Ольга Александровна начала заботиться о его костюмах, о том, чтобы он надевал теплое пальто, потому что стояла холодная погода, чтобы он не простудился, чтобы он пошел к доктору. И Аркадий Александрович, в свою очередь, влюбился на сорок восьмом году, в первый раз в своей жизни. Выяснилось это однажды утром, когда его жена, усталая женщина с безжалостно крашенными волосами, услышала, что он пел. Она так изумилась, что вышла из спальни в пижаме и прошла в ванную, где увидела Аркадия Александровича, голого до пояса, увидела это ненавистное, белое и дряблое тело и – в зеркале – неожиданно веселые глаза. – Ты с ума сошел? – Аркадий Александрович, продолжая напевать, не обращал на нее внимания. Наконец, когда она повторила свой вопрос, он обернулся к ней, засмеялся и сказал:
– Не старайся понять то, что ты не в состоянии понять.
– Я в состоянии понять, что ты стар и глуп.
– Ограничься этим и оставь меня в покое. И тогда она вспомнила еще несколько вещей, на которые не обращала внимания до сих пор, и, сопоставив все это, пришла к убеждению, что произошла в жизни ее мужа какая-то ускользнувшая от нее, но очевидная и значительная перемена. Во-первых, он не просил больше денег. Во-вторых, он перестал жаловаться на судьбу. В-третьих, он как-то был на концерте Крейслера. Целый ряд поразительных вещей вошел в его жизнь и изменил все. Людмиле обычно было некогда думать об этом. Ее собственная жизнь была слишком сложна, чтобы она могла останавливаться еще на этом.
Людмила была женщиной исключительной. За много лет совместной с ней жизни Аркадий Александрович не заработал почти ничего, все было сделано ее заботами. Вместе с тем, была приличная квартира, обстановка, все и всегда было заплачено, и она и Аркадий Александрович жили совершенно благополучно и обеспеченно. Мужа своего она презирала до глубины души, но сохраняла как некую юридическую фикцию, которая входила в ее бюджет так же, как газ, электричество и телефон. В ее делах она часто пользовалась его именем, о чем он чаще всего не знал. Он не знал также, что в ее рассказах он неизменно фигурировал как тиран и деспот и человек болезненно ревнивый, от которого она была вынуждена скрывать решительно все. А скрывать ей было что. Последнее по времени дело, исключительное по удачности осуществления, заключалось в том, что от своего поклонника она получила десять тысяч на похороны единственного ребенка, очаровательной восьмилетней девочки, о болезни и смерти которой она рассказывала страшные подробности; и настоящие слезы стояли в ее синих глазах. Поклонник ее, немолодой человек, сам отец семейства, не мог в свою очередь удержаться от слез, слушая ее рассказ, чудовищный по своей простоте и убедительности. Она умоляла его не звонить ей неделю, дать ей время похоронить свою дочь, после которой на свете у нее оставалось одно утешение – его любовь, – и потом она сама позвонит ему или напишет. И она уехала, крепко сжимая сумку с деньгами, полученными путем такого труда; и только в автомобиле стала медленно отходить, и лицо ее постепенно принимало свой всегдашний характер, трудно передаваемый; холодность, некоторая душевная усталость и только в глазах нечто вроде намека на какие-то обещания. Это был своеобразный тип очарования, не лишенный привлекательности, особенно для немолодых уже людей. Людмила могла нравиться или не нравиться, ее замыслы могли не удаться, если она не нравилась; но если она нравилась, она добивалась своей цели; у нее было то, что она сама называла мертвой хваткой. Была еще и недюжинная изобретательность, которая проявилась, например, в деле о похоронах дочери; у нее никогда не было детей; но если бы они были, то они могли бы с чистой совестью болеть и умирать, так как на те деньги, которые она получила на их лечение и похороны, можно было лечить и умертвить целую семью.
У нее были туберкулезные братья – в последнем градусе чахотки – в швейцарских санаториях, откуда они должны были уйти, так как было нечем платить; были многочисленные родители, хронически голодавшие в России, сестры, разбитые параличом и навеки осужденные не вставать с постели; были векселя, подписанные в жестоких обстоятельствах и предъявленные к взысканию. потому что она, Людмила, в ответ на наглое предложение кредитора, не удержалась и дала ему пощечину и потом бессильно рыдала у себя дома, в квартире, за которую тоже давно не плачено, Вместе с тем, она отличалась немецкой аккуратностью и своеобразной щепетильностью в денежных отношениях, уплачивая все до копейки и совершая это как некий искупительный подвиг, и с презрением относилась к людям нечестным или не платящим долги. В ее жизни была только одна слепая и безжалостная страсть, ради которой она была готова забыть обо всем остальном, – эта страсть была музыка. Она сама была отличной пианисткой, и вечерами, одна в своей квартире, она играла, охваченная холодным и самозабвенным сладострастьем, Баха, Бетховена, Шумана. И только в эти часы, далекая от всего остального, одна в этом призрачном и нарастающем полифоническом мире, она чувствовала себя по-настоящему счастливой. Потом она прекращала игру и останавливалась, неподвижно глядя в черное зеркало рояля; и умолкнувшие мелодии продолжали беззвучно греметь, вызывая целый ряд сожалений, предчувствий и напоминаний о том, чего никогда не было. Она походила тогда на человека, содрогающегося от понимания того, что его жизнь загублена, или на женщину, над которой разразилась страшнейшая катастрофа. Потом она ложилась в холодную постель с туго натянутыми синевато-белыми простынями, выкуривала несколько папирос и, одурманенная, засыпала, с тем чтобы на следующее утро вновь приниматься за прежнее. Она не знала ни привязанностей, ни любви, ни сожаления; и Аркадий Александрович, когда примерно раз в месяц, по утрам и непременно в пижаме, она устраивала ему сцены за то, что он повесил пальто не туда, куда нужно, или бросил непотушенный окурок в корзину с бумагой, – испуганно смотрел на ее растрепанные волосы, бледные губы, тряс головой и предпочитал не задумываться над тем, как было возможно, что существовала такая чудовищная и неправдоподобная жизнь.
И точно так же, как Людмила была лишена любви и сожаления, так же Аркадий Александрович был лишен самолюбия и нравственности. Он прекрасно понимал и знал, что это такое, и конфликты его героев имели чаще всего этические основания; но этому пониманию не соответствовали никакие его личные чувства. Он не был активно дурным человеком и не совершил бы нечестного поступка по отношению к ближнему; у него только совершенно не было ни мужества, ни воли к независимости. Теоретически он понимал, что нехорошо жить на деньги презиравшей его женщины, которая вдобавок зарабатывала их таким неблаговидным образом, но как можно было поступить иначе? Он не мог даже представить себе, что он вдруг станет рабочим или служащим, уедет из прекрасной и теплой квартиры и будет жить в холодной комнате дешевой гостиницы и вставать в семь часов утра, – это было настолько ужасно, что нужно было мириться с чем угодно, чтобы избежать этого. И это нужно было делать ради этих самых моральных положений, которые годились только для литературы, но для которых в жизни не было места; иначе было бы слишком тяжело и неудобно жить. И когда люди, угощавшие его прекрасным обедом и предлагавшие взаймы необходимые сто или двести франков, дурно отзывались о его друзьях, он не защищал их, потому что защита значила бы, что больше не будет ни обеда, ни денег. Он даже не думал обо всем этом. Это выходило само собой, настолько это было очевидно. Раньше, когда он был молод и начинал свою литературную карьеру, он считал, что все надо изменить – и жизнь, и искусство, – и не стыдился произносить эти слова; потом почувствовал, что говорить так – искусство, жизнь – просто неловко в том обществе, в котором он вращался – почтенных людей, богатых коммерсантов с душой мецената, но не меценатов, как бывают люди с душой студента, но не студенты, известных политических деятелей или писателей, – словом, всех. чье более или менее прочное, закрепившееся положение не терпело ни желания, ни необходимости, ни чаще всего способности к отвлеченному мышлению или к сопоставлению различных концепций искусства. Мало-помалу и он становился похожим на них; но, как все ограниченные люди, не замечал этого, как не заметил своей ошибки, и стал думать, что молодежь ничего не понимает и заблуждается. В литературе он сразу усвоил себе один и тот же, раз навсегда взятый тон – несколько усталого скептицизма и постоянного, беспроигрышного эффекта – все тленно, все преходяще, все неважно и суетно. И так как это не требовало никакого усилия мысли, то все писалось легко и просто, и от этого автоматического разворачивания заранее придуманных положений Аркадий Александрович испытывал настоящее удовольствие, почти что радость, хотя судьбы его героев бывали обычно печальны. Однако литературного успеха у него не было. И этому были десятки готовых и вполне приличных объяснений; но главная причина, о которой Аркадий Александрович никогда не думал, заключалась в том, что он не был способен испытать или понять ни соблазна преступления, ни разврата, ни сильной страсти, ни стремления к убийству, ни мести, ни непреодолимого желания, ни изнурительного физического усилия. Он был полным и мягким человеком, мирно прожившим свою жизнь в довольно приятной квартире, и ни разу его чувства не подвергались жестоким испытаниям смертельной опасности, голода или войны – все шло в культурных полутонах и оттого все получалось, в сущности, неубедительно.
В жизни его было несколько женщин. Людмила была его третьей женой. Но он никогда не чувствовал себя способным ради женской любви пожертвовать чем-нибудь, а они именно этого и требовали даже в тех случаях, когда это было совершенно не нужно. Он расставался с ними без сожаления. Но и ему была нужна своя романтическая легенда – и он создал ее; он говорил, что был счастлив с женщиной, которая… и тут он произносил целую речь, сам испытывая от этого некоторое печальное удовольствие; эта женщина была его первой женой, и ее портрет висел у него над диваном: на портрете была изображена худенькая брюнетка монашеского типа, и портрет вообще был стилизован под нечто среднее между прелестью и целомудрием; рядом с этим портретом была другая фотография, почти такого же размера, на которой был снят сам Аркадий Александрович в белом костюме, с букетом цветов в одной руке и с панамой в другой – на кладбище, у могилы своей жены. По рассказу Аркадия Александровича, который он повторял много раз и которому сам начинал не на шутку верить, все выходило романтично и прекрасно донельзя. Он познакомился с ней на концерте, они долго говорили о музыке, о литературе, об искусстве вообще; она не знала ничего о грубости той жизни, которая его окружала, как ничего не понимала в деньгах; она была создана для искусства и для единственной и неповторимой любви. Но окружавшие ее люди не были способны понять ее очарования. Она пришла однажды к Аркадию Александровичу, принесла цветы и была вся такая хрупкая и нежная в своем весеннем туалете. И тогда она сказала ему, что вся ее жизнь принадлежит Аркадию Александровичу. И он ответил ей: – Дитя мое, если бы я считал себя способным создать ваше счастье… – Только вы способны это сделать, – торопливо ответила она. Но он взял ее руки, поцеловал их и сказал, что она слишком молода – сам он был старше ее на пять лет – и что ей нужно еще подумать, прежде чем решаться на такой шаг. Ему казалось, что хрупкое ее очарование не вынесет соприкосновения с действительностью брака, с неизбежной прозаичностью ежедневного совместного пребывания с человеком, который, быть может, недостоин ее. Но в конце концов он сказал себе, что счастье – редчайшая вещь в мире и что надо иметь мужество не отступить перед ним. И он женился. Ее бледное лицо, ее белое платье и воздушная фата в высокой церкви – он видел это как сейчас. Три года их жизни прошли – он просил прощения за тривиальное сравнение – как многогранный и смещающийся сон. Он знал, что это счастье не может быть продолжительным; она заболела дифтеритом и в несколько дней умерла. После ее смерти он вошел в свой кабинет, вынул браунинг, приложил его к виску и нажал гашетку. Раздался сухой треск, но выстрела не последовало. Он понял тогда, что это она вынула патроны из обоймы; стало быть, она хотела, чтобы он остался жить – быть может, для того, чтобы на этой земле не умирало то сожаление, которое осталось единственным следом ее кратковременного пребывания здесь и того ослепительного счастья, которое она дала ему. Он говорил о том, как шумели печальные деревья на кладбище и как никогда он не забудет мелодию этого шума, последнюю мелодию, провожавшую ее в тот мир, в который он готов поверить со всей силой убеждения только ради мысли о ней. После этого он делал небольшую паузу и прибавлял:
– Но не будем говорить об этом. Это слишком тяжело для меня, и я не хотел бы, чтобы эта чужая печаль передалась вам.
