут что-то не так. Давайте мне руку. Я уцепился за ее ладонь, и она, как рыбак свою добычу, вытащила меня на поверхность. Вокруг все немного кружилось. А может, это был только снег. - Сильная, - сказал я. - Я в детстве на каратэ ходила. - У тебя детство еще не закончилось... - Чемпион Московской области в категории Ката. - Лучше бы ты продолжала ходить на свое каратэ. Дина обошла меня сзади и попыталась стряхнуть с моего пальто снег. - Одной рукой плохо получается, - сказала она. - А вторая занята. Я должна под пальто эти банки придерживать. А то они вывалятся. - Тогда пошли отсюда, - сказал я и тут же опять чуть не опустился на землю. Перед глазами все плыло и кружилось. - Я же не для себя, - протянула она не совсем своим голосом. - Мне надо Володьку кормить. И маленькому в животе нужны витамины. Зарплату не дают уже восемь месяцев, а декретные мы проели. - Надо было у меня попросить... - У вас у самого холодильник пустой. Я вам позавчера колбаску приносила. - Тоже ворованная? - А где мне деньги взять на такую? В вакуумной упаковке. В магазинах совсем недавно появилась. Бельгийская и французская. Да и на обычную у меня денег тоже нет. К тому же я ее не люблю. Она с жиром. Противная. - А если поймают? - Они на беременных не смотрят. Я давно заметила. Еще когда на пятом месяце была. Как только живот появился, сразу перестали смотреть. Так что нормально... Ну? Пойдемте домой? - Она заглянула мне в лицо. - Говорила же, не надо было со мной идти. Рядом с нами остановилась женщина лет сорока. - Вам помочь? Если бы мне было сорок, я бы тоже только и делал, что останавливался и предлагал помощь. Хитрость ведь не в том, что действительно сострадаешь всяким стареющим, покачивающимся на улицах персонажам. Все дело в чувстве превосходства. Ходил бы и навязывался всем подряд. Потом весь вечер отличное настроение. - Нам ничего не нужно, спасибо. Оставьте нас в покое. У нее от моих слов лицо стало твердым. Ничего, в ее возрасте можно быть и с таким лицом. Одно компенсирует другое. Несимпатичное лицо - зато симпатичный возраст. Во всем важен баланс. Иногда везет, как сейчас, и баланс восстанавливаешь ты, а не кто-то другой. Тоже вполне приятный момент. Можно сказать - миссия. - У вас лицо белое, как простыня, - сказала Дина, когда мы вошли в квартиру. Вернее, ввалились. Чуть не оторвали полку со шляпами. - И пот бежит по вискам. - Ты что, звуковой медицинский журнал? - сказал я, опускаясь на тумбочку для обуви. - Озвучиваешь симптомы? - Это сердце, - сказала она. - Я проходила по медицине. - Что получила на экзамене? - Еще не сдавали. Сессия через два месяца. - Молодец. После валидола стало полегче. Люблю его вкус. Лет тридцать назад были конфеты с названием "Холодок". Питался ими, когда заканчивал диссертацию о Фицджеральде. Перед защитой пришлось переписывать всю вторую главу. А так дешево и сердито. Иногда, правда, тошнило. Но раз ешь конфеты, значит, до этого был обед. Простота и надежность гастрономического алгоритма. Плюс иезуитская изворотливость аспиранта в борьбе с желудком и кошельком. - Любовь Соломоновна права, когда говорит, что вам не надо было уходить от Веры Андреевны, - сказала Дина, усаживаясь в кресло напротив моего дивана. - Ты опять начинаешь. Я же тебя просил... - Нет, не опять. Это совсем про другое. С вашим сердцем Вера Андреевна вам нужна как воздух. Она умеет ухаживать за вами лучше всех. Поэтому Любовь Соломоновна на вас так сердится. Ей просто вас жалко. Был ведь уже один инфаркт. - Мне самому себя жалко. - И Володька бы тогда не злился на вас... - Да, наверное бы, не злился. - Ему просто очень обидно за мать. Я повернул голову, чтобы посмотреть на нее. - Это он сам ее так называет? - Как? - Она непонимающе смотрела на меня. - Мать. - Нет! - Она даже слегка засмеялась. - Он говорит: "мама". Это я так сказала, чтобы было быстрей. Я полежал и подумал - быстрее ли говорить "мать", чем "мама". У меня получилось, что не быстрей. Та же история, собственно, что с апорией Зенона. Ахиллесу никогда не догнать черепаху. Всегда будет оставаться серединный рубеж. С какой скоростью ты их ни пересекай. Поэтому и количество слогов не имеет значения. У нежности иная скорость. - Как она там? - сказал я. - Кто? - Вера Андреевна. - Все время плачет. Я помолчал. Приступ вины легче переносить в молчании. - А... Наташа тебе звонила?.. Наталья Николаевна?.. - Звонила. - Передавала что-нибудь для меня? Она ответила не сразу. - Мне кажется, вам не надо искать встречи с ней. Так будет лучше. - Слушай, мне уже пятьдесят три года, - сказал я. - Из них за последние пятьдесят я влюблялся двадцать четыре раза. По военным меркам я - ветеран... Если не сказать хуже. - Не знаю... Мне кажется, лучше не надо. Она с заметным усилием поднялась из кресла и направилась в коридор. - Я оставлю вам маслины! - крикнула она оттуда. - Вы какие любите, беленькие или черненькие? * * * Разумеется, я не искал встречи с Натальей. "Искать" предполагает процесс, длящийся во времени. На процесс у меня не было сил. Я просто снял трубку, набрал номер и сказал: "Я больше так не могу. Можно мне увидеть тебя? Хоть ненадолго". Мотив унижения в моем возрасте звучит уже не так остро. Мелодия складывается из других нот. Тем более что телефонный номер был оставлен как раз на такой случай. То есть мне обещали, что "я поживу пока у мамы", но телефон на стене написали именно этот. Не из маминых цифр. - Я же тебе говорила - звони только в крайнем случае, - сказала она. - У меня крайний. - Сердце? - В каком-то смысле - да. Можно назвать это сердечной проблемой. - А валидол? - Я пробовал. Не помогает. В итоге решено было взять меня в кино. В темноте мое присутствие меньше оскорбляло их чувства. Мы решили, что так будет происходить мое постепенное отчуждение. В брехтовском смысле. Что так мне будет легче. Забота о старших. Хотя в этом смысле теперь ей было о ком заботиться и без меня. - Ну ты чего? - сказал Николай, когда я сел к ним в машину. - Совсем, что ли, раскис? Мне вон тоже почти пятьдесят, а я, смотри, какой бодрячок. Ты спортом каким-нибудь занимаешься? Потрогай. Он перегнулся через спинку сиденья и согнул перед моим лицом руку в локте. - Давай, давай. Трогай. Видал, какой бицепс? Бетон. Я прикоснулся к его кожаной куртке. Зеркальце над его головой отразило мое движение. В зазеркалье оно было не таким неловким. Просто одна рука прикоснулась к другой руке. Как у Микеланджело на потолке Сикстинской капеллы. - Нет, я ничем не занимаюсь. Я много курю. - Ну и зря. А я по субботам - всегда в бассейн. И еще спортзал. Наталья смотрела на нас и радостно улыбалась. За билеты заплатил Николай. Я сделал движение к кассе, но он жестом остановил меня. - Ты зарплату свою давно получал, профессор? Помнишь еще, как она выглядит? Я сделал вид, что хотел просто рассмотреть афишу. От этого якобы и возникло движение. В конце концов эстафета была уже у него. Хотя штамп в паспорте еще оставался. - Слушай, нам надо с тобой о разводе поговорить, - сказал Николай, когда мы шли по проходу между рядами. - Не сейчас, - шепнула Наталья. - Давайте садитесь скорей. А я от самого входа думал - как мы усядемся. Спрячется она от меня за него или сядет между нами? Вариант, что я буду сидеть между ними, практически отпадал. К чему было тогда городить весь этот огород с изменой и переездом на чужой телефон, в котором нет маминых цифр? Даже маминых черточек в нем нет. Хотя обещалось. Она села на место 15. Он - на 16. Я опустил сиденье 17. В сумме составило 48. Всего на пять лет меньше, чем мне. От перестановки слагаемых сумма, разумеется, не менялась, но я эту перестановку с удовольствием бы осуществил. Будь я Господь Бог. И разверз бы кое перед кем геенну огненную. Чтобы корчился там со своим шестнадцатым стулом. Или семнадцатым. Потому что мы точно друг друга стоили. Со своим собственным ребенком в таком возрасте ни один из нас в кино бы ни за что не пошел. С нами сидел чужой ребенок. И каждый из нас думал о том, как бы с ним переспать. Вернее, это я думал. Николай шуршал руками в карманах своей куртки. - Жевательную резинку будешь, профессор? - сказал он, нащупывая мою ладонь в наступившей темноте. - Тихо вы! - шикнула на нас Наталья. - Как дети малые. Я закрыл глаза и представил ее себе воспитательницей детского сада, а нас с Николаем - двумя пацанами из старшей группы, которых она привела на детский сеанс. Желание от этого не прошло. В следующее мгновение в зале зазвучала музыка, и сквозь закрытые веки я уловил всполохи света. Фильм начался. Я до сих пор так и не знал - как он называется. Николай снова пошуршал оберткой жевательной резинки и молча вложил мне в руку гибкую полоску. Не открывая глаз, я поднес ее к лицу и почувствовал запах мяты. Очень сильный. Практически как в детстве. * * * Такой чай пила только бабушка. Остальные либо ругались с ней и пили свой чай без мяты, либо делали вид, что пьют из ее чайника, а сами тайком выливали содержимое своих стаканов в открытое окно. Прямо на клумбу, где росли георгины. Все говорили, что чай надо пить в чистом виде. Без примесей. Но бабушка упрямо заваривала мяту каждый раз, как мы приезжали к ней из Москвы. После смерти Сталина приезжали особенно часто. Взрослые пили водку, курили на открытой веранде, говорили, что не надо будет теперь уезжать из Москвы насовсем и что скоро вернут всех арестованных евреев. Когда уходили с веранды, в комнатах начинался какой-то неясный шорох, возня и приглушенный смех, а бабушка включала свет на кухне и начинала заваривать свой чай. "Видишь? - говорила она. - Листики заворачиваем вот так. Слышишь, как пахнет? А теперь - кипятком". Я следил за ее движениями, морщил лоб, втягивал носом воздух и размышлял - почему это я должен слышать запах? Ведь он попадает не в уши, а в нос. "Все на свете должно быть смешано, - продолжала она. - Мята с заваркой, каша с маслом, картошка с луком, хлеб с чесноком. Если семена не смешать с землей, то цветов не будет. Еще нужен солнечный свет и дождь с неба. А если смешать синюю краску с желтой, то получится зеленый цвет. Понимаешь? Все должно быть смешано". "А люди?" - поднимал я голову от дымящейся кружки. "И люди. Твой папа смешался с твоей мамой, и получился ты". "Как зеленый цвет?" Она улыбалась, ставила передо мной тарелку с блинчиками и говорила: "Ну да, как зеленый цвет. Только не торопись. Чай еще горячий". Я сворачивал блин и заталкивал его целиком в рот. Дышать становилось трудно. "Не спеши, - повторяла она. - Откусывай понемногу". "А бывает такое, что не смешивается совсем?" Она задумывалась на мгновение и качала головой: "Вряд ли. Что-то я не припомню. Хоть как-то все на свете должно быть смешано. Хоть в какой-то степени". "А евреи и русские?" * * * В середине фильма они начали шептаться о чем-то друг с другом, и я наконец открыл глаза. С закрытыми глазами мне казалось, что я их подслушиваю. А я не хотел. Вернее, хотел, но не мог себе в этом признаться. Все-таки оставалось еще кое-что, в чем я стеснялся себя уличать. Немного, но оставалось. - Правда, тебе говорю, - долетел до меня голос Натальи. - Он может. Хочешь, спроси его сам. Николай, повозившись в кресле, развернулся ко мне. - Профессор, ты на самом деле можешь все угадать? - Что угадать? - не понял я. - Ну вот хотя бы, что в этом фильме будет дальше... Я понял, что Наталья рассказала ему про мои забавы на семинарах по композиции текста. Ирония состояла в том, что она решила похвастаться мною перед своим новым возлюбленным. Перед своим новым - старым возлюбленным. В ее сознании я по-прежнему принадлежал ей, как добыча удачливого охотника. Моя голова, украшенная раскидистыми рогами, висела у нее над камином. Теперь она присматривала место в своей гостиной для следующего трофея. Покусывала нижнюю губку и озабоченно обводила взглядом всю комнату. - Могу, - сказал я. - Не вопрос. - Ну давай, - шепнул он. - Скажи, что там дальше случится. - Подожди, мне надо десять минут. Приманкой для нового трофея служило уже пойманное животное. Я порадовался охотничьей смекалке своего мучителя и решил помочь этой неутомимой Диане. Диана, в рим. мифологии богиня Луны. С 5 в. до н.э. отождествлялась с греческой богиней охоты и покровительницей рожениц Артемидой. Изображалась с луком и стрелами, иногда с полумесяцем на голове. (Там же. С. 80, 393). Странное ощущение, но я больше испытывал солидарность с охотником, чем с дичью. Очевидно, у оленей слабовато с корпоративным сознанием. Через десять минут я рассказал ему громким шепотом, кто кого в этом фильме убьет и кто на ком женится. Я угадал и то, что деньги сгорят в машине, а вместе с ними сгорит лучший друг центрального персонажа. - Как это у тебя получилось? - спросил Николай, когда мы вышли на улицу. - Ничего сложного. Простой анализ структуры. У каждого героя своя функция и свои мотивы. Как только и то, и другое исчерпано, автору приходится его убивать. Если это хороший автор. У плохого все может тянуться до бесконечности, поскольку он не понимает ни мотивов, ни функций. Тогда читатель или зритель скучает. Аналитику определить этот момент в тексте совершенно не трудно. Позитивный эффект от ухода персонажа состоит в том, что зритель испытывает сострадание. Если погибает центральный герой, сострадание перерастает в катарсис. Ну это все есть у Аристотеля. Технологии разработаны очень давно. - А как ты узнал, что в последней перестрелке убьют только главного цеэрушника? - Перед стрельбой он единственный снял пиджак. Это вопрос колористики. На белой рубашке кровь выглядит намного эффектней, поэтому режиссер специально его раздел. А в момент попадания пуль, если ты помнишь, сцена перешла в режим замедленной съемки. Это можно назвать актуализацией ключевого события за счет задержки в развитии композиции. Гете, кажется, называл это "ретардацией". Точно не помню. - А пожар в машине? - Видеоряд до этого был насыщен образами огня. И у того, кто должен был в итоге сгореть, прозвучала в предыдущей сцене реплика "Моя жизнь - как пламя" или что-то в таком духе. Это была, конечно, метафора, но в искусстве ничего не происходит без подготовки. Так же, например, как в бою. Перед атакой пехоты или бронетехники ведется артиллерийский огонь. То есть необходимо заранее создать внутреннюю мотивацию того или иного события, поскольку как автор ты знаешь, что оно в конце концов должно произойти. А просто так ничего не бывает. В реальной жизни, между прочим, тоже работают эти законы. Называются "причинно-следственные связи". Только вектор их построения смотрит в противоположную сторону. Как европейская письменность в отличие, скажем, от арабской. Не справа налево, если ты понимаешь, о чем я говорю. И строит их совсем другой автор. - Тебе в органах надо работать, - усмехнулся Николай, усаживаясь в машину. - Ты же говорил, евреев туда не берут. - Внештатником, - сказал он. - Внештатником, дорогой. Тебя куда отвезти? - Мне все равно, - ответил я, стоя перед машиной на тротуаре. В принципе, никуда. Можете оставить меня здесь. * * * Когда поженились, Любе нравилось заниматься со мной любовью. Вечерами она расстилала постель, а я специально выглядывал из кухни, задержав свой текст о Фицджеральде на середине строки, позабыв об этом несчастном Гэтсби. Из комнаты ее отца доносились стихи Заболоцкого, и я напряженно старался уловить - что конкретно декламирует Соломон Аркадьевич. Если это была "Некрасивая девочка", то у нас еще оставались переводы грузинских поэтов, и, значит, вполне можно было успеть. Но если он переходил к "Старой актрисе", мероприятие приходилось переносить на завтра. После "Актрисы" декламация стихов обычно заканчивалась, и Соломон Аркадьевич начинал путешествовать по квартире. Понятие "закрытая дверь" для него не существовало. Хорошо еще, что он шаркал ногами. "Это мой дом, - говорил Соломон Аркадьевич. - Не надо в нем от меня запираться". Чтобы избежать пугливого вскакивания с дивана и неловкого прижимания одеяла к груди, мне пришлось подарить Соломону Аркадьевичу шлепанцы на два размера больше и в деталях исследовать творчество Николая Заболоцкого. При этом я должен был научиться идентифицировать текст через толстую стену и две двери. Сюда добавляй скрип старых пружин, Любино дыхание и стук моего собственного сердца. Время от времени - мяуканье Любиной кошки, которая сидела под нашим диваном, изгибаясь от похоти, и, очевидно, нам страшно завидовала. Но Соломон Аркадьевич не хотел котят, поэтому Люсю из квартиры не выпускали. В подъезде бродили ужасные черные коты, а я целовал мою Рахиль под Люсины вопли и прислушивался к голосу Соломона Аркадьевича за стеной. Через полгода после того, как мы поженились, меня можно было брать акустиком на подводную лодку. Вражеским кораблям был бы конец. У всей этой моей наблюдательной работы имелся один существенный минус. Она настраивала меня не на тот лад. Вернее, на тот, но он был немного не в том направлении. Из-за интенсивности моих наблюдений стрелка компаса иногда излишне стремительно разворачивалась в искомую сторону. То есть, разумеется, в итоге я сам всегда планировал там оказаться, поскольку - кто не планирует? Но не с такой же скоростью. Казусы происходили не очень часто, однако воспоминание о них надолго отравляло радость от возвращения к тексту о Фицджеральде. После проигранной битвы я сидел на кухне перед своими исписанными листами и шаг за шагом анализировал причины своего очередного поражения. Чаще всего я склонялся к мысли, что виной всему была моя торопливость и природное любопытство. Декламация Соломона Аркадьевича оставалась вне подозрений, потому что по логике и по общему внеэротическому контексту она должна была меня отвлекать, однако в своих преждевременных эякуляциях я склонен был винить даже поэзию Заболоцкого. Впрочем, быть может, мне просто не стоило подсматривать перед этим из кухни за тем, как Люба стелит нашу постель. Меня просто завораживали ее движения. "Ну что, ты идешь? - оборачивалась она ко мне и откидывала узкой ладонью черную прядь со лба. - А то он потом нескоро уснет, а мне завтра к восьми. Чего ты так на меня смотришь?" Я отворачивался, шелестел бумагами на столе, рассчитывая на спасительное воздействие литературного шелеста. Потом признавался себе, что сквозь этот жаркий туман все равно уже никакого Фицджеральда не видно, поднимался из-за стола и шел к ней, чувствуя, как пылает лицо. "Что с тобой? Тебе плохо?" "Нет, мне хорошо. Только не надо говорить со мной таким материнским голосом". * * * Отдельной строкой при этом шла ревность. Точнее, она шла с красной строки. И, в общем, заглавными буквами. "Не стану я тебе ничего о них говорить, - шипела на меня Люба. Отвяжись! А то хуже будет". Но я не мог отвязаться. Это было больше меня. Как стихи Заболоцкого и неудержимое шарканье шлепанцев Соломона Аркадьевича. Ни одно существо на свете не сумело бы остановить ни то, ни другое. Тем более - мою ревность. Поэтому я спрашивал о них. О тех мужчинах, которым она стелила свою постель до меня. О настоящих взрослых мужчинах, которые не волновались, ни к чему не прислушивались и не кончали так быстро. Которые всегда были где-то рядом со мной, бесплотными тенями заглядывая через мое плечо ей в лицо, когда она закрывала глаза и откидывала голову на подушку. "Слушай, так ты сойдешь с ума, - говорила она потом, присаживаясь рядом со мной на табурет и затягиваясь моей папиросой. - Или я сойду. Неужели тебя это так волнует?" Меня волновало. Я много раз пытался проанализировать свои мотивации, но это так и не помогло. Все было ясно и без анализа. "Слушай, а ведь ты, наверное, мог бы кого-нибудь из них убить, задумчиво говорила она, щурясь от папиросного дыма. - Мог бы? Как думаешь? Если бы встретил? Ты как? Совсем уже или еще нет?" Я сдувал со своих листов пепел от папиросы, отнимал у нее окурок и делал вид, что занят. Однако в голове моей творилось непонятно что. Я был с ними связан, я знал это. С теми мужчинами, которые были у моей Рахили до меня. Уместились в те десять лет форы, что она бессовестно получила при рождении. Хотя должна была дождаться меня. Просто была обязана. Иначе - зачем вообще было приезжать из Сибири, сводить меня с ума и курить потом на кухне мои папиросы? Понимая, сколько всего вошло в эти десять лет. И щурясь на меня, как кошка. "Ну и дурак, - говорила она, вставая со своего табурета. - Не хочешь разговаривать - и не надо. Я же вижу, что ты не работаешь. У тебя оба зрачка на месте стоят. Ты не читаешь. Ты думаешь про свои дурацкие вещи". И я действительно думал про них. Я размышлял о том, как непредсказуемо Бог сводит людей. Как удивительно он свел меня с Любой, а через нее - с теми мужчинами, о которых я не хотел думать, но никак не мог остановиться и думал о них без конца. И постепенно мне становилось понятным, что Бог доверяет нас друг другу и что я был доверен моей Рахили и Соломону Аркадьевичу, а они, в свою очередь, были доверены мне вместе со всем своим прошлым - нравится мне это прошлое или нет. Потому что время от времени так выходит, что те, кому нас доверил Бог, могут нас не устраивать и даже причинять сильную боль, но это, в общем-то, не нашего ума дело, и все, что от нас требуется, - лишь способность оправдать вместе с ними это доверие и быть в итоге достойным его. Я чувствовал, что это были хорошие мысли. Но они не помогли. В конце концов Люба не вынесла моих бесконечных расспросов и стала кричать на весь дом. "Ты хочешь узнать - кто они были?! Хочешь услышать про них что-нибудь?!! Сейчас я тебе расскажу!" Она стояла рядом с диваном, на который мы только что улеглись, почти голая, а за спиной у нее уже открывал дверь Соломон Аркадьевич. "Они были евреи! Понял? Обрезанные! Не такие, как ты!" * * * И после этого она увлеклась своими еврейскими делами. Странно, но толчком к этому, видимо, послужил именно я. Точнее, моя неполноценность в плане еврейского вопроса. В доме появились книги на непонятном мне языке, какие-то специальные одежды, подсвечники. Необычные правила питания. "Если бы твоя мама была еврейка, ты бы меня понимал. Но она русская, и поэтому ты не еврей. А твоя фамилия просто ничего не значит". Когда я учился в институте, моя фамилия значила довольно много. Во время каждого ближневосточного кризиса меня вызывали на комсомольское собрание факультета и заставляли выступать с осуждением захватнической политики Израиля. Однокурсникам на все это было глубоко наплевать - они просто ждали конца собрания, а я читал вслух с бумажки необходимые слова и время от времени посматривал на задний ряд. Там всегда сидел кто-нибудь незнакомый. Чаще всего он не дослушивал до конца. Поднимался и уходил в середине собрания. Эти незнакомцы нам доверяли. А может быть, просто были очень заняты. Или и то, и другое вместе. Но Любу эти исторические подробности не волновали. Мои страдания за еврейский народ она называла коллаборационизмом. Произносила это ужасное слово, сдвинув брови, сильно нахмурившись и глубоко затягиваясь папиросой из моей пачки. Она всегда курила из моей пачки. Видимо, тоже научилась этому у своих хулиганов в Приморье. "Понимаешь? Она у тебя русская". "Ну и что?" - говорил я. Разумеется, моя мама была русская. Иначе откуда бы у меня взялась вся эта любовь к евреям? Будь я стопроцентный семит, я бы их наверняка ненавидел. Из всех народов человеку мыслящему труднее всего полюбить свой собственный.
Страницы: 1, 2, 3
|