…На трибуну один за другим выходили ораторы. Охрипшими голосами они рассказывали о социализме. Тут же записывали желающих в партию и добровольцев на фронт. Были такие ораторы, которые, взобравшись на трибуну, говорили до тех пор, пока их не стаскивали. На их место выталкивали новых ораторов.
Я все слушал, слушал, и казалось мне, что от всего услышанного голова раздувается, как пустой бычий пузырь. Перепутывались речи отдельных ораторов. И никак я не мог понять, чем отличить эсера от кадета, кадета от народного социалиста, трудовика от анархиста, и из всех речей оставалось в памяти только одно слово:
— Свобода… свобода… свобода…
— Гориков, — услышал я позади себя и почувствовал, как кто-то положил мне руку на плечо.
Около меня стоял неизвестно откуда появившийся ремесленный учитель Галка.
— Откуда вы? — спросил я, искренно обрадовавшись.
— Из Нижнего, из тюрьмы. Идем, милый, ко мне. Я здесь неподалеку комнату снял. Будем пить чай, у меня есть булка и мед. Я так рад, что тебя увидел. Я только вчера приехал и сегодня хотел нарочно к вам зайти.
Он взял меня за руку, и мы стали проталкиваться через гомонливую толпу. На соседней площади мы наткнулись на новую толчею. Здесь горели костры, и вокруг них толпились любопытные.
— Что это такое?
— А… пустое, — ответил, улыбнувшись, Галка. — Анархисты царские флаги жгут. Лучше бы разодрали ситец да роздали, а то мужики ругаются. Сам знаешь, каждая тряпка теперь дорога.
Руки у Галки были худые и длинные. Заваривая чай, он говорил быстро, то и дело улыбаясь:
— Отец твой оставил письмо. Мы с ним вместе сидели, пока его не отправили в корпусной суд. Только у меня сейчас письма нет, оно в корзине на вокзале.
— Семен Иванович, — спросил я за чаем, — вот вы говорите, что с отцом товарищами по партии были. Разве же он был в партии? Он мне про это никогда не говорил.
— Нельзя было говорить, вот и не говорил.
— И вы тоже не говорили. Когда вас арестовали, то про вас Петька Золотухин рассказывал, что вы шпион.
Галка засмеялся:
— Шпион! Ха-ха-ха! Петька Золотухин? Ха-ха! Золотухину простительно, он глупый мальчишка, а вот когда теперь про нас большие дураки распускают слухи, что мы шпионы, — это, брат, еще смешнее.
— Про кого это про вас, Семен Иванович?
— А про нас, про большевиков.
Я покосился на него.
— Так вы разве большевики, то есть, я хочу сказать, значит, и отец тоже был большевиком?
— Тоже.
— И что это с отцом все не по-людски выходит? — огорченно спросил я, немного подумав.
— Как не по-людски?
— А так. Другие солдаты как солдаты: революционеры так уж революционеры, никто про них ничего плохого не говорит, все их уважают. А отец то дезертиром был, то вдруг оказывается большевиком. Почему большевиком, а не настоящим революционером, ну, хотя бы эсером или анархистом? А то вот, как назло, большевиком. То хоть бы я мог сказать в ответ всем, что моего отца расстреляли за то, что он был революционером, и все бы заткнули рты и никто бы не тыкал в меня пальцем, а то я если скажу, что расстреляли отца как большевика, так каждый скажет — туда ему и дорога, потому что во всех газетах напечатано, что большевики — немецкие наемники и ихний Ленин у Вильгельма на службе.
— Да кто «каждый»-то скажет? — спросил Галка, во время моей горячей речи смотревший на меня смеющимися глазами.
— Да каждый. Кто ни попадется. Все соседи и батюшка на проповеди, вот и ораторы…
— Соседи!.. Ораторы!.. — перебил меня Галка. — Глупый! Да твой отец был в десять раз более настоящим революционером, чем все эти ораторы и соседи. Какие у тебя соседи? Монахи, выездновские лабазники, купцы, божьи странники, базарные мясники да мелкие обыватели. Ведь в том-то и беда, что среди соседей твоих редко-редко стоящего человека найдешь. Мы всю эту ораву и не агитируем даже. Пусть перед ними эти краснорубахие пустозвоны рассыпаются. Нам здесь времени тратить нечего, потому что монахи да лабазники все равно нашими помощниками не будут! Ты погоди, вот я тебя сведу, куда мы на митинги ходим. В бараки к раненым, в казармы к солдатам, на вокзал, в деревни. Ты вот там послушай! А тут — нашел судей… Соседи!
Галка рассмеялся.
Отца Тимки Штукина освободили еще в начале революции, но прежнего места ему не возвратили, и церковный староста Синюгин приказал ему немедленно освободить сторожку для вновь нанятого человека.
Никто из купцов не хотел принимать сторожа на работу. Ткнулся он к одному, к другому — нет ли места истопника или дворника, — ничего не вышло.
Синюгин, так тот прямо заявил:
— Я русской армии помогаю. Тысячу рублей на Красный Крест пожертвовал да одних подарков, флажков и портретов Александра Федоровича Керенского больше чем на две сотни в лазареты роздал, а ты дезертиров разводишь. Нет у меня для тебя места.
Не стерпел сторож и ответил:
— Покорно вас благодарю за такие слова. А только дозвольте вам заметить, что ни флажками, ни портретами вы не откупитесь, придет и на вас управа. И ты на меня не гикай! — рассердился внезапно дядя Федор. — Ты думаешь, пузо нарастил, телескоп завел, крокодила говядиной кормишь — так ты царь и бог? Погоди, послушай-ка лучше, что на твоих фабриках народ поговаривает. Ударили, мол, да мало, не дать ли подбавки?
— Я тебя… я тебя упеку! — забормотал ошеломленный Синюгин. — Вон оно что!.. Я на тебя жалобу… У меня завод на армию работает. Меня и теперешнее начальство ценит, а ты… Пошел вон отсюда!
Сторож надел шапку и вышел.
— Революцию устроили… Вся сволочь на прежнем месте. И упрекает еще, когда он и с воинским начальником и в городской думе. Разве же на них, толсторожих, такую революцию надо? На них с гвоздями надо, чтобы продрало. Патриот… — бурчал он, шагая по улицам. — На гнилых сапогах тысячи нажил. Сына-то своего откупил от службы. Воинскому триста сунул да госпитальному доктору пятьсот — сам, пьяный, хвастался. Все вы хороши чужими руками воевать. Портреты Александра Федоровича купил. Взять бы вас да с вашим Александром Федоровичем — на одну осину! Дождались свободы… С праздничком вас Христовым!
Все точно перебесились. Только и было слышно: «Керенский, Керенский…» В каждом номере газеты были помещены его портреты: «Керенский говорит речь», «Население устилает путь Керенского цветами», «Восторженная толпа женщин несет Керенского на руках». Член арзамасской городской думы Феофанов ездил по делам в Москву и за руку поздоровался с Керенским. За Феофановым табунами бегали.
— Да неужели же так и поздоровался?
— Так и поздоровался, — гордо отвечал Феофанов.
— Прямо за руку?
— Прямо за правую руку, да потряс еще.
— Вот! — раздавался кругом взволнованный шепот. — Царь бы ни за что не поздоровался, а Керенский поздоровался. К нему тысячи людей за день приходят, и со всеми он за руку, а раньше бы…
— Раньше был царизм…
— Ясно… А теперь свобода.
— Ура! Ура! Да здравствует свобода!.. Да здравствует Керенский!.. Послать ему приветственную телеграмму.
Надо сказать, что к этому времени каждая десятая телеграмма, проходившая через почтовую контору, была приветственной и адресованной Керенскому. Посылали с митингов, с училищных собраний, с заседаний церковного совета, от думы, от общества хоругвеносцев — ну, положительно отовсюду, где собиралось несколько человек, посылалась приветственная телеграмма.
Однажды пошли слухи о том, что от арзамасского общества любителей куроводства «дорогому вождю» не было послано ни одной телеграммы. В местной еженедельной газетке появилось негодующее опровержение председателя общества Офендулина. Офендулин прямо утверждал, что слухи эти — злостная клевета. Было послано целых две телеграммы, причем в особой сноске редакция удостоверяла, что в подтверждение своего опровержения уважаемый М.Я.Офендулин представил «оказавшиеся в надлежащем порядке квитанции почтово-телеграфной конторы».
ГЛАВА ВТОРАЯ
Прошло несколько месяцев с тех пор, как я встретился с Галкой.
На Сальниковой улице, рядом с огромным зданием духовного училища, стоял маленький, окруженный садиком домик. Обыватели, проходя мимо его распахнутых окон, через которые виднелись окутанные махорочным дымом лица, прибавляли шагу и, удалившись на квартал, злобно сплевывали:
— Заседают провокаторы!
Здесь находился клуб большевиков. Большевиков в городе было всего человек двадцать, но домик всегда был набит до отказа. Вход в него был открыт для всех, но главными завсегдатаями здесь были солдаты из госпиталя, пленные австрийцы и рабочие кожевенной и кошмовальной фабрик.
Почти все свободное время проводил там и я. Сначала я ходил туда с Галкой из любопытства, потом по привычке, потом втянуло, завертело и ошарашило. Точно очистки картофеля под острым ножом, вылетала вся шелуха, которой до сих пор была забита моя голова.
Наши большевики не выступали на церковных диспутах и на митингах среди краснорядцев — они собирали толпы у бараков, за городом и в измученных войной деревнях.
Помню, однажды в Каменке был митинг.
— Пойдем обязательно! Схватка будет. От эсеров сам Кругликов выступит. А знаешь, как он поет, — заслушаешься, — сказал мне Галка. — В Ивановском после его речи нам, не разобравшись, сначала чуть было по шее мужики не наклали.
— Пойдемте, — обрадовался я. — Вы чего, Семен Иванович, никогда с собой свой револьвер не берете? Всегда он у вас где попало: то в табак засунете, а вчера я его у вас в хлебнице видел. У меня мой так всегда со мной. Я даже, когда спать ложусь, под подушку его кладу.
Галка засмеялся, и борода его, засыпанная махоркой, заколыхалась.
— Мальчуган! — сказал он. — Ежели теперь в случае неудачи мне просто шею набьют, то попробуй вынуть револьвер, тогда, пожалуй, и костей не соберешь! Придет время, и мы возьмемся за револьверы, а пока наше лучшее оружие — слово. Баскаков сегодня от наших выступать будет.
— Что вы! — удивился я. — Баскаков вовсе плохо говорит. Он и фразы-то с трудом подбирает. У него от слова до слова пообедать можно.
— Это он здесь, а ты послушай, как он на митингах разговаривает.
Дорога в Каменку пролегала через старый, подгнивший мост, мимо покрытых еще не скошенной травой заливных лугов и мимо мелких протоков, заросших высоким густым камышом. Тянулись из города крестьянские подводы. Шли с базара босоногие бабы с пустыми кринками из-под молока. Мы не торопились, но, когда нас обогнала пролетка, до отказа набитая эсерами, мы прибавили шагу.
По широким улицам со всех концов двигались к площади кучки мужиков из соседних селений. Митинг еще не начинался, но гомон и шум слышны были издалека.
В толпе я увидел Федьку. Он шнырял взад-вперед и совал проходившим какие-то листовки. Заметив меня, он подбежал:
— Эгей! И ты пришел… Ух, сегодня и весело будет! На вот, возьми пачку и помогай раздавать.
Он сунул мне десяток листовок. Я развернул одну — листовки были эсеровские, за войну до победы и против дезертирства. Я протянул пачку обратно:
— Нет, Федька, я не буду раздавать такие листовки. Раздавай сам, когда хочешь.
Федька плюнул:
— Дурак ты… Ты что, тоже с ними? — И он мотнул головой в сторону проходивших Галки и Баскакова. — Тоже хорош… Нечего сказать. А я-то еще на тебя надеялся!
И, презрительно пожав плечами, Федька исчез в толпе
«Он на меня надеялся, — усмехнулся я. — Что у меня своей головы, что ли, нет?»
— До победы… — услышал я рядом с собой негромкий голос.
Обернувшись, я увидел рябого мужичка без шапки. Он был босиком, в одной руке держал листовку, в другой — разорванную уздечку. Должно быть, он был занят починкой и вышел из избы послушать, о чем будет говорить народ.
— До победы… ишь ты! — как бы с удивлением повторил он и обвел толпу недоумевающим взглядом.
Покачал головой, сел на завалинку и, тыкая пальцем в листовку, прокричал на ухо сидевшему рядом глухому старику:
— Опять до победы… С четырнадцатого года — и все до победы. Как же это выходит, дедушка Прохор?
Выкатили на середину площади телегу. Влез неизвестно кем выбранный председатель — маленький, вертлявый человечек — и прокричал:
— Граждане! Объявляю митинг открытым. Слово для доклада о Временном правительстве, о войне и текущих моментах предоставляется социалисту-революционеру товарищу Кругликову.
Председатель соскочил с телеги. С минуту на «трибуне» никого не было. Вдруг разом вскочил, стал во весь рост и поднял руку Кругликов. Гул умолк.
— Граждане великой свободной России! От имени партии социалистов-революционеров передаю вам пламенный привет.
Кругликов заговорил. Я слушал его, стараясь не проронить ни слова.
Он говорил о тех тяжелых условиях, в которых приходится работать Временному правительству. Германцы напирают, фронт трещит, темные силы — немецкие шпионы и большевики — ведут агитацию в пользу Вильгельма.
— Был царь Николай, будет Вильгельм. Хотите ли вы опять царя? — спрашивал он.
— Нет, хватит! — сотнями голосов откликнулась толпа.
— Мы устали от войны, — продолжал Кругликов. — Разве нам не надоела война? Разве же не пора ее окончить?
— Пора! — еще единодушней отозвалась толпа.
— Что он говорит по чужой программе? — возмущенно зашептал я Галке. — Разве они тоже за конец войны?
Галка ткнул меня легонько в бок: «Помалкивай и слушай».
— Пора! Ну, так вот видите, — продолжал эсер, — вы все, как один, говорите это. А большевики не позволяют измученной стране скорее, с победой, окончить войну. Они разлагают армию, и армия становится небоеспособной. Если бы у нас была боеспособная армия, мы бы одним решительным ударом победили врага и заключили мир. А теперь мы не можем заключить мира. Кто виноват в этом? Кто виноват в том, что ваши сыновья, братья, мужья и отцы гниют в окопах, вместо того чтобы вернуться к мирному труду? Кто отдаляет победу и удлиняет войну? Мы, социалисты-революционеры, во всеуслышание заявляем: да здравствует последний, решительный удар по врагу, да здравствует победа революционной армии над полчищами немца, и после этого — долой войну и да здравствует мир!
Толпа тяжело дышала клубами махорки; то здесь, то там слышались отдельные одобрительные возгласы.
Кругликов заговорил об Учредительном собрании, которое должно быть хозяином земли, о вреде самочинных захватов помещичьих земель, о необходимости соблюдать порядок и исполнять приказы Временного правительства. Тонкой искусной паутиной он оплетал головы слушателей. Сначала он брал сторону крестьянства, напоминал ему о его нуждах. Когда толпа начинала сочувственно выкрикивать: «Правильно!», «Верно говоришь!», «Хуже уж некуда!», Кругликов начинал незаметно поворачивать. Внезапно оказывалось, что толпа, которая только что соглашалась с ним в том, что без земли крестьянину нет никакой свободы, приходила к выводу, что в свободной стране нельзя захватом отбирать у помещиков землю.
Свою полуторачасовую речь он кончил под громкий гул аплодисментов и ругательств по адресу шпионов и большевиков.
«Ну, — подумал я, — куда Баскакову с Кругликовым тягаться! Вон как все расходились».
К моему удивлению, Баскаков стоял рядом, пыхтел трубкой и не обнаруживал ни малейшего намерения влезать на трибуну.
Столпившиеся возле телеги эсеры тоже были несколько озадачены поведением большевиков. Посовещавшись, они решили, что большевики поджидают еще кого-то, и потому выпустили нового оратора. Оратор этот был намного слабее Кругликова. Говорил он запинаясь, тихо и, главное, повторял уже сказанное. Когда он слез, хлопков ему уже было меньше.
Баскаков все стоял и продолжал курить. Его узкие, продолговатые глаза были прищурены, а лицо имело добродушно-простоватый вид и как бы говорило: «Пусть их там болтают. Мне-то какое до этого дело! Я себе покуриваю и никому не мешаю».
Третий оратор был не сильнее второго, и, когда он сходил, большинство слушателей засвистело, загикало и заорало:
— Эй, там… председатель!
— Ты, чертова башка! Давай других ораторов!
— Подавай сюда этих большевиков! Что ты им слова не даешь?
В ответ на такое обвинение председатель возмущенно заявил, что слово он дает воем желающим, а большевики сами не просят слова, потому что боятся, должно быть, и он не может их силой заставить говорить.
— Ты не можешь, так мы сможем!
— Наблудили и хоронятся!
— Тащи их за ворот на телегу! Пусть при народе выкладывают всё начистоту…
Рев толпы испугал меня. Я взглянул на Галку. Он улыбался, но был бледен.
— Баскаков, — проговорил он, — хватит. А то плохо кончиться может.
Баскаков кашлянул, как будто у него в горле разорвалось что-то, сунул трубку в карман и вперевалку мимо расступающейся озлобленной толпы пошел к телеге.
Говорить он начал не сразу. Равнодушно посмотрев на толпившихся возле телеги эсеров, он вытер ладонью лоб, потом обвел глазами толпу, сложил огромный кулак дулею, выставил его так, чтобы он был всем виден, и спросил спокойно, громко и с издевкою:
— А этого вы не видели?
Такое необычайное начало речи смутило меня. Удивило оно сразу и мужиков.
Почти тотчас же раздались негодующие выкрики:
— Это штой-то?
— Ты што людям кукиш выставил?
— Ты, пес тебя возьми, словами отвечай, а не фигой, а то по шее получишь!
— Этого не видели? — начал опять Баскаков. — Ну так не горюйте. Они… — тут Баскаков мотнул головой на эсеров, — они вам еще почище покажут. Па-а-ду-умаешь!.. — протянул Баскаков, сощурив глаза и качая головой. — Па-а-ду-умаешь… Развесили уши граждане свободной России. А скажите мне, граждане, какая вам есть польза от этой революции? Война была — война есть. Земли не было — земли нет. Помещик жил рядом — жил. А сейчас живет? Живет, живет. Что ему сделается? Вы не гикайте, не храбритесь. Помещика и это правительство в обиду не даст. Вон спросите-ка у водоватовских: пробовали было они до барской земли сунуться, а там отряд. Покрутились-покрутились около. Хоть и хороша землица, да не укусишь. Триста лет, говорите, терпели, так еще мало, еще терпеть захотели? Что ж, терпите. Господь терпеливых любит. Дожидайтесь, пока помещик сам к вам придет и поклонится: «А не надо ли вам землицы? Возьмите Христа ради». Ой, дождетесь ли только? А слыхали ли вы, что в Учредительном собрании, когда еще оно соберется, обсуждать вопрос будут: «Как отдать землю крестьянину — без выкупа либо с выкупом?» А ну-ка, придете домой, посчитаете у себя деньжата, хватит ли выкупить? На то, по-вашему, революция произошла, чтобы свою землю у помещиков выкупать? Да на кой пес, я вас спрашиваю, такая революция нужна была? Разве же без нее нельзя было за свои деньги земли купить?
— Какой еще выкуп! — послышались из толпы рассерженные и встревоженные голоса.
— А вот такой… — Тут Баскаков вынул из кармана смятую листовку и прочел: «Справедливость требует, чтобы за земли, переходящие от помещиков к крестьянам, землевладельцы получили вознаграждение». Вот какой выкуп. Пишут это от партии кадетов, а она тоже будет заседать в Учредительном. Она тоже своего добиваться будет. А вот как мы, большевики, по-простому говорим: неча нам ждать Учредительного, а давай землю сейчас, чтобы никакого обсуждения не было, никакой оттяжки и никакого выкупа! Хватит… выкупили.
— Вы-икупили!.. — сотнями голосов ахнула толпа.
— Какие еще могут быть обсуждения? Этак, может, и опять ничего не достанется.
— Да замолчите вы, окаянные!.. Хай большевик говорит! Может, он еще что-нибудь этакое скажет.
Раскрыв рот, я стоял возле Галки. Внезапный прилив радости и гордости за нашего Баскакова нахлынул на меня.
— Семен Иванович! — крикнул я, дергая Галку за рукав. — А я-то разве думал… Как он с ними… Он даже не речь держит, а просто разговаривает.
«Ой, какой хороший и какой умный Баскаков!» — думал я, слушая, как падают его спокойные, тяжелые слова в гущу взволнованной толпы.
— Мир после победы? — говорил Баскаков. — Что же, дело хорошее. Завоюем Константинополь. Ну прямо как до зарезу нужен нам этот Константинополь! А то еще и Берлин завоюем. Я тебя спрашиваю, — тут Баскаков ткнул пальцем на рябого мужичка с уздечкой, пробравшегося к трибуне, — я спрашиваю: что у тебя немец либо турок взаймы, что ли, взяли и не отдают? Ну, скажи мне на милость, дорогой человек, какие у тебя дела могут быть в Константинополе? Что ты, картошку туда на базар продавать повезешь? Чего же ты молчишь?
Рябой мужичок покраснел, заморгал и, разводя руками, ответил высоким негодующим голосом:
— Да мне же вовсе он и не нужен… Да зачем же он мне сдался?
— Тебе не нужен, ну и мне не нужен и им никому не нужен! А нужен он купцам, чтобы торговать им, видишь, прибыльней было. Так им нужен, пускай они и завоевывают. А мужик тут при чем? Зачем у вас полдеревни на фронт угнали? Затем, чтобы купцы прибыль огребали! Дурни вы, дурни! Большие, бородатые, а всякий вас вокруг пальца окрутить может.
— А ей-богу же, может! — хлопая себя руками, прошептал рябой мужик. — Ей-богу, может. — И, вздохнув глубоко, он понуро опустил голову.
— Так вот мы и говорим вам, — заканчивал Баскаков, — чтобы мир не после победы, не после дождичка в четверг, не после того, когда будут изувечены еще тысячи рабочих и мужиков, а давайте нам мир сейчас, без всяких побед. Мы еще и на своей земле помещика не победили. Так я говорю, братцы, или нет? Ну, а теперь пусть, кто не согласен, выйдет на это место и скажет, что я соврал, что я неправду сказал, а мне вам говорить больше нечего!
Помню: заревело, застонало. Выскочил побледневший эсер Кругликов, замахал руками, пытаясь что-то сказать. Спихнули его с телеги. Баскаков стоял рядом и закуривал трубку, а рябой мужик, тот, у которого Баскаков спрашивал, зачем ему нужен Константинополь, тянул его за рукав, зазывая в избу чай пить.
— С медом! — каким-то почти умоляющим голосом говорил он. — Осталось маненько. Не обидь же, товарищ! И они, ваши, пускай тоже идут.
Пили кипяток, заваренный сушеной малиной. В избе вкусно пахло сотами.
Мимо окон по пыльной дороге прокатила обратно бричка, набитая эсерами. Наступал сухой, душный вечер. Далеко в городе гудели колокола. Черные монахи тридцати церквей возносили молитвы об успокоении начинавшей всерьез бунтоваться земли.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Я пошел на кладбище проститься с Тимкой Штукиным. Вместе с отцом он уезжал на Украину, к своему дяде, у которого был где-то возле Житомира небольшой хутор.
Вещи были сложены. Отец ушел за подводой. Тимка казался веселым. Он не мог стоять на месте, поминутно бросался то в один, то в другой угол, точно хотел напоследок еще раз осмотреть стены сторожки, в которой он вырос.
Но мне казалось, что Тимка не по-настоящему веселый и с трудом удерживается, чтобы не расплакаться. Птиц он своих распустил.
— Всех… Все разлетелись, — говорил Тимка. — И малиновка, и синицы, и щеглы, и чиж. Я, Борька, знаешь, больше всего чижа любил. Он у меня совсем ручной был. Я открыл дверку клетки, а он не вылетает. Я шугнул его палочкой… Взметнулся он на ветку тополя да как запоет, как запоет!.. Я сел под дерево, клетку на сучок повесил. Сижу, а сам про все думаю: и как мы жили, и про птиц, и про кладбище, и про школу, как все кончилось и уезжать приходится. Долго сидел, думал, потом встаю, хочу взять клетку. Гляжу, а на ней мой чижик сидит. Спустился, значит, сел и не хочет улетать. И мне вдруг так жалко всего стало, что я… я чуть не заплакал, Борька.
— Ты врешь, Тимка, — взволнованно сказал я. — Ты, наверное, и на самом деле заплакал.
— И на самом деле, — дрогнувшим голосом сознался Тимка. — Я, знаешь, Борька, привык. Мне так жаль, что нас отсюда выгнали! Знаешь, я даже тайком от отца к старосте Синюгину ходил проситься, чтобы оставили. Так нет, — Тимка вздохнул и отвернулся, — не вышло. Ему что?.. У него вон какой свой дом…
Последние слова Тимка договорил почти шепотом и быстро вышел в соседнюю комнату. Когда через минуту я зашел к нему, то увидел, что Тимка, крепко уткнувшись лицом в большой узел с подушками, плачет.
На вокзале, подхваченные людской массой, ринувшейся к вагонам подошедшего поезда, Тимка с отцом исчезли.
«Раздавят еще Тимку, — забеспокоился я. — И куда это такая прорва народу едет?»
Перрон был набит до отказа. Солдаты, офицеры, матросы. «Ну, эти-то хоть привыкли и у них служба, а вот те куда едут?» — подумал я, оглядывая кучки расположившихся среди вороха коробок, корзин и чемоданов. Штатские ехали целыми семьями. Бритые озлобленные мужчины с потными от беготни и волнения лбами. Женщины с тонкими чертами лиц и растерянно-усталым блеском глаз. Какие-то старинные мамаши в замысловатых шляпках, ошарашенные сутолокой, упрямые и раздраженные.
Слева от меня на огромном чемодане сидела, придерживая одной рукой перетянутую ремнями постель, другой — клетку с попугаем, какая-то старуха, похожая на одну из тех старых благородных графинь, которых показывают в кино.
Она кричала что-то молодому морскому офицеру, пытавшемуся сдвинуть с перрона тяжелый кованый сундук.
— Оставьте, — отвечал он, — какой тут еще вам носильщик! О черт!.. Слушай! — крикнул он, бросая сундук и поворачиваясь к проходившему мимо солдату. — Эй, ты!.. Ну-ка, помоги втащить вещи в вагон.
Врасплох захваченный солдат, подчиняясь начальственному тону, быстро остановился, опустив руки по швам, но почти тотчас же, как будто устыдившись своей поспешности, под насмешливым взглядом товарищей ослабил вытяжку, неторопливо заложил руку за ремень и, чуть прищурив глаз, хитро посмотрел на офицера.
— Тебе говорят! — повторил офицер. — Ты оглох, что ли?
— Никак нет, не оглох, господин лейтенант, а не мое это дело — ваши гардеробы перетаскивать.
Солдат повернулся и неторопливо, вразвалку пошел вдоль поезда.
— Грегуар!.. — выкатив выцветшие глаза, крикнула старуха. — Грегуар, найди жандарма, пусть он арестует, пусть отдаст под суд грубияна!
Но офицер безнадежно махнул рукой и, обозлившись, внезапно ответил ей резко:
— Вы-то еще чего лезете? Что вы понимаете? Какого вам жандарма — с того света, что ли? Сидите да помалкивайте!
Тимка неожиданно высунулся из окошка:
— Эгей! Борька, мы здесь!
— Ну, как вы там?
— Ничего… Мы хорошо устроились. Отец на вещах сидит, а меня матрос к себе на верхнюю полку в ноги пустил. «Только, говорит, не дрыгайся, а то сгоню».
Вспугнутая вторым звонком толпа загомонила еще громче. Отборная ругань смешивалась с французской речью, запах духов — с запахом пота, переливы гармоники — с чьим-то плачем, — и все это разом покрыл мощный гудок паровоза.
— Прощай, Тим-ка!
— Прощай, Борь-ка! — ответил он, высовывая вихор и махая мне рукой.
Поезд скрылся, увозя с собой сотни разношерстного, разноязычного народа, но казалось, что вокзал не освободился нисколько.
— Ух, и прет же! — услышал я рядом с собой голос. — И все на юг, все на юг. На Ростов, на Дон. Как на север поезд, так одни солдаты да служивый народ, а как на юг, то господа так и прут!
— На курорт едут, что ли?
— На курорт… — послышалось насмешливое. — Полечиться от страха, нынче страхом господа больны.
Мимо ящиков, сундуков, мешков, мимо людей, пивших чай, щелкавших семечки, спавших, смеявшихся и переругивавшихся, я пошел к выходу.
Хромой газетчик Семен Яковлевич выскочил откуда-то и, пробегая с необычной для его деревянной ноги прытью, заорал тонким, скрипучим голосом:
— Свежие газеты!.. «Русское слово»!.. Потрясающие подробности о выступлении большевиков! Правительство разогнало большевистскую демонстрацию! Есть убитые и раненые. Безуспешные поиски главного большевика Ленина!..
Газету рвали из рук — сдачу не спрашивали.
Возвращаясь, я взял чуть правее шоссе и направился по узкой тропке, пролегавшей меж колосьев спелой ржи. Спускаясь в овраг, я заметил на противоположном склоне шагавшего навстречу человека, согнувшегося под тяжестью ноши. Без труда я узнал Галку.
— Борис, — крикнул он мне, — ты что здесь делаешь? Ты с вокзала?
— С вокзала, а вы-то куда? Уж не на поезд ли? Тогда фьють… опоздали, Семен Иванович, поезд только что ушел.
«Ремесленный учитель» Галка остановился, бухнул тяжелую ношу на траву и, опускаясь на землю, проговорил огорченно:
— Ну и ну! Что же теперь делать мне с этим? — И он ткнул ногой в завязанный узел.
— А тут что такое? — полюбопытствовал я.
— Разное… литература… Да и так еще кое-что.
— Тогда давайте. Я вам обратно помогу донести. Вы в клубе оставите, а завтра поедете.
Галка затряс своей черной и, как всегда, обсыпанной махоркой бородой:
— В том-то, брат, и дело: что в клуб нельзя. Клуб-то, брат, у нас тю-тю. Нету больше клуба.
— Как нету? — чуть не подпрыгнул я. — Сгорел, что ли? Да я же только утром, как сюда идти, проходил мимо…
— Не сгорел, брат, а закрыли его. Хорошо, что нас свои люди успели предупредить. Там сейчас обыск идет.
— Семен Иванович, — спросил я недоумевая, — да как же это? Кто же это может закрыть клуб? Разве теперь старый режим?.. Теперь свобода. Ведь у эсеров есть клуб, и у меньшевиков, и у кадетов, а анархисты сроду пьяные и вдобавок еще окна у себя снаружи досками заколотили, и то им ничего. А у нас все спокойно, и вдруг закрыли!
— Свобода! — улыбнулся Галка. — Кому, брат, свобода, а кому и нет. Вот что мне с узлом-то делать? Спрятать бы пока до завтра надо, а то назад в город тащить неудобно, отберут еще, пожалуй.
— А давайте спрячем, Семен Иванович! Я место тут неподалеку знаю. Тут, если оврагом немного пройти, пруд будет, а еще сбоку этакая выемка, там раньше глину для кирпичей рыли и в стенках ям много. Туда не только что узел, а телегу с конем спрятать можно. Только говорят, что змеюки там попадаются, а я босиком. Ну, вам-то, в ботинках, можно. Да они если и укусят, то ничего — не помрешь, а только как бы обалдеешь.