– Мартин Сквернавец, а что, у хромого Шимона не будет для меня двух телячьих окороков да четырех гусей? Надобно мне их к вечеру.
– Спрошу,– ответил Мартин.
Они поднялись, вышли из ветхой лачуги и зашагали вдоль берега. Неподалеку, там, где во Влтаву впадал ручей, протекавший по замковому рву мимо Черной башни, в домике, слепленном из глины и досок, жил хромой Шимон, который крал все, что попадалось или что ему заказывали клиенты.
Теплая погода выманила Шимона из его берлоги, и он вышел посидеть на бревне у реки. Невеселы были его мысли: подручный, с которым Шимон обычно совершал свои деловые поездки, вчера был схвачен у Тейнки в тот самый момент, когда уводил подсвинка из крестьянского хлева, и тут же отправлен в пыточную.
Услыхав от монаха о цели посещения, хромой Шимон помрачнел еще более и начал плакаться, что-де не знает, как-то еще дело обернется, а вдруг подручный выдаст его, Шимона, заплечным мастерам.
– Да мне только всего и надо, что четыре гуся да два телячьих окорока,– наседал брат Пробус.– Тебе ведь ничего не стоит раздобыть все это к вечеру. Нынче в Прагу множество иногородних понаехало – в два счета затеряешься в толпе.
Шимон, сдаваясь, махнул рукой:
– Окорока – это что,– сказал он.– Гусей вот достать труднее.
И он, повесив голову, погрузился в раздумье.
– В монастырском саду у бенедиктинцев
ограда не так чтоб высока…– намекнул брат Пробус.
– Был я там вчера,– грустно проговорил Шимон.– Схожу-ка я за Голодную стену, в деревню куда-нибудь,– решил он наконец.– Вечером постучусь.
Голову прозакладываю, что принесу все нужное.
Преподобный брат Пробус подал руку хромому Шимону и тотчас уплатил денежки.
Умел Пробус дешево покупать.
Вечером того же дня монастырская братия была занята приготовлением блюд из рыбы, гусятины и телятины. Настоятель Никазиус освободил монахов от вечерней службы.
Четвертого дня октября месяца в монастыре приятно пахло рыбой, жареным гусем и телячьим жарким; монахи без устали пекли и жарили угощение для придворных.
Настоятель Никазиус пробовал и то и это, не переставая вздыхать, что вот, мол, какие расходы. При всем том он бдительно следил, чтобы кухонная братия не подъедала приготовленные яства. В тот день он на всех наложил пост, рассчитывая сэкономить хоть пару грошей.
Брат келарь Мансвет распевал псалмы в монастырском погребе, приготовляя по распоряжению настоятеля пиво; монахи под присмотром брата Пробуса носили готовые блюда в помещение, соседнее с комнатой для бедных.
В темной комнате для бедных, свет в которую проникал лишь из коридора через маленькое окошко, утром, когда в монастыре суета была в самом разгаре, сидели за длинным и не очень чистым столом три человека не очень приятного вида. То были бродячие нищие. Они пришли утром в монастырь и ждали обеда.
Все монастыри были открыты для бродячих нищих, и нуждающийся путник имел право жить в каждом хоть три дня подряд: однако в монастырь святого Томаша нищие заглядывали редко. Они избегали этот монастырь, а в последние годы, когда настоятелем стал Никазиус, слух о его скряжничестве отпугивал даже самых отъявленных бродяг.
Но сегодня явились эти трое. Они пришли издалека. По остроносым башмакам можно было заключить, что они немцы.
Одежда на них была потрепанная – отороченные камзолы, узкие штаны, а на головах не то шляпы, не то береты, причем ясно было, что головные уборы не по ним: видно, выпросили из милости или украли где-нибудь.
Дороги Королевства Чешского в ту пору кишели всяким сбродом.
Бродяги тихо разговаривали, бросая на стол кости. Они играли для препровождения времени уже добрых пять часов.
Порой они переставали играть, и старший из них что-то рассказывал, размахивая руками. Он говорил по-немецки, на гортанном баварском наречии.
– Совсем живот подвело,– проговорил один из бродяг.– Лучше бы мне на виселице болтаться, чем ждать в этой дыре.
– Ничего,– утешали его товарищи.– Чуешь, как вкусно пахнет? Видно, в этом монастыре славно едят, и монахи с радостью уделят бедным путникам от щедрот своих.
Запахи яств, проносимых в соседнее помещение, все сильнее дразнили их голод.
Вдруг в комнату для бедных упала полоса яркого света: вошел брат Пробус, неся обед: миску хлебной на воде похлебки.
Баварцы накинулись на еду.
– Да ведь это и свиньи жрать не станут! – воскликнул один, отбрасывая деревянную ложку.
– Подождем ужина,– посоветовал старший.– Наверное, ужин будет получше. Слышите запах?..
И вновь по столу застучали кости, мелькая гранями с шестью точечками.
– Не съели,– доложил настоятелю брат Пробус.– Дадим им это же и на ужин. Да просились переночевать: устали, мол, от дальней дороги, и ноги им не служат.
– Пусть ночуют на полу в комнате для бедных,– решил настоятель.– А на ужин им отнеси то, что они на обед не съели. Подай-ка мне фаршированное мясо, отведаю… Ах, Пробус,– с укоризной сказал он, пожевав мяса,– много пряностей кладешь. Придворные пить захотят, и много пива вольется к ним в глотки.
Ох, горе, горе...
В ту ночь монастырь сторожил брат Мансвет, келарь. В двадцать втором часу, по-нынешнему счету в десятом, он задремал. И нечего удивляться: ведь он целый день приготовлял пиво для приема. В двадцать третьем часу келарь уже храпел, склонив колени на молитвенной скамеечке перед образом Иоанна Крестителя у входа в чулан, где в ожидании гостей стояли блюда, и в нескольких шагах от комнаты для бедных, где спали бродячие баварцы.
Спали?.. Нет, нищая троица не могла уснуть от голода. Баварцы лежали на соломе, которую принес им на ночь брат Пробус, и тихо совещались.
Старший, с прыщавым лицом, поднялся с соломы и бесшумно отворил дверь.
Месяц, ломая лучи о шпиль костела, отбрасывал черные тени на галерею. Брат келарь храпел, склонившись на молитвенной скамеечке. Баварец ухмыльнулся и щелкнул пальцами. Оба его товарища скользнули в дверь, и все трое прокрались мимо келаря в чулан, откуда исходил дух добрых, вкусных яств.
Брат келарь по-прежнему выводил носом рулады, к которым теперь примешивалось чавканье и довольное урчание трех бродяг, хозяйничавших среди блюд, предназначенных для королевских придворных.
В пять часов утра, выпустив странников из ворот и благословив их на дорогу, сонный брат келарь отправился убирать комнату для бедных. Он вынес солому и нашел нетронутой миску с хлебной похлебкой. Но, подметая пол, он обнаружил много рыбьих костей и других, которые могли быть и гусиными.
– Как раз, станут они нашу похлебку хлебать,– усмехнулся келарь, сметая сор в совок.– Нахриста-радничают по дороге мяса да и поедят на покое, нужна им наша похлебка!..
Солнечные часы у садовой ограды показывали восьмой час, когда монахи отслужили утреннюю мессу.
– Брат Пробус,– сказал, спустившись в кухню, настоятель Никазиус,– принеси-ка мне кусочек жареного мяса из чулана...
Пробус повиновался.
Настоятель предвкушал, как он сейчас поест гусятины, но кухарь не шел. Тогда он сам отправился за ним...
Немало воды из монастырского колодца пришлось натаскать монахам, прежде чем они привели в чувство настоятеля и кухаря, которых келарь Мансвет нашел распростертыми на полу в чулане перед опустошенными блюдами.
– Черти все съели,– были их первые слова, после того, как они очнулись.– Черти нас ограбили...
И оба заплакали.
– Может быть, случилось бы и еще кое-что похуже, если б я всю ночь напролет не стоял на коленях да не пел тихонько псалмов! – заметил брат Мансвет и пошел за кадилом – окуривать чулан; он усмехался: прекрасно он понял, какие тут побывали черти.
Настоятеля Никазиуса, правда, несколько утешило, что похороны Фердинанда I не будут совершены. Даже после заседания земского сейма, что они отложены на неопределенное время; но он долго еще плакался, что черти ограбили монастырь, пожрав яства, приготовленные для двора.
Тут и конец этой истории.
ПОМИНАЛЬНАЯ СВЕЧА
Старого старосту похоронили на деревенском кладбище под лиственницами; женщины и дети разошлись по хатам, а мужики направились в корчму дядюшки Шимона.
– Шимон,– крикнул кто-то из крестьян, когда все уселись за грубо отесанные столы.– Эй, Шимон, поднеси-ка, согрей душу! -Утерев глаза рукавом кунтуша, он со вздохом обратился к сидевшим: – Эх, нет больше нашего старосты!
– Смерти все одно,– промолвил седой Станко,– что староста, что не староста.
– Да уж, смерть не выбирает,– поддакнул Земб.– Вот так напьешься, свалишься с телеги, а она тебя поперек – и все!
– Здорово тот цыган ему предсказал,– вспомнил Станко,– давненько это было. Пришел тогда цыган в деревню, а покойник староста как раз от Шимона идет. «Что это ты, парень, смеяться вздумал!» – говорит ему староста и велит в каталажку упрятать. «Да всыпать ему по первое число!» – приказывает мне и покойному Хохличу. Всыпать-то мы всыпали, а цыган и говорит: «Староста ваш или упьется до смерти или убьется спьяну». И вот, поди ж ты, сколько лет прошло – едет староста из города мертвецки пьяный, падает с телеги – и прямо под колеса. Вот и нет его.
– Эй, Шимон, выпей с нами,– крикнул Земб,– жалко, такой был староста!
– Жалко, ох как жалко,– поддержал его Шимон, выпив с мужиками.– Помните, в прошлом году он двух бродяг запер в пустом хлезу и три дня ни крошки им не давал? А когда оии просили его поесть, чтобы не умереть с голоду, только смеялся: «То-то, ребята, сами теперь видите, у нас в горах нищим плохо подают».
На четвертый день отпустил их, дал по краюхе хлеба. «Видал, Шимон,– говорит мне,– какого задали стрекача. Я им покажу... Работать надо!»
– Зато стариков нищих любил попотчевать,– продолжил Земб.– Придет старичок за милостыней. «Ты откуда, сердешный?» – «Оттуда-то». – «А отец твой?» – «Помер, хозяин». – «Не сладко тебе приходится»,– скажет, бывало, староста и чуть не целую неделю старика кормит.
– Как же, помню,– сказал Шимон,– сидел както староста здесь, выпивал, а старик нищий заходит.
«Выпей со мной, братец»,– пригласил его староста.
Нищий выпил и захмелел, а староста мне и приказывает: «Уложи-ка его, Шимон, да поудобнее!»
– Выпьем,– предложил крестьянин Михаил,– помянем покойного добрым словом.
Все выпили, и тут снова заговорил седой Станко:
– А мне не забыть, как сидел староста перед своим домом вечером, накануне злосчастной поездки в город. Я присел рядом с ним. на лавочке, а он мне и говорит: «Станко, дружище, дай руку». Подаю ему руку, а он мне: «Слушай, брат, разве про себя наперед что узнаешь? Вон священник из Строжи всегда одно и то же твердит: из деревни, мол, уезжаешь, а вернешься, нет ли – дело темное. Так и пребываешь в вечном страхе, по себе, небось, знаешь, Станко,– кто без греха? Вот я и подумал: поставить бы в часовне святого Иозефа возле леса большую свечу во искупление моих грехов. Может, как умру, скажет мне отец небесный: „Пока свеча не догорит, будешь в чистилище, а потом на небо возьму“. Так все и думаю об этом последнее время. А вчера приснилось мне, будто святой Йозеф присоветовал: „Гляди только, дружище, чтоб свеча была побольше!“ Я и прикинул: вот, мол, поеду в город, куплю большую свечу. А что, как пить начну, деньги спущу, а свечу-то купить и позабуду?» Тут он мне и говорит – как сейчас, его вижу, покойника: «Станко, дружище, сделай одолженье, дам я тебе денег на свечу, а как умру – купи и поставь в часовне святого Йозефа, пусть горит во искупление моих грехов. Грешен я, Станко, ох и грешен!»
Седой Ставке выпил, утер набежавшую во время рассказа слезу и продолжал:
– Дал он мае деньга и говорит: «Вот тебе, дружище, три гульдена. На большую свечу хватит! То-то будет гореть, пока я буду мучиться в чистилище! Как догорит, знайте: староста ваш уже в царствии небесном. И потолще пусть будет, больно много у меня грехов. Придется помучиться. Держи деньги крепче да не забудь про свечу. Когда зажжете ее в часовне и пойдете лесом, перекреститесь и скажите: „Дай ему, господи, вечный покой, много он грешил, но бог милостив“. Все это покойный староста мне за день до смерти говорил, эх, кабы знал, бедняга, что сегодня схороним его под лиственницами.
Седой Станко снова вытер слезы, вытащил из-за пояса три золотых, положил их на стол и сказал:
– Вон как вы весело блестите! – Поеду в город, куплю свечу большую-пребольшую. Ох, бедный наш староста, копил ты эти золотые и думать не думал, что так скоро в часовне святого Йозефа будет гореть свеча в упомин твоей души.
– А что ему было копить? – буркнул Земб.– Ведь он как? Всем известно: налоги соберет – а мы платили исправно – да и пропьет все. Куда там в город деньги возить! А если возил, так не все.
– Он сам про себя говорил,– сказал Мачех,– грешен, мол, дня нет, чтоб не согрешил. Обещал мне похлопотать, чтоб сына не забрили. «Это влетит тебе в копеечку,– говорит,– зато будь покоен, я уж с начальством договорюсь, как рекрутчина подойдет».
Отдал я ему пару гульденов, а сын, почитай, третий год в уланах служит. Вот он какой был, бедняжка наш покойник. Денежки в карман – и дело с концом. Что ему три гульдена оставить на свечу!
– А то, случалось, и взаймы брал,– припомнил молодой Хохлич.– Раз ко мне пришел: «Дай,– говорит,– парень, гульден». Я дал. А потом спрашиваю как-то: «Эй, староста, деньги-то когда вернешь?» А он мне: «Помилуй, да разве я тебе должен?» – «Да что ты, староста, опомнись!» – «А чего мне тебя обманывать,– говорит,– мы с отцом твоим в ладу жили, так что прощаю тебе, парень, эту шутку».
Земб с вожделением посмотрел на три гульдена, лежавшие на столе, и сказал:
– Бывало, и мне не нравилось, что он, бедняжка наш, сегодня взял, а завтра вроде бы и забыл. Однажды одолжил я ему гульден, а как припомнил должок, он мне в ответ: «Не помню, дружище, ей-богу, не помню, сдается, не брал я у тебя взаймы».
– Все мы грешники на этой земле,– заметил крестьянин в кунтуше.– Правильно староста говорил, грешник он был большой, но, я думаю, простить бы ему надо...
– Да вы только вспомните,– продолжал молодой Хохлич,– покойный староста и на налогах нас обсчитывал, и деньги взаймы брал без отдачи. Как в хозяйстве у него что кончалось – тоже занимал, а там ищиветра в поле. А теперь ему еще и свечу покупать? Да за что же, я вас спрашиваю?
Земб снова с тоской взглянул на деньги, лежавшие перед седым Станко, и сказал:
– За что да за что! И так всем ясно – не за что. Правильно ты, Хохлич, сказал: и на налогах обсчитывал, и взаймы брал, и долгов не отдавал. Чего там говорить.– Земб накрыл деньги рукой.– Так что, Станко, я считаю, нечего для покойника за три гульдена свечу покупать.
Седой Станко вздохнул:
– Так ведь и у меня покойник – царство ему небесное! – взял как-то золотой, да и пропил его. Богмилостив...– Станко снова вздохнул,– и грехи отпускает по милосердию своему. Зачем же свечу покупать?– Покойник был, конечно, человек грешный, но...– он помолчал и закончил: – Но деньги, хоть и после смерти, честно вернул.
Старый Станко засунул себе за пояс один из трех гульденов и сказал:
– Один гульден по праву принадлежит тебе, Хохлич, один -тебе, Земб.
Вот почему и по сей день темно в часовне святого Иозефа, покровителя покойного старосты. Не горит там большая свеча за упокой грешной души. Темнота в часовне сливается с лесной тишиной, нарушаемой лишь, когда молодой Хохлич, Земб или седой Станко, возвращаясь из корчмы дядюшки Шимона, останавливаются перед часовней, крестятся и шепчут:
– Ох, староста, бог милостив, и без свечи распахнет он пред тобой врата небесные, а ты замолви там словечко за нас, грешных...
За трех сукиных сынов...
ВОЗНАГРАЖДЕНИЕ
Я служил в налоговом управлении. Сидя на расшатанном стуле в комнате практикантов, где не было даже печки, я что-то переписывал из одной книги в другую, как вдруг кто-то похлопал меня по спине.
Я оглянулся, и перо выпало у меня из руки. Надо мной стоял заведующий канцелярией пан Комарек.
Если старик похлопывал кого-то по плечу, значит, дело было дрянь.
– Прошу прощения, ваша милость,– начал я, заикаясь, хотя не чувствовал за собой никакой вины.
– Переписывайте побыстрее,– сказал Комарек,– а когда все уйдут, останьтесь и попрошу в мой кабинет. Смотрите, не забудьте. Повторяю, не уходите со всеми, а зайдите ко мне в кабинет. Запомните хорошенько, юноша!
Начальник ушел в соседнюю комнату и вскоре оттуда послышался его голос: «Вы, пан Кебл, как я посмотрю, после повышения стали себе вместо жирной грудинки копченый окорок покупать. Помните, значит, про свои годы».
Голос начальника постепенно затихал, но из соседней комнаты еще доносилось:
– А вот пан Марек даже в будни курит виржинские. Наш капитан, бывало, говаривал, что, уж если кто курит виржинские, должен одну сигару на всю неделю растягивать. Закурить в понедельник, сделать пять затяжек, а потом целый день держать погашенную сигару в зубах, во вторник опять закурить, сделать пять затяжек и весь вторник держать в зубах, и так всю неделю, а в воскресенье зажечь остаток сигары, потом погасить, опять зажечь и так докурить всю до конца.
Служитель Ваничек, который что-то переписывал в комнате практикантов, заметил:
– Старик сегодня в настроении, вас «юношей» назвал, а теперь вон все шутит.
– Пан Ваничек, зачем же он все-таки меня к себе в кабинет пригласил? – спросил я удрученно.
– У всякого «зачем» свое «потому» есть,– ответил пан Ваничек.– Может, он хочет вас спросить, небью ли я баклуши или как выполняю свои обязанности. Так вы скажите, что я от работы ни на шаг... Ну вот, старик ушел, все спокойно, так я, пожалуй, пойду выпью кружечку. Если меня кто спрашивать будет, скажите, что, мол, нехорошо ему стало.
Ваничек ушел и оставил меня наедине с моими грустными мыслями.
– Чего я старику понадобился? – думал я.– И главное: в кабинет вызывает.
Я вспомнил про практиканта Фучика, которого старик тоже вот так вызвал однажды к себе, а Фучик вернулся от него и сказал:
– С первого я уволен.
Все уже ушли, Ваничек открывал окна, проветривал служебные помещения и собирал сигарные окурки, когда я с трепетом входил в кабинет заведующего.
Заведующий поднялся навстречу мне и, протирая носовым платком очки, спросил:
– У вас есть собака?
– У меня... Видите ли, ваша милость...-замямлил я, при этом зубы у меня отбивали барабанную дробь.
– Не отрицайте, я вчера с противоположного тротуара видел, как вы с ней прогуливались.
– Прошу прощения, да, у меня есть собака, не извольте сомневаться, ваша милость.
– Так вы любите животных,– перебил меня заведующий,– ведь правда, любите?
– Да, с вашего позволения, люблю, ваша милость,– отвечал я, весь дрожа.
– Это мне в вас нравится,– проговорил начальник,– надевая очки.– Садитесь и слушайте.
Он усадил меня на стул напротив и сказал:
– Мне нравится, что вы любите собак. Вы, пожалуй, единственный во всем управлении, кто, как бы это сказать, не равнодушен к бессловесным тварям. Вы ведь к ним не равнодушны, правда?
– Не равнодушен, ваша милость,– ответил я.
– Вот это мне и нравится,– продолжал начальник,– что вы, человек с небольшими доходами, держите собаку. Я заметил, она у вас хорошо откормлена, живот почти по земле волочится. А что, умеет она у вас какие-нибудь штуки выделывать?
– Прошу прощения, пан заведующий, но она уже очень старая.
– Сколько же ей лет? – спросил заведующий.
– Я купил ее еще щенком, как раз когда стал практикантом,– ответил я.
– Ну, тогда она, пожалуй, действительно старая,– согласился заведующий.– И сколько вы на нее в день тратите?
– Пять геллеров, ваша милость,– не считая налога на собак,– ответил я.
– Что ж, это очень порядочно с вашей стороны, раз вы не бросаете собаку и даже тратитесь на нее.
Да, у человека могут быть чувства, даже если он про сто практикант, ведь у вас есть чувства?
– Так точно, ваша милость.
– Да, да, именно это мне в вас и нравится,– сказал заведующий,– что вы не равнодушны к бессловесной твари, которая чувствует все так же, как человек.
А когда ваша собака была молодая и резвая, умела она что-нибудь делать, ну, к примеру, служить или давать лапу?
– Она многое умела, ваша милость, и служить, и подавать лапу, и искать в кармане сахар.
– И это вы ее обучили?
– Да, ваша милость, это стоило мне немало труда, но все-таки я смог ее кое-чему научить.
– Да, да,– заулыбался заведующий,– я как принял вас на службу, сразу заметил, что вы человек способный и голова у вас работает. И знаете, я в вас не ошибся. Вы выполняли все как надо и угадывали каждое мое желание. Я ведь в вас не ошибся, верно?
– Думаю, не изволили ошибиться, ваша милость.
– И если бы я вам сказал, сделайте то или это, верен, вы бы все исполнили. Например, если бы я попросил вас подбросить угля в камин...
– Да нет, я не имел в виду сейчас,– остановил меня заведующий, когда я бросился к камину.– Это был всего лишь пример, садитесь и слушайте дальше. Я вижу, вы меня любите, как отца родного, ну, а я это ценю, Послушайте, вы можете оказать мне одну услугу.
Заведующий с минуту помолчал.
– У нас тоже есть собака, сучка,– продолжал он улыбаясь,– молоденькая сучка, у которой вот-вот должны быть первые щенки. Моя супруга эту собачку очень любит, но не хочет, чтобы та ощенилась у нас дома. Моя супруга очень чувствительна, боюсь, ей сделалось бы дурно. Одна наша служанка выпустила как-то нашу собачку на улицу, хотя мы ей это запретили, так я дал ей расчет. А теперь, как я сказал, у нее должны быть щенки. Вы, я вижу, животных любите, так окажите мне услугу, возьмите нашу сучку на это время к себе. Собачка красивая и не кусается. А уж когда все закончится и родятся щенки, я вас отблагодарю.
Задаром мне ничего не надо. Эта сучка чистокровный фокстерьер, так что вы уж поухаживайте за ней как следует, вы человек способный. А я вам буду признателен. Вознаграждение за мной. Наша служанка принесет вам собачку в корзинке. Берегите ее как зеницу ока...
– А я уж вас отблагодарю,– еще раз повторил заведующий.– Теперь идите домой. Я пришлю к вам служанку после обеда.
– Большое спасибо за доверие, ваша милость,– горячо благодарил я, и в глазах моих стояли слезы,– будьте уверены, я его оправдаю.
* * *
На следующий день я рассказал служителю Ваничеку о том, что заведующий, доверил мне ухаживать за своей сучкой, что его служанка вчера принесла ее ко мне, что это прелестная собачка, которая понесет самое большое через три дня, и наконец, что пан заведующий обещал меня наградить.
Ваничек сначала посмотрел в потолок, потом на меня и спросил:
– Когда вы подавали прошение о повышении в должности?
– Шесть лет назад,– ответил я.– Я работаю практикантом уже двенадцатый год.
– Ну что ж, тогда это возможно,– сказал Ваничек.
– Что возможно? – спросил я.
– Ну что в награду за это он вас повысит. Например, одного он повысил только через десять лет,– сказал Ваничек.
– Да, наверно, он меня повысит,– с радостью думал я,– ведь это ему ничего не стоит. И отблагодарит.
Когда я, радостно предвкушая свое повышение вернулся домой, хозяйка квартиры объявила:
– Ну вот и все. Всего два щенка, один весь белый, а другой с черными пятнами.
Из моей комнаты доносилось тихое скуление, когда я вошел, моя питомица облизывала своих детей. Я нежно погладил ее.
– Хорошая собачка,– думал я,– если бы не ты меня, бы не повысили.
***
На следующий день я не шел, а летел в управление, чтобы скорее сообщить заведующему:
– Ваша милость, все в порядке.
В половине девятого, как только он появился, я постучал в кабинет и вошел.
– Ваша милость,– сказал я, поздоровавшись,– все обошлось благополучно.
– Это вы о моей собачке,– сказал он с теплотой в голосе,– так все кончилось хорошо?
– Очень хорошо, ваша милость,– ответил я,– она принесла двух щенят. Одного белого, а другого белого с черными пятнами.
Заведующий прошелся по кабинету, как бы раздумывая над чем-то, и наконец сказал:
– Я обещал отблагодарить вас, и я сдержу свое слово...
– Я не осмеливался даже надеяться, ваша милость,– проговорил я дрожащим голосом.
– Отчего же, я умею быть благодарным,– возразил заведующий.
Он посмотрел мне в глаза, подошел ближе и сказал:
– Так какого вы хотите себе оставить, белого или того – с черными пятнами?..
ЦЫГАНСКАЯ ИСТОРИЯ
– Нового владельца Фюзеш-Баноцкого поместья воодушевляли гуманные принципы, что противоречило всем обычаям венгерского дворянства.
Все выглядело тем более странно, что человек этот был к тому же гусарским поручиком.
Иштван Капошфальви
– так его звали – унаследовал доброе, благородное сердце своей матери; приказав однажды выгнать обкрадывавшего ее старого управляющего, она долго плакала по этому поводу.
У Капошфальви было мягкое сердце, такое же мягкое, как мякоть зрелых дынь, что дремали, положив на землю свои желтые головы, на полях за замком.
Такое доброе было у него сердце, что пештские шансонетки с напудренными щеками могли рассказывать целые истории о том, как он, увидев слезы на прекрасных глазах девушек, ни в чем не мог отказать им и даже плакал вместе с ними, если выпивал перед тем несколько бутылок эгерского; да, плакал, хоть и был гусарским поручиком!
Такое доброе было у него сердце, что ему пришлось продать родовой замок под Эгером, на дороге Хатван – Геделле – Дьендеш. Люди, которые умеют во всем находить плохое, говорили, что он промотал имение, и доказывали это тем, что Иштван Капошфальви в тридцать лет обладал уже солидной плешью. Сам он, однако, объяснял появление плеши чрезмерными тяготами военной службы и, кроме того, лихорадкой, полученной во время маневров в болотистой местности у Дярмата.
Фюзеш-Баноцкое поместье он купил по дешевке. На это хватило денег, которые у него остались после продажи с аукциона старого дворянского гнезда и уплаты долгов.
И вот в одно прекрасное утро, когда на востоке взошло красное, как горящая степь, солнце, бывший гусарский поручик, украшение бульвара Андраши в Пеште, превратился в обыкновенного помещика, озабоченного тем, поднимается цена на кукурузу на городском рынке или падает.
В то же утро он велел позвать приказчика и сказал ему:
– Я здесь уже неделю, но до сих пор не знаю, как выглядит мое поместье. Будьте любезны, покажите мне его. Я хочу осмотреть и амбары, и курятники и конюшни – словом, все.
Приказчик был так поражен этой речью, что вначале не мог вымолвить ни слова.
– Ваша милость,– произнес он минуту спустя,– примите, пожалуйста, во внимание...
– Что я должен, черт возьми, принимать во внимание? – рассердился дворянин.
– Извольте принять во внимание,– спокойно ответил приказчик,– что до сих пор у нас не было заведено, чтобы господа осматривали амбары и хозяйство. И, кроме того, как раз за нашими хозяйственными постройками в четырех шалашах живут цыгане. А они как вам известно, не очень-то чистоплотный народ.
– Я прикажу прогнать их,– сказал высокородный помещик.
– Не извольте гневаться, ваша милость,– заметил приказчик,– чудное дело с этими цыганами. Покойный граф был обязан им. Видите ли, старый господин любил выпить и однажды, напившись, свалился в помойную яму. И случилось так, что цыган Фараш вытащил его сиятельство из ямы, привел в чувство и обсушил у огня в своем шалаше. Еще покойница графиня очень сердилась. С тех пор старый граф любил, очень любил цыган. Поговаривали даже...
Приказчик доверительно потянул его милость за сюртук.
– Поговаривали, что покойный граф хаживал по том к цыганам не из-за старого Фараша, а из-за его дочери. Видите ли, дочь, родная дочь. Зовут ее Гужа, это цыганское имя, и означает оно: «Вечерняя звезда».
– Красивое имя,– похвалил Капошфальви, которого эта цыганская история начинала интересовать.– А больше ничего не говорили?
– Я часто гулял с покойным графом, и он сам мне кое-что рассказывал. Эта Гужа – настоящий черт. Раз как-то он зашел в шалаш и ущипнул Гужу за щеку. Если бы мой господин ущипнул меня, я из почтения смолчал бы, но Гужа устроила скандал и доставила старенькому графу большое огорчение. Сначала обругала его, а потом вытолкала вон. Да, ваша милость, настоящая дикарка. И покойный господин не заслужил такого обращения. Бедный граф! Последнее время он начал терять память. «Приказчик, сколько мне лет?» -спрашивает, бывало. Это был добрый барин, а негодница Гужа кричала на него: «Старикашка из помойки!» – Приказчик глубоко вздохнул.– Трудно с этими цыганами,– продолжал он.– Вся банда ворует, где только может. А быть с ними построже – тоже не резон. Они способны на все. Целуют руку, а отвернешься – смеются над тобой.
– Дружище,– произнес его милость,– добротой добьешься большего, чем строгостью. Это всегда было моим девизом.– И о« провел рукой по своей лысой голове.
– Доброта,– вздохнул приказчик,– от нее тоже мало толку. Вот взять хотя бы нашего покойного графа. Он всегда обращался с цыганами благородно. Однажды, помню, пришел к нему староста из деревни и пожаловался, что цыгане ночью увели у него из хлева свинью. Старый граф сам отправился к цыганам. Приходим в первый шалаш. Его сиятельство начинает уговаривать их не красть, вести себя хорошо, говорит, что они тоже люди, что он велит их всех арестовать, если они не отдадут свинью, что он, впрочем, не станет этого делать, так как знает: в следующую ночь они вернут свинку в хлев. Он скажет старосте, чтобы тог оставил хлев открытым на всю ночь и не запирал его.