Так что за тринадцать лет независимости отставных первых министров (“президент министров” это тут называется) накопилось порядком. Журнал “Лилит”, тоже дамский, затеял проект: отщелкать галерею экс-премьеров, оформив каждого в соответствии с хобби. Тем более что хобби у некоторых действительно забавные: один недавно вернулся из годичной яхтенной кругосветки, второй до сих пор стучит на барабанах в джаз-банде, третий пилотирует “Цессну”… Четвертый растлевает малолетних мальчиков… По крайней мере, его долго, упорно и безрезультатно в этом обвиняли, был у нас домодельный “педофилгейт”… Впрочем, этот от фотосессии все равно уклонился.
Джефа, как беспринципно-бойкого универсала из дружественного издания, подрядили все скоординировать — прозвониться-договориться-обеспечить-проследить — и написать про каждого экса по текстику-презентации. Съемка, на которой Джеф присутствует в качестве руководяще-направляющей инстанции, затягивается, как водится, — и я уже минут двадцать слоняюсь по здоровенному, пустому почти залу со сменяющимися стаканцами кофе из стоящего тут же автомата, пялясь на оббитую советско-имперскую лепнину с железнодорожными мотивами на высоком облупившемся потолке (в здании, видимо, некогда помещался ДК, в зале — театрик), на бутылки из-под алкоголя невиданных марок, цветные свечи и пожилых кукол с фарфоровыми лицами на полочках-этажерках (вклад новых владельцев, художественно реорганизовавших зал под фотостудию). Сюда, на Гертрудес 101А (“сразу за ветеринаркой, в подворотню и до конца”, извилистый бесконечный проходной двор, двустворчатая, калибра крепостных ворот, железная дверь, широкая голая лестница, нерасшифрованная решетчатая металлоконструкция на площадке), я ломанулся, спровоцированный звонком Джефа в весьма нетипичной для Женьки тональности. “Дэн, надо бы перетереть… желательно побыстрее и не по телефону”. — “А что?” — “Тебе такая фамилия — Кудиновс — говорит что-нибудь?” — “Кудиновс?…” — “Лейтнантс Кудиновс”. Оп… Он, оказывается, Кудиновс… “Он что, тебя вызывал?” — “Сам приходил”. — “Про Сашку расспрашивал?” — “Про тебя…”
В конце концов Джеф отрывается от своих премьеров, спрыгивает со сцены, делает мне рукой, направляясь к дверям. Картинно отдувается: запарился типа, вытягивает “дантонину” из моей пачки. Мы топчемся на грязной шахматной плитке лестничной площадки под той самой НФ-металлоконструкцией.
— Рассказывай, — щелкаю зажигалкой.
— Ну… Приходил этот… лейтенант. На работу прямо, прикинь. В первом часу где-то… Корочки предъявил… Пошли в банкетник…
— Так че ему надо было?
— Ну… про вас спрашивал…
— Про нас?
— С Сашей.
— В смысле?
— Не, ну… естественно, я ему не стал ничего говорить… Ну, типа, знакомая просто… учились вместе, типа так… — Стуча пальцем по перилам, Джеф стряхивает пепел в пролет.
— Ну?
— Ну, про то, что у вас было, ничего не сказал…
Вдруг ощущение — будто не дохлый этот Danton White смалю, а славный, длинный, каких теперь не водится, косячище, щедро приправленный коротко шипящими при сгорании маковыми зернами.
— Погоди. Что — “у нас было”?
Женька смотрит внимательно, потом быстро опускает взгляд, мажет глазами по сторонам, затягивается. Снова затягивается.
— Погоди, Джеф… Поясни.
