История одного путешествия
ModernLib.Net / Отечественная проза / Газданов Гайто / История одного путешествия - Чтение
(стр. 8)
Каждый человек должен ее видеть: езжайте в Италию. Если вы не можете ехать - идите. Если вы не можете идти - ползите. Если вы не можете ползти - влачитесь; но нельзя умереть, не увидев Моисея". Сережа ушел с лекции потрясенный - ив памятный день литературного разговора с женой, которая была так же беззащитна перед ним, как он сам, Сережа, тогда, перед этим лектором, - он говорил с тем же пафосом, теми же обобщениями, тем же размахом, - которые докатились до этого дня - сквозь много лет и стран. "Величайшие гении человечества, сумевшие - ты понимаешь?.." - "чтобы напомнить об этом нам, нам - забывчивым и неблагодарным"... Она слушала его с изумлением и восторгом. Вскоре после этого Сережа начал составлять библиотеку, но, конечно, теперь, после этого литературного великолепия, всякая возможность отступления была отрезана. И он уже не мог приобрести - как это было бы нужно и интересно - те книги, которые его всегда интересовали и которым он остался бы верен: "Граф Монте-Кристо" и "Анж Питу", "Вечный Жид", "Молодость Генриха Четвертого", "Атлантида" Пьера Бенуа и "Король Брильянтов" Брешко-Брешковского; он должен был приобрести Шекспира, Шиллера, Гете, Бальзака и Стендаля. В результате читать Сереже было нечего. Его литературное увлечение было не очень долгим; он, однако, успел даже побывать на вечере русских литераторов, в каком-то маленьком кабачке, возле place St.-Michel, и слушал чтение стихов и прозы; отметил, что, чем старше или чем некрасивее были поэтессы, тем с большей энергией трактовались в их стихотворениях эротические темы. Поразил его также поэт без шляпы, в смокинге неверного покроя - и в длинном галстуке, завязанном с холодной небрежностью, так, точно это была естественнейшая в мире вещь. Он ушел с этого вечера, одновременно грустный и довольный, и потом даже начал писать новеллу - он очень любил иностранные слова, особенно когда они имели некоторый уклончивый смысл, - но после первых трех страниц устал. С этого времени, однако, он сохранил некоторый неопределенный душевный размах и смутное сожаление о недописанной новелле. Кто знает, быть может... Но была масленица, были блины и поездки с женой на автомобиле, холодноватый воздух парижской весны, и такое полное счастье, и такая бесконечная смена удивительных блюд - черные слезы икры на желтовато-лоснящемся блине, по которому легкой, золотой волной разливалось масло; звонкий и твердый, как серебро, звук разгрызаемого малосольного огурца - и рот его жены, не похожий по вкусу ни на что другое и создававший впечатление прелестной и далекой свежести канадских яблок, яблок ее страны. Сереже было не до литературы. Теперь он был поглощен продовольственным планом. Жена его была в Канаде, ни на чью помощь он не мог рассчитывать. Что же надо было взять с собой? - холодную телятину - как это предложил Николай в одном из телефонных разговоров с Сережей. - Холодная телятина! - большей пошлости Сережа не мог себе представить. - Холодная телятина? - сказал он, и Николай в трубку почувствовал Сережино превосходство. - Mais, mon pauvre ami {Нет, мой бедный друг (фр.).}, все берут холодную телятину, все: консьержки, и бакалейщики, и почтальоны, и прачки; миллионы людей едят холодную телятину. - Не везти же жареного гуся? - сказал густой голос Николая. - А почему бы и нет? - язвительно и вежливо ответил Сережа. - Ты, может быть, считаешь, что он несъедобен? Ну, черт с тобой, вези хоть крокодилью печенку. И тогда Сережа убедился окончательно, что он должен был всецело принять на себя всю ответственность. Он вышел из дому, поехал в Булонский лес; и там, в тишине и зное, в легком шелесте листьев, перед ним впервые, как видение громадной и сверкающей архитектурной композиции, - возник отчетливый и ясный план. Тот роман Володи, о котором говорил Николай в начале своей речи по поводу пикника, давно уже лежал в ящике письменного стола, и Володя к нему не притрагивался. Главной причиной этого было то, что в последний вечер, когда он пытался писать, произошла его aventure - как сказала бы Odette - с Жерменой, и это теперь было так тесно связано - Жермена и роман, - что Володе было неприятно прикасаться к рукописи; и нужен был особенный толчок, чтобы ему снова захотелось писать. У него вообще было чувство, что он живет не собственными желаниями и почти не собственной волей; он попадал в полосу тех или иных ощущений, и лишь когда они проходили, он освобождался на короткое время от них, чтобы потом опять быть подчиненным каким-то незримым и внешним влияниям. Но как это ни казалось странно и неправдоподобно, та самая aventure с Жерменой, которая мешала ему писать роман, - так, точно ему было совестно перед собой и тем, что написано, - она же вдруг освободила его от груза печальных мыслей; она точно напомнила ему, что он молод и здоров и, в сущности, ничто не мешает ему быть счастливым, кроме отвлеченных и, в конце концов, может быть, несущественных вещей. И теперь ему не нужно было писать - он не чувствовал себя ни слишком счастливым, ни несчастным - и не было толчка, до тех пор, покуда однажды вечером - и опять Николай и Вирджиния были в театре - Володя, проходя под окнами квартиры Артура, не увидел сидящую спиной к улице Викторию и пока из открытого окна, из обычно печального рояля Артура, не послышалась стремительная и гремящая музыка, совершенно непохожая на то, что обычно играл Артур. Володя уходил, оборачиваясь, и музыка все гремела вслед ему, все возвращалась - и потом, уже отойдя далеко, он все повторял про себя этот шумный, как мир, музыкальный рассказ. И тогда все, что он знал печального и нехорошего, скрылось и исчезло; и жизнь вдруг представилась ему, как стремительный лирический поток. - Только движение, только полет, только счастливое ощущение этой перемещающейся массы мускулов и чувств. Не думать, не останавливаться, не оборачиваться, не жалеть. И так ночь напролет - и потом утро, и розовый восход, и сверкающая роса на утомленной траве. Он вошел в квартиру, было темно; наверху, на последней ступени лестницы, сидела Жермена. Володя поднял ее на руки. - Не думать, не жалеть... Он проснулся в пять часов утра, налил себе холодного кофе без сахара, закурил папиросу и, набросив купальный халат, сел писать - об Италии и всем, что казалось ему самым прекрасным в огромном мире разнообразных вещей, и что было, в сущности, лишь продолжением, - вечерней музыкой Артура, телом Жермен, словом "напролет" - все тем же неудержимым движением. Свой роман Володя писал уже несколько лет, обрывая и начиная снова и заменяя одни главы другими. В роман входило все или почти все, о чем думал Володя, - исправленные и представленные не так, как они были, а как ему хотелось бы, чтобы они произошли, - многие события его жизни; рассказы обо всем, что он любил - охоты, моря, льды, собаки, государственные люди, женщины, разливы рек, апрельские вечера, и выпадение атмосферных осадков как иронически говорил сам Володя, - и первые, ранней весной зацветающие деревья. Но, несмотря на такое обилие матерьяла и на широту темы, которая не ограничивала Володю ничем, роман получался значительно хуже, чем должен был бы получаться. То, что Володя думал изобразить и что в его представлении было очень сильно, вещи, которые он ясно видел прекрасными или печальными, умершими или неувядающими, в его описании тускнели и почти исчезали, и ему удавалось лишь изредка выразить в одной главе едва ли не десятую часть того, что он так хорошо понимал и видел и сущность чего, как ему казалось, он так прекрасно постигал. Он замечал тогда, что полнота впечатления создается почти иррациональным звучанием слов, удачно удержанным и необъяснимым ритмом повествования, так, как если бы все, что написано, нельзя было рассказать, но что шло между словами, как незримое, протекающее здесь, в этой книге человеческое существование. Но когда он пытался писать так, почти не обращая внимания на построение фраз, все следя за этим ритмом и этим иррациональным, музыкальным движением, рассказ становился тяжелым и бессмысленным. Тогда он принимался за тщательную отделку текста, и выходило, что на его страницах появлялись удачные сравнения, анекдотические места, и они становились похожими на ту среднюю французскую прозу, которую он всегда находил невыносимо фальшивой. И лишь в редкие часы, когда он не думал, как нужно писать и что нужно делать, когда он писал почти что с закрытыми глазами, не думая и не останавливаясь, ему удавалось, с помощью нескольких случайных слов, выразить то, что он хотел; и, перечитывая некоторое время спустя эти страницы, он отчетливо вспоминал те ощущения, которые вызывали их и сохранили, вопреки закону забвенья, их неувядаемую и иллюзорную жизнь. Так было и на этот раз - и позже, читая описания Италии, он видел все, что им предшествовало, - где музыка и Жермена и мечты сливались в одно соединение, счастливая сложность которого все углублялась и углублялась временем. В день пикника Виктория проснулась на полчаса раньше Артура, и, когда он открыл глаза, она стояла над ним, совершенно готовая. - Скорей, Артур! Он поцеловал ей руку и пошел в ванную. Через несколько минут внизу рявкнул клаксон автомобиля и несколько голосов закричало: - Артур! Артур! Артур! - Артур быстро спустился вниз и увидел два автомобиля. В первом, тесно прижавшись друг к другу, сидели Вирджиния, Николай и Володя. Второй автомобиль оказался такси, нагруженный до отказа всевозможными пакетами, коробками и корзинами, сквозь которые, как сказал Николай, можно было "разглядеть" Одетт и Сережу. После короткого разговора Одетт пересадили в автомобиль Артура, и Сережа остался один. - Николай! - закричал он. - Помни же, что я тебе говорил: не гони как сумасшедший. Не забывай о продуктах, а то из них каша получится. Ты слышишь, Николай? - Но автомобили уже двинулись, и сердитый голос Сережи был плохо слышен. Каждые пять минут Сережа говорил шоферу: - Voulez vous corner, pour que ces imbeciles marchent un peu moins vite {Посигнальте, чтобы эти идиоты шли немного побыстрее (фр.).}. Одетт смотрела на дорогу и чувствовала себя непривычно и неловко: впервые в жизни она совершала автомобильную поездку - и все было как всегда - ветер, шум мотора и шин и уходящая, серо-желтая полоса дороги - и в конце этого путешествия не должно было произойти решительно ничего, даже никакой aventure. Route de Fontainebleau! Одетт знала все ее повороты и все места, через которые она проходила, знала ее прямую, уходящую перспективу, как бесконечно длинную спину мчащегося чудовища, деревья, растущие по бокам, запах весеннего поля - и она погружалась в привычное и давно известное состояние, которое наполовину было заполнено этими впечатлениями, наполовину же состояло из ожидания того, что было так же непреложно и несомненно, как дорога; это было тоже путешествие, только более сладостное; и как было очевидно, что, выехав из porte d'Italie и сделав пятьдесят пять километров, автомобиль въезжал в Фонтенбло, так же было очевидно, что если Одетт ехала в Фонтенбло, то поездка ее должна была кончиться именно так, а не иначе. И вот вдруг теперь вся привычная прелесть ее ощущений была нарушена. И хотя Одетт не признавалась себе в этом, ей было неловко и даже неприятно. Она посмотрела на Артура: он держал руль одной рукой, на нем была белая рубашка без рукавов; Виктория рядом с ним казалась тоненькой и маленькой, хотя была высокого роста и в последнее время чуть-чуть пополнела. Одетт с досадой перевела глаза на передний автомобиль и увидела три одинаково белых спины - Вирджинии, Володи и Николая. Потом она закрыла глаза и перестала думать о чем бы то ни было; и ветер бил ей в лицо. - Видишь эти поля? - говорил Артур Виктории. - Да. А какое место в мире тебе больше всего нравится? - Не знаю, - сказал Артур. - В Англии есть удивительные места. В России тоже. Нет, пожалуй, в России лучше всего. Бесконечное. - И нет ни одного места, которое ты предпочитал бы! другим? - O, si, Виктория. Дунай и окрестности Вены - это самое лучшее место в мире. - А я предпочитаю Тироль. Чаще всего Артур и Виктория, когда бывали вдвоем, говорили по-немецки; и в этих разговорах, где все выражалось интонациями, было, в сущности, не важно, на каком языке говорить. Это было продолжением первого объяснения, внесмысловым, почти внесловесным и которое можно было выразить - если непременно искать одну речевую формулу - в нескольких коротких и небольших словах, которые одинаково могли значить в одном случае очень мало, в другом - бесконечно много - предшествуемые и следуемые двумя человеческими жизнями с теряющейся во времени сложностью впечатлений, ощущений, желаний и снов; но это были бы одни и те же, сами по себе почти несуществующие слова. И потому со стороны могло казаться удивительным, что Артур и Виктория были способны часами говорить ни о чем. Доехав до вокзала Фонтенбло, Николай обернулся, убедился, что оба автомобиля следуют за ним, свернул вправо и поехал по узкой дороге, уходившей от Фонтенбло в сторону. Она изгибалась, то поднимаясь в гору, то опускаясь, то следуя за течением реки, то удаляясь от ее берегов; потом, после еще одного поворота, Николай съехал с дороги и остановил автомобиль на опушке леса. Внезапно поднявшийся и тотчас утихший ветер прошумел в высоких деревьях. Через минуту подъехал автомобиль Сережи. Было девять часов утра. Николай повел всех осматривать местность. Они шли сначала красным сосновым лесом, сухим и звонким; солнце освещало громадные камни, покрытые налетом светлого песка и которые были, как сказал Николай, "по-видимому, геологического происхождения". Потом начался лиственный лес, темнеющий, более густой; в глубине оврага кричала неизвестная птица, они шли уже минут сорок, и вдруг сквозь деревья сверкнула река. - Кто не умеет плавать? - спросил Николай. Неумеющих плавать не оказалось. - А кто со мной идет за лодкой? - Я, - сказала Виктория. И через десять минут голос Николая кричал с реки: - Идите сюда! Они доехали до небольшого острова на середине реки, разделись за кустами и вышли уже в купальных костюмах. - Берег обрывистый, - сказал Николай, - сразу глубоко. Кто скорее доплывет до берега? Я считаю: раз, два, три! Шесть тел одновременно бросились в воду, и на берегу остался только Волрдя и белый пес Артура, не успевший понять, в чем дело. - Том! - крикнула Виктория, и пес с лаем прыгнул в реку. Володя остался один. - Володька, трус! - кричал Николай. - Дисквалифицирую! Первой отстала Одетт, второй Вирджиния, затем стал отставать Сережа. Только Николай, Виктория и Артур плыли рядом. - Дьявол! - сказал по-русски Николай Артуру. - Неужели нас эта девчонка обставит? - Он дернулся вперед, и, когда Виктория спохватилась, было уже слишком поздно. - Артур, отомсти! сказала она. Артур послушно улыбнулся, и тотчас же его громадное тело совершило нечто вроде непостижимого прыжка по воде. Казалось, что он не делал усилий, точно скользя по воде, поднимая пену и стремительно подвигаясь вперед. Он догнал Николая, однако в самую последнюю секунду они одновременно схватились за ветку дерева, свисавшую над водой. А Володя все стоял на берегу и смотрел. - Он умеет плавать? - спросил Артур. - Как собака, - ответил Николай. В это время тело Володи наконец отделилось от берега. - Решился братишка, - сказал Николай. Володя долго плыл под водой, потом вынырнул и направился к берегу. В эти минуты он был совершенно счастлив.) Крупная рыба пугливо метнулась в сторону от его тела, он нырнул за ней, но она уже исчезла. - Ах, как замечательно! - повторял он. Он все нырял и плыл внизу, открыв глаза и видя светлеющую к поверхности воду, потом поднимался наверх - и наверху было горячее сверкание солнца. И так далеки от него, так чужды ему сейчас были все обычные его мысли и ощущения; мир был океаном, упругим, холодным и влажным, мир был этим движением в воде, и все остальное не существовало. Потом Николай, Виктория, Одетт и Сережа ушли в лес. На берегу остались Артур и Володя. Голова Вирджинии то показывалась, то скрывалась на середине реки. Володя лежал на животе, жуя длинный стебель травы и ни о чем не думая. Артур, закинув руки за голову, подставлял солнечным лучам свое мокрое и бледное лицо с закрытыми глазами. Все было тихо, вода плескалась о берег. Вдруг пронзительный крик с середины реки донесся до берега. Вирджиния появилась над водой, потом исчезла, неловко и отчаянно взмахнув рукой. - Она тонет, - успел сказать Володя и тотчас услышал тяжелый всплеск воды. Володя понял это только тогда, когда поплыл вслед за Артуром к тому месту, где за секунду до этого показалась голова Вирджинии. Володя плавал очень хорошо, и это было для него так же легко и естественно, как дышать или ходить. Он никогда не уставал, нырял на дно в самых глубоких местах и, когда было нужно, мог плыть с необыкновенной быстротой. Но если бы в ту минуту он мог наблюдать и сравнивать, он убедился бы в громадном атлетическом превосходстве Артура, который с каждой секундой все дальше оставлял его за собой. Опять, уже совсем близко, показалась голова Вирджинии; резиновый чепчик она потеряла, и светлые ее волосы быстро ушли под воду. Володя нырнул и увидел два тела на большой глубине, почти у самого дна. Он поднялся наверх; Артур, глубоко погрузившись - видно было только его лицо, - плыл на спине, держа на груди Вирджинию, которая всхлипывала и задыхалась. Володя подплыл вплотную. - A la brasse {Брассом (фр.).}, Володя, a la brasse, - сказал Артур. Володя поплыл a la brasse, Артур тоже, Вирджиния лежала на воде, положив руки на их плечи. - Слава Богу, все кончилось, - сказал Артур. - Вы прекрасная утопленница. - ...Что значит... прекрасная... утопленница? - прерывисто спросила Вирджиния. - Это значит, что вам легко помогать и что вы хорошо себя ведете, объяснил Артур. - Я однажды вытаскивал из воды одну старую англичанку, она расцарапала мне лицо и укусила меня за руку, и в моих интересах было бы держаться как можно дальше от нее, но это было невозможно, так как тогда она утонула бы. Потом уже, придя в себя окончательно, она написала мне письмо с благодарностью и приглашением прийти к ней в гости. Но я был так напуган, что не пошел. - А я думаю, - сказал Володя, пуская ртом звучные пузыри по воде, - что все могло быть гораздо хуже. Представьте себе, Вирджиния, что вы бы тонули и не умели плавать; и что, кроме того, Артур не был бы таким геркулесом и тоже не умел бы плавать и я тоже. Это было бы действительно грустно. Хоронили бы вас на английском кладбище, мы бы пришли в траурных костюмах, и Николаю, наверное, было бы очень скучно. А могли бы еще и тела не найти. - А я думаю, - сказала окончательно оправившаяся Вирджиния, - что было бы, если бы мой beau frere {милый брат (фр.).} Володя был не глупым, а умным? Это невозможно себе представить. - Все знают, что вы завидуете моему уму и элегантности, - хладнокровно сказал Володя. - Николаю ни слова, - сказала Вирджиния. - Подчиняюсь, - ответил Артур. - А я нет, - сказал Володя. - Зачем я буду лгать? Сначала публично признайте, что я очень умен. ---- Несколько оживившаяся Одетт спросила Сережу: - Скажите, мэтр, у вас еще остался ром? - Вы могли в этом сомневаться? - Ma foi, on ne sait jamais {Господи, да кто же знает (фр.).}. - Если бы вы лучше меня знали, вы бы не сделали такого предположения, сказал Сережа. В Сережином запасе было еще около двух литров рома - на всякий случай. - Я бы хотела одну рюмку. - Mais ordonnez, madame {Но чтобы все было в порядке, мадам (фр.).}. Она выпила, однако, почти стакан и заставила выпить Сережу. Ей сразу стало тепло и приятно. - Оторваться от консоммации ты не можешь, - сказал Николай, проходя мимо, - и еще эту бедную женщину накачиваешь, совести у тебя нет. - Не твоя печаль, Коленька, - ответил Сережа. Он поднялся и пошел с Одетт вслед за другими. - Они идут слишком быстро, - сказала Одетт. - Я тоже нахожу, что быстро. Вы знаете, после еды необходим ряд медленных движений. - Ряд медленных движений, - повторила Одетт и засмеялась. - Non, mais vous etes fou {Нет, но вы с ума сошли (фр.).}. Они отставали все больше и больше. Лес рос вокруг них и казался бесконечным, тихий ветер плескался в деревьях. Желтый хвост белки мелькнул и скрылся вверху. Сережа вспомнил единственный литературный разговор, который у него был с Володей, - когда Володя говорил ему: - Да, я понимаю; для вас существует только чувственная прелесть мира. - Чувственная прелесть мира... - думал теперь Сережа. Он держал под руку Одетт, на ней было легкое платье, под ним купальный костюм. Деревья были бесчисленны, воздух почти безмолвен. - Чувственная прелесть мира... Le charme sensuel du monde {Чувственное очарование мира (фр.).}, пробормотал он по-французски. - Vous en savez quelque chose? {Вам об этом кое-что известно? (фр.).} спросила Одетт голосом, который вдруг стал далеким. Сережа наконец понял. Он мог бы понять это давно, Одетт удивлялась медленности его рефлексов и приписывала это его славянской лени. И поняв, он приблизил ее изменившееся лицо с полураскрытыми губами. Одетт была совершенно довольна: еще раз дорога, еще раз route de Fontainebleau не обманула ее ожиданий. Это был бесконечный сверкающий день неустанного солнечного блеска, множества легких запахов летней благодатной земли, сменявшихся деревьев, крепких зеленых листьев, лепетавших под ветром; и Володе казалось, что это слишком прекрасно и не может продолжаться; но солнце все так же скользило в далекой синеве, все так же летел ветер и шумели деревья, и все это бесконечно длилось и двигалось вокруг него. Они прошли много километров, поднимались и спускались по течению реки; были на острове, точно занесенном сюда из детских немецких сказок - с омутом и стрекозами и громадными желтыми цветами; было так тихо на этом острове, что Володе казалось - слышно, как звенит раскаленный солнечный воздух от быстрого дрожания синевато-прозрачных крыльев стрекоз. Поезд отошел в одиннадцать часов вечера. Весь день было облачно и душно; в час отъезда шел сильный дождь. В домах парижских пригородов кое-где горели огни, и в пролетавших освещенных окнах скрывались столы, люстры, широкие кровати и головы людей, которых нельзя было успеть рассмотреть. Володя стоял у открытого окна и думал сразу о многих вещах; и так же, как нельзя было рассмотреть человеческие лица в квартирах, так нельзя было остановиться на какой-нибудь одной мысли - они сливались н исчезали вместе с шумом поезда. Но вот уже эхо, отражавшееся как бегущий свет на стенах зданий, заборах, ангарах и пакгаузах, стало стихать, покатились темные пространства полей; и вместе с уменьшением этого шума, все мешавшего Володе сосредоточиться, все стало тише и медленнее. Четверть часа тому назад Париж так же ушел от него, как перед этим уходили Вена, Прага, Константинополь. Было нечто похожее на провал в самую далекую глубину памяти в этом быстром и безмолвном поглощении тьмой громадных городов, тонущих в уходящей ночи. Казалось невероятным, что в эту минуту, когда он находится здесь, на кушетке вагона, идущего со скоростью семидесяти километров в час, - там, в Париже, неподвижно стоят деревья, бульвары, улицы, дома; и все повторялось привычное видение того, как однажды, в смертельном и чудовищном сне, вдруг сдвинется и поплывет с последним грохотом вся громадная каменная масса, увлекая за собой миллионы человеческих существований. Еще с того вечера, когда автомобиль Николая чуть не наехал на него, Володя знал, что еще немного, может быть, несколько дней и опять будет поезд или паровоз, вокзалы, пристани, особенно и непохоже ни на что звучащие голоса на ночных остановках и все та же, поездная, проезжая, жизнь, где нет ни привязанности, ни любви, ни потерь, ни обязательств - только воспоминания и поезда. Не все ли равно, куда ехать? На этот раз он должен был остановиться в Александрии, Каире и Багдаде, где находились отделения автомобильного агентства Николая. Поездка должна была занять несколько месяцев; что произойдет потом, Володя не знал. Его провожали на вокзал Вирджиния, Николай, Артур и Виктория, Володя махал платком, все было, как полагается при всех отъездах. Одного только Александра Александровича Володе не пришлось повидать; когда после пикника он пришел к нему на квартиру, ему сказали, что Александр Александрович уехал на юг. По-видимому, решение это было принято внезапно и Володю даже не успели предупредить. Последний день он провел в хлопотах о визе, в поездках по консульствам, в покупках и вернулся домой только к обеду. Николай передал ему три письма. Володя сунул их в карман не читая. Теперь он вспомнил о них, распечатал первое, почти не глядя на конверт, прочел несколько строк - и вдруг непоправимая смертельная тоска остановила его. "Мой дорогой друг, - писала Андрэ, - Александра больше нет. Он умер вчера от кровоизлияния в легких, и я не могу вам сказать, какая это безмерная потеря..." Александр Александрович! Володя повторял эти слова, не будучи в состоянии что-либо другое сказать или подумать, - потому что не оставалось ничего, ни мыслей, ни воспоминаний, только слезы и задыхающееся сожаление об этом последнем путешествии, сквозь которое сейчас проходил поезд, гремя и исчезая навсегда в стремительно несущейся тьме. ПРИМЕЧАНИЯ Впервые - Современные записки, 1934. Э 56. 1935. Э 58-? отдельное издание - Париж, издательство "Дом книги", 1938. Печатается по отдельному изданию 1938 года. В журнальной публикации отсутствуют некоторые главы и абзацы. Первый фрагмент романа появился под заглавием "Начало" без указания на характер и жанр произведения. Владислав Ходасевич писал в этой связи: "Полагаю... что это именно лишь "начало" более обширной вещи, начало, очень хорошо написанное, с большим чувством стиля, но - неизвестно куда ведущее" (Возрождение. 1934. 8 ноября). Продолжение романа уже под его окончательным названием появилось в журнале лишь спустя полгода. Оценивая уже отдельное издание романа, Г. Адамович писал: "Если бы раскрыть "Историю одного путешествия" наудачу, на первой попавшейся странице, и, не касаясь того, что за ней и что после нее, не вдумываясь в целое, оценить лишь блеск и, в особенности, живость письма, надо было бы признать, что Газданов - даровитейший из писателей, появившихся в эмиграции. В том, что он один из самых даровитых - сомнений вообще нет. Но когда прочитан весь роман, когда обнаружились его расплывчатые и зыбкие очертания, когда ясен разлад повествовательного таланта с творческой волей, впечатление от писаний Газданова все же тускнеет". Попытки дать определения таланту писателя и найти уязвимые места в его произведениях оказывались, как правило, несостоятельными. Загадку Газданова никак не мог разгадать и такой незаурядный критик, как Адамович. "Читаешь и почти непрерывно думаешь, - продолжал Адамович в своей рецензии, - как хорошо, как умно без умничанья, что за верность тона и рисунка! Книга закрыта, и хочется спросить себя, автора, героев рассказанной истории: что это? зачем мне все это надо было знать? что мне роман дал, кроме какой-то легкой, летучей грусти, беспричинной и безотчетной?" (Последние новости. 1939. 26 января). Непонимание особенностей творческой манеры Газданова приводило и к непониманию замысла, сущности его произведений. Адамович хотел получить какой-то рациональный результат после прочтения книги, полной поэзии, музыки, проникнутой трепетом живой человеческой души. Из бесконечности жизни критик хотел извлечь конечный результат и в своей неудаче обвинял автора романа, а не свою неспособность понимания самоценности жизни как таковой. Другой рецензент, С. Савельев, видит коренной порок творчества Газанова в отсутствии "стержня" в его романах и отсюда как бы "безрезультатность". И при всем том Савельев признает; "Словесная ткань книги - превосходна. Все сквозисто, живо, остроумно, и прежде всего талантливо. Нет и следа искусственного надрыва, придуманного ужаса, кокетства, словесной акробатики, достаточно приевшихся в эмигрантской литературе" (Современные записки. 1939. Э 68. С. 473). Владимир Вейдле, хотя и в несколько других выражениях, тоже объясняет ущербность газдановской прозы тем, что частности у автора превалируют над содержанием книги в целом, а это, в свою очередь, он выводит из общего образа мыслей писателя, из его мировоззрения. И здесь он прав. И в то же время не прав, поскольку выдвигает какие-то абстрактные нормативные требования, которым должно удовлетворять творчество Газданова. "Стилистическое дарование его (Газданова. - Ст. Н.) так велико, - пишет Вейдле, - что уже и в первой его книге ("Вечер у Клэр". - Ст. Н.) оно заставляло забыть языковые погрешности (которых с тех пор стало гораздо меньше) и даже некоторый общий не-идеоматизм его речи, "История одного путешествия" написана прекрасно. Ее автор обладает совершенно исключительным чувством прозаического ритма, а также не столько выразительности отдельного слова, сколько его веса и вкуса по сравнению со всеми другими словами той же фразой и того же абзаца. Когда его читаешь, становится очевидным, что девяносто девять сотых советских прозаиков и девять десятых эмигрантских о словесном искусстве вообще понятия не имеют, что слова у них не услышаны, не произнесены, а просыпаны кое-как, точно шрифт из газетного набора. Но столь же очевидным становится и другое: что рассказанное этими словами не стоит самих слов, что образы, непосредственно возникающие из них, лучше тех других образов, более сложных и обширных, которые рождаются книгой в целом или ее отдельными частями и главами. Повествование никуда не ведет; у действующих лиц нет никакой судьбы; их жизни могут быть продолжены в любом направлении и на любой срок; у книги нет другого единства, кроме тона, вкуса, стиля ее автора". "В жизни, - продолжает Вейдле, - он ощущает с большою силой ее чувственную радость и чувственную грусть; острота этого ощущения как раз и пронизывает его речь, дает ей похожий на кровообращение или дыхание ритм, определяет собой ее чувственную прелесть. Однако этим дело и кончается: ничего другого ему прощупать в жизни не дано" (Русские записки. 1939. Февраль. Э XIV. С. 200-201). С подобными оценками мы встречаемся и при рассмотрении критиками рассказов Газданова. Неудовлетворенное ожидание какого-то резюме в его произведениях заводило их в тупик, они терялись и делали вывод, что имеют дело не с недостатками собственного восприятия и понимания, а с дефектами авторского мировоззрения, позиции.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9
|