Таков был рассказ Аркадия Александровича о его первой жене, вернее, та легенда, которую он создал и которая ни в какой степени не походила на подлинную историю его женитьбы. В легенде, например, совершенно отсутствовало какое бы то ни было упоминание о приданом; а, вместе с тем, именно это не упоминавшееся приданое явилось одновременно и причиной ухаживания Аркадия Александровича, и решившим все фактором. На концерте Аркадий Александрович не был, потому что билеты стоили слишком дорого; а встретился со своей первой женой у знакомых. Колебания перед браком, действительно, были, но вызывались они совершенно иными причинами, чем те, которые так выгодно оттеняли великодушие и жертвенность Аркадия Александровича в его рассказе, и объяснялись тем, что, во-первых, барышня была совершенно не уверена, что любит его, во-вторых, – и главным образом, – тем, что она не достигла еще совершеннолетия и не могла распоряжаться капиталом – около ста тысяч рублей, который ей принадлежал и который и составлял ее приданое. Но совершеннолетия она достигла через несколько месяцев, и тогда уже ничто не могло препятствовать браку. Аркадий Александрович действительно, впервые в жизни, проявил редкое упорство в достижении своей цели. Будущая теща его, лютая и скупая старуха, стремившаяся во что бы то ни стало выдать дочь за богатого человека, ненавидела Аркадия Александровича всеми силами. Он терпеливо сносил все и для оправдания своей снисходительности придумал теорию, извинявшую поведение старухи и ее нервность, которые объяснялись тем, что она много страдала, – что было неправильно: старуха не знала никаких страданий и прожила благополучнейшую жизнь; ей было только невыносимо жаль ста тысяч своей дочери. Дочь ее, подвергавшаяся, с одной стороны, бурным увещеваниям старухи, с другой – тихим уговариваниям Аркадия Александровича, долго колебалась, пока, наконец, Аркадий Александрович не одержал верха, – и тогда и произошла эта свадьба. Единственное, что в известной степени было верно в легенде Аркадия Александровича, это что его жена не знала цены деньгам – и они целиком перешли в его распоряжение, – и бессильная теперь старуха исчезла, как призрак. Но жена Аркадия Александровича никогда его не любила – и этому можно было бы привести множество доказательств, – и каждый из них вел свою собственную жизнь; но так как характеры обоих были лишены бурности, то, действительно, все протекало мирно, хотя и скучновато. Умерла она от неудачной операции, официально называвшейся аппендицитом. Патронов из револьвера она тоже не вынимала, потому что револьвера у Аркадия Александровича вообще не было, – и, наконец, деревья совершенно не шумели в день ее похорон, потому что было начало марта и листьев на них еще не было. Как это ни казалось странным на первый взгляд, эта легенда Аркадия Александровича имела у его поклонниц неизменный успех. После некоторой диалектической подготовки выходило, что вывод напрашивался сам собой: в жизни Аркадия Александровича образовалась непоправимая в некотором смысле пустота, и, конечно, эту пустоту могла заполнить другая женщина, тоже почти такая же – несколько не от мира сего, романтическая, не думающая о деньгах, – и такими считали себя решительно все. Только Людмиле Аркадий Александрович никогда не рассказывал этой легенды. Но Ольге Александровне он, конечно, ее рассказал и даже сообщил программу концерта.
Для Ольги Александровны Аркадий Александрович был совершенно новым человеком – она никогда до сих пор не знала таких людей. Вопервых, он был менее примитивен, чем все предыдущие; во-вторых, ей в нем понравились мягкость и некоторая беззащитность; этот человек не умел требовать, не умел устраиваться, не имел мужества сказать обожавшей его жене, что он ее больше не любит, так как он знал, что этого удара она не вынесет. – Но скажите ей это, ведь рано или поздно она должна это узнать… – Вы не знаете ее, – ответил Аркадий Александрович, – бедная Людмила!
Поездка в Италию была придумана, конечно, Ольгой Александровной. Она должна была встретиться с Аркадием Александровичем в Ницце, в гостинице на avenue Victor Hugo. Оттуда они поедут через Ментону, Бордигеро, Сан-Ремо и Геную – в глубь Италии. Проще было, конечно, вместе уезжать из Парижа, но Ольге Александровне непременно хотелось придать этой поездке подготовленный характер неожиданности и счастливой случайности. Одна, она едет в Ниццу; в окне вагона движется море, бегут километры – и вот вокзал, автомобиль, avenue Victor Hugo – и в холле гостиницы, наконец, неторопливая фигура, такая уютная, мягкая и родная. Олъга Александровна не понимала теперь, как можно любить человека, если у него широкие плечи, твердые руки и чудовищно двигающиеся мускулы под смуглой кожей; плечи должны были быть немного покатые, кожа трогательно белая, руки нежные и мягкие. Но вначале Аркадий Александрович категорически отказался от поездки, и он объяснил Ольге Александровне, что, к сожалению, это невозможно, потому что у него нет денег. – Глупый, – сказала она, потрепав его по щеке, которая прыгала и двигалась под ее рукой, – совсем глупый, как мальчик! – И хотя он продолжал протестовать и отказываться, кончилось это тем, что двумя днями раньше Ольги Александровны он уехал с Лионского вокзала первым классом, оставив записку Людмиле, что уезжает месяца на два и напишет ей; Людмилы третьи сутки не было дома.
Был июль месяц; Аркадий Александрович и Ольга Александровна проездом остановились в Ментоне, и им все казалось здесь так прекрасно, что дальше ехать не стоит; к тому же времени было много – целая жизнь впереди. Несмотря на то, что Аркадий Александрович был уже совсем не молод, грузен и болен, несмотря на то, что он давно перестал верить во что бы то ни стало, кроме уюта и хорошей квартиры, несмотря на то, что любовь его обычно утомляла, а длинные разговоры об одном и том же раздражали, – несмотря на все это, он почувствовал в первый раз за всю жизнь, что теперь отдал бы все, пожертвовав даже хорошей квартирой, за возможность пребывания с Ольгой Александровной. Это было высшее, на что он был способен. Иногда, после обеда, он садился писать книгу, которая называлась «Весенняя симфония» и в которой он непривычными словами описывал любовь двух молодых людей; причем в этой книге не было ни тлена, ни увядания, ни праха, а описывались вещи положительные и лирические; и это было бы неловко читать, как неловко было бы смотреть на старую и толстую женщину в легком газовом платье, которая бы прыгала по сцене, изображая юную сильфиду. Аркадий Александрович был слишком усталым человеком для того, чтобы внешнее такое его перерождение было прилично. Но, главное, он находил, что только теперь понял, что такое счастье, и только теперь почувствовал, как надо писать, и Ольга Александровна, которой он читал свои странно неумелые страницы, была с ним совершенно согласна.
По утрам они ходили купаться вдвоем; но неудобство этого заключалось в том, что Ольга Александровна прекрасно плавала, а Аркадий Александрович плавать не умел. Стоя по горло в воде, он разводил руками, глубоко вздыхал и покачивался на месте, точно набираясь сил, чтобы поплыть, но никуда не двигался и продолжал так стоять и покачиваться. Когда Ольга Александровна оказывалась рядом с ним, он говорил:
– Как обидно, в сущности, что природа обошла человека, не дав ему способности летать, не дав ему способности плавать! Я бы поплыл сейчас далеко-далеко! – И Ольга Александровна, которая смеялась бы, если бы это сказал другой человек, как она смеялась бы над его неловкими движениями и неуверенностью в воде, умилялась его поведению и вместе с ним жалела, что человек обижен природой.
^ ^ ^
После отъезда Лизы и Сережи Сергей Сергеевич остался в Париже один. Ольга Александровна должна была находиться в Италии, писем от нее еще не было, и возвращения ее раньше чем через две недели Сергей Сергеевич не ждал.
В жизни его наступил один из редких периодов, когда он оказывался почти совершенно свободен: не было ни поездок, ни срочных обязательств, ни просителей, и все это беспрерывное движение вокруг него на некоторое время стихало. Он не изменял обычного образа жизни, по-прежнему рано вставал, по-прежнему всегда был аккуратен, чист и готов и по-прежнему имел такой вид, точно только что вышел из ванной. Но в такие дни он много читал, и на это, главным образом, уходили его досуги. Чрезвычайно редко, однако, он прочитывал книгу до конца; чаще же всего он ограничивался первыми страницами. Иногда он брал те романы, которые хвалила Ольга Александровна, но, прочитав несколько строк, аккуратно клал их на место. Книги Лизы были более интересны, но любимым ее автором был Достоевский, которого Сергей Сергеевич никогда не мог читать без сдержанного раздражения и усмешки. Зато Сережино чтение всегда вызывало в нем улыбку, это был либо Платон, либо Кант, либо Шопенгауэр. Кончалось все это обычно тем, что Сергей Сергеевич брал с полки Диккенса или Голсуорси и в десятый раз принимался за Оливера Твиста или хронику Форсайтов.
На второй день его отдыха, когда всем было известно, что он в Лондоне, – в то время как он почти не выходил из дому, – ему позвонил его старый товарищ с давних, еще московских времен, некий Слетов, который сказал, что ему необходимо повидать Сергея Сергеевича по очень важному делу, и, хотя Сергей Сергеевич отлично знал, что это за дело, он ответил, что будет рад его видеть. Через полчаса Слетов явился.
– Здравствуй, Федор Борисович, – сказал Сергей Сергеевич, – за такси ты заплатил?
Федор Борисович Слетов был высокий человек, чрезвычайно небрежно одетый, с помятым и желтым лицом, на котором казались удивительными восторженные голубые глаза. Ему было столько же лет, сколько Сергею Сергеевичу, но выглядел он значительно старше своего возраста.
– Представь себе, Сережа, не хватило пустяка, ты понимаешь… – быстро заговорил он. – Да, ведь ты еще не знаешь, все кончено, все, понимаешь, – он сделал решительный жест рукой, словно отсекая нечто незримое. Говорил он очень скоро, чуть ли не задыхаясь от торопливости и волнения. – Я не спал последние трое суток. Все, ты понимаешь, все. И кто бы мог подумать, – сказал он, резко замедлив свою речь и начиная говорить плавно и с размеренной горечью, – что она, Лили, окажется просто…
Он не кончил фразы и покачал головой.
– Женщиной, недостойной твоей любви? – спросил Сергей Qepceebhw.
– Сомнения невозможны, – тихо ответил Слетов. – Письма, доказательства…
– Ты неисправим, Федя.
– Да, да, знаю, заранее знаю… Но вы все, и ты в том числе, – ничего не понимаете.
– Да тут не Бог весть какая мудрость, Федя.
– Нет, мудрость! – закричал Слетов. – Ты говоришь, что это все случайные женщины, что смешно полагать, будто Лили, или Женя, или Оля окажется вдруг добродетельным ангелом, да? Так вот, милый мой, поверь мне, что нет двух одинаковых женщин в мире, понимаешь? Они все разные, все.
– Возможно. Действуют они, однако, все приблизительно одинаково.
– Нет, разно.
– То есть некоторые детали, возможно, и непохожи, – сказал Сергей Сергеевич, – и все-таки каждый раз ты приезжаешь совершенно так же, как сегодня, и даже та трогательная подробность, что у тебя нет денег на такси, остается неизменной. И каждый раз у тебя доказательства и письма.
– Ты знаешь, что такое творческое начало в жизни?
– При чем тут творческое начало? Я тебе объясню. Вот я полюбил женщину, которая…
– Ты обедал? – спросил Сергей Сергеевич. Было около восьми часов, Сергей Сергеевич никого не мог ждать в это время. Вдруг в передней раздался резкий и продолжительный звонок.
– Вот, Федя, кто бы это мог быть, судя по звонку, как ты думаешь? Мужчина или женщина?
– Женщина с настойчивой волей.
– А я бы сказал, что мужчина и еще, вдобавок, нахал.
Горничная передала Сергею Сергеевичу карточку, на которой было написано: Людмила Николаевна Кузнецова – и от руки, хорошо очиненным карандашом, было прибавлено: по очень важному личному делу.
– Знаешь, Федя, – сказал Сергей Сергеевич, – ты бы пошел принял ванну, побрился, привел бы себя в порядок; а я тем временем ее всетаки приму.
– Вот теперь я начал чувствовать голод, – сказал Слетов.
– Или иди, я тебя накормлю. Просите, – сказал он горничной.
Людмила вошла своей уверенной походкой, сказала деловитым голосом: – Здравствуйте, – села и тотчас закурила папиросу.
– Я могу вам быть чем-нибудь полезен? – спросил Сергей Сергеевич.
– Я думаю, – холодно сказала Людмила, – во всяком случае, я надеюсь.
– Если бы вы были добры сказать мне, чем именно я обязан удовольствию вас видеть…
– Вы должны это знать так же хорошо, как я.
– Видите ли что, – сказал Сергей Сергеевич, удобнее устраиваясь в кресле и точно готовясь произнести речь, – я имею несчастье – или счастье – быть сравнительно обеспеченным человеком, и это отражается самым пагубным образом на характере визитов, которые мне делают разные люди и цели которых, в общем, отличаются, я бы сказал, некоторой монотонностью. Я бы сказал, что девяносто девять процентов этих визитов имеют одно и совершенно недвусмысленное значение. В тех же случаях, когда визит делает женщина, то девяносто девять процентов можно заменить цифрой сто, нисколько не рискуя ошибиться. Другими словами, я хочу поблагодарить вас за очаровательное внимание, с которым вы выслушали все, что я говорил, и прибавить, что по поводу вашего посещения у меня не было с самого начала никаких иллюзий.
– Вы всегда так разговариваете?
– Нет.
– Вы знаете, что ваша жена уехала, но не знаете с кем.
– Видите ли что, – сказал Сергей Сергеевич. Он сделал вид, что задумался, посмотрел сначала на потолок, потом в лицо Людмилы и медленно сказал: – Я отрицательно отношусь к известной категории шантажистов, точнее говоря, к тем из них, которые пользуются именем моей жены. Попытки таких людей обречены на неуспех.
– Мне нет никакого дела до шантажистов, – нетерпеливо сказала Людмила. – Я знаю, что ваша жена – любовница моего мужа, что он уехал с ней…
– Извините, я прерву вас, – сказал Сергей Сергеевич. – Я полагаю, что иногда следует избегать слишком точных выражений.
– Я не привыкла к таким комедиям. Если для вас интересы вашей жены играют какую-нибудь роль, вы обязаны проявить по отношению к ней…
– Видите ли, – продолжал, не сдерживая улыбки, Сергей Сергеевич, – возможно, конечно, что это результат заблуждения, но я считаю, что хорошо знаю свои обязанности.
– Выслушаете вы меня или нет? – закричала Людмила.
– Нет, я не вижу в этом никакой необходимости.
– В таком случае, – резко сказала Людмила, поднимаясь, – вы еще услышите обо мне.
– Как, еще услышу? – сказал Сергей Сергеевич. – Мне казалось, что я слышал о вас совершенно достаточно.
Потом он прибавил задумчивым голосом:
– Кстати, я думал, что вы работаете менее кустарно.
Людмила, поднявшаяся было с кресла, вдруг сразу упала в него, выронив сумку, закрыла лицо руками и заплакала. Плечи ее тряслись от рыданий.
– По-французски это называется les grands moyens (перебор), – сказал Сергей Сергеевич. – Но быстрота перемены тактики заслуживает похвалы.
– Вы чудовище, – фыркающим от слез голосом сказала Людмила. – Вам безразлично, что мне завтра, может быть, нечего есть.
– Мне очень нравится это «может быть».
– Вы мне не верите?
– Слушайте, Людмила Николаевна, – терпеливо сказал Сергей Сергеевич, – мне бы не хотелось, чтобы вы упорствовали в ваших заблуждениях на мой счет. Я знаю о вас все и прекрасно знаю, на какие деньги вы существуете. Поймите это.
– Вы знаете все? – медленно сказала Людмила, подняв на него глаза. – И вам не жаль меня?
Это было сказано так искренне, голосом, столь далеким от какой бы то ни было искусственности или комедии, что Сергей Сергеевич пришел в восторг.
– Это прекрасно, – сказал он. – Зa c’est rйussi, mes hommages, madame (Вам это удалось, мои поздравления, мадам (фр.)).
Лицо Людмилы осталось неподвижным, только в глазах промелькнула беглая и почти откровенная улыбка. Сергей Сергеевич в это время быстро написал чек. Людмила, не посмотрев на сумму, положила его в сумку, сказала прерывающимся голосом: – Простите меня, Сергей Сергеевич. Прощайте, – Сергей Сергеевич низко поклонился, – и ушла.
Когда Слетов вошел в кабинет, Сергей Сергеевич сказал ему:
– Ты был прав; Федя, это была женщина с упорной волей.
– Молодая, старая, красивая, некрасивая?
– Средних лет, Федя, не очень красивая, но, во всяком случае, интересная и с резко выраженной индивидуальностью.
– Какой именно?
– Б… – сказал Сергей Сергеевич со своей радостной улыбкой. – Кстати, расскажи мне о Лили, ведь я о ней ничего не знаю. Блондинка?
– Блондинка – такого нежного оттенка, который…
– Да, знаю. Голубые?
– Синие, Сережа.
– Рот чуть-чуть велик, ты говоришь?
– Пожалуй.
– Что-то детское, несмотря на?
– Да, это даже удивительно.
– Говорит «my little boy»' (2«мой маленький мальчик» (анг.))?
– Говорила, Сережа.
– Да, в общем, тип такой же, что всегда.
– Меня удивляет, Сережа, – сказал Слетов, – как ты, с твоим несомненным умом, считаешь, что может существовать определенный тип женщины, и вот их тысячи, и все они одинаковы, вплоть до выражений, размеров рта и цвета глаз. Пойми, что это не так, в каждой из них есть нечто неповторимое.
– Я бы сказал – непоправимое.
– Хорошо, непоправимое. Но когда ты дойдешь до этого и поймешь в ней вот эту одну, неповторимую черту, когда она перед тобой, понимаешь, беззащитна, как ребенок, ты понимаешь, – иногда заплакать можно.