…И еще о бабских журналах. Когда-то знакомая журналистка писала для одного из них байку на тему: о чем говорят мужики между собой. И консультировалась у меня — пребывая в святой уверенности, что говорят они, в смысле мы, исключительно о них, в смысле о бабах. И не поверила, когда я попытался ее разубедить. И зря. То есть мужские компании, понятно, бывают разные — но ни в одной из тех, в которых когда-либо вращался я, интимная сфера обсуждению не подлежала никогда. Просто существовало неартикулируемое, но четкое представление о непереходимых другими границах личного пространства. Даже друзьями непереходимых. Даже с Джефом мы никогда не говорили о своих женщинах. Так что сейчас оба мы чувствуем себя неприятно до крайности…
— Н-ну… Она сама мне тогда сказала… Нам…
— Сашка?
— Угу.
— Тогда? В “Красном”?
— Угу.
— Что она вам сказала?
“Привет, ребята…” — “Привет еще раз”. — “Можно?” — “Если осторожно”. — “Ребята… пока Дэна нет… Слушайте… У меня просьба будет… странная… Вы мне можете помочь?…” — “А че случилось?” — “Да нет… ничего… Просто мне с Дэном очень надо поговорить… наедине поговорить…” — “А в чем проблема?” — “Ну… мне сейчас надо…” — “Ну а мы че?” — “Слушайте… Вы могли бы… ну, придумать чего-нибудь… ему сказать… чтоб он один остался… Чтобы он не понял, что это я вас попросила… Понимаете… Просто у нас… у нас с Дэном… Ну очень сложно все, понимаете… И мне нужно… Ну, так продолжаться не может, в общем… Пожалуйста…”
Уфф… Хорошая вещь пиво. Всем хорошая. Кроме одного. Ссышь как заведенный… Застегиваюсь, споласкиваю руки, вырубаю свет, закрываю дверь, “Мара, еще одну ноль пять” (“Я принесу…”), подмигиваю Сашке, давая ей дорогу к ее столику, падаю за наш. “Спасибо, Мара…”
— Прозит. — Макс стукается со мной, залпом добивает свою кружку. Сует в рот сигарету, пододвигает пачку Джефу. — Ну че, по последней и повалим?
— Куда это вы? — удивляюсь.
— К Максу щас в “Экспериментс” подскочим, — Джеф. — У него там подопечные, группка такая…
— “Санта-Кенгарагуа”, — Макс.
— “Кенгарагуа”?
— Ну. Смешные ребята.
— У них через неделю сольник в “Пулкведисе” на полтора часа. А мы щас поболтаем — баечку сделаем, поддержим чуток…
…Напоследок даю им отмашку через обтекающее стекло, смотрю на едва начатую ноль пять. Нахрена я тогда ее брал?… Без двадцати девять. Времени, в принципе, вагон… Оглядываю кабак. Цезария Эвора — из колонок под потолком, на кожистых табуретах за стойкой — ди-джей Глейзер и рок-ветеран Яхимович, увлеченно трут профессионально поставленными голосами. (Позеленевшее “Красное” — странное место: вроде бы, совершенно не культовый кабак, ничем не интересен особенно, но из известных мне рижских заведений только здесь можно встретить — разом — нескольких популярных в стране диджеев, единственного оставшегося в анналах истории советского рока рижанина Яхима, Витю Вилкса — единственного же латвийского клипмейкера, снимающего ролики сливкам русского рокопопса от Земфиры до “Сплина”, и парочку соавторов-лауреатов раскрученной питерской премии “Нацбестселлер”, соображающих на троих с единственным проживающим в ЛР призером Берлинского кинофестиваля.) За столиком у камина — Сашка скучает: Оля эта ее еще раньше свалила. Встречаемся глазами.
Беру пиво, пересаживаюсь:
— Ну как оно вообще?
Интеллигентская моя наследственность проявляется иногда совершенно непредсказуемым образом. Помню, как в полудетские еще времена поразил дворовую нашу тусовку произнесенной в ходе одного из первых своих ужоров до “состояния нестояния”, в момент попытки ухватиться за уворачивающуюся стену, фразой “Мне надо оп-пределиться в п-пространстве”. Симптоматика испытываемого мною сейчас — почти как при той самой физической потере координации. (Кстати, что-то в этом духе я ощущал год назад, после Берлина, когда мне приходилось по мобиле соглашаться на интервью в процессе давания интервью двум изданиям одновременно. В публичной востребованности на самом деле нет никакого удовольствия — по крайней мере, для априори непубличного человека вроде меня, тем более, когда все происходит так неожиданно. Ты слишком привык быть по другую сторону камеры — и когда снимают тебя и задают дебильные вопросы тебе, чувствуешь себя не звездой, а идиотом. Теряешь ориентацию в пространстве… Да, но там повод, блин, все-таки отличался.)
Вторые пятьдесят “Джеймесона” — в кабаке возле вечно ремонтируемого “Палладиума”. Локти на пластмассовой стойке, перед носом — стекло до пола, за стеклом — Caka iela[3]. Двумя табуретами правее за рюмкой бальзама — горбоносая женщина в расстегнутом пальто со спортивной сумкой через плечо, из потемок которой с выражением скорбного всепрощения смотрит неправдоподобный той-пудель.
Из наружного кармана куртки выволакиваю свернутую газетку “Часик”, из внутреннего — трубу. Мне надо определиться в пространстве. “Рекламный отдел ИД «Петит»”… Опаньки…
“Прерванный полет” — баечка на первой полосе.
“…Вчера свой последний полет совершил фотохудожник Янис Бидиньш…”
То есть?…
“…Его А-22 «Аэропракт», потеряв управление, врезался в землю и взорвался. Пилот и пассажирка — сотрудница салона J. F. K. Марианна погибли…”
Ну надо же… Я, между прочим, знал Бидиньша — хороший был мужик и действительно отличный фотограф. Абсолютный фан аэросъемки. Всю Латвию на самолете облетел и сфоткал — и вокруг света собирался… Жалко.
Так… “Рекламный отдел…” Н-нет… “Секретарь редакции”. 7088712.
— Здравствуйте… Ира? Ира, это Денис Каманин, если помните такого… Ира, вы бы не могли мне телефончик подсказать… лучше мобильный, конечно… Оли такой, из рекламного отдела?… Честно говоря, не знаю… Такая светленькая… Ага, длинные. Дроздова? Ага. Ага. Спасибо огромное, Ир. Счастливо…
Той-пудель зевает, демонстрируя несоответствие крохотных передних основательным задним зубам, ныряет в сумку.
— Ало… Ольга? Добрый день. Это такой Денис Каманин…
Зайдя в “петитовский” особняк, я пошел не направо, к посту охраны, а налево и вниз — в кабачок. Как минимум четверть “петитовцев” — мои знакомые разных степеней близости: хоть кого-то из них в кафеюшнике встретишь с гарантией. Встретил Маню Овсянникову, внештатницу журнала “Люблю”, по основной специальности — переводчика-синхрониста, в приятелях числящую самых неожиданных персонажей вроде Джины Лоллобриджиды (от Мани я знаю, например, что у нас с суперстаршей совпадает день рождения… или что нынешним супербанкиром Пургиным, с которым Маня училась когда-то в одном классе, старшеклассники любили заместо мячика играть в футбол). Послушал ее жалобы на начальство, загрузившее многополосной подборкой про sexual harrassement, и разговор по сотовому на языке Петрарки с шеф-поваром местной итальянской ресторации. Попросил провести через вахту. Поднялся на лифте на четвертый, где сидит рекламный отдел.
…Разговаривать со мной Оля Дроздова не стала. “Извините, Денис, ни малейшего нет у меня желания с вами общаться”. Бип-бип. (“Разговаривать я с вами не буду, потому что не умею!”, как формулировал один мой когдатошний визави.) Тут уже я разозлился.
Рекламный отдел: три комнатки анфиладой. “Здравствуйте… Извините, а Оля Дроздова?…” — “А она у Янсона”.
Матового коричневого стекла перегородка с дверью (с кодовым замком!), за которой размещается “петитовский” генералитет. Оля, в компании грустноглазого черноусого коротыша в тщательнейшей кройки полотняном костюме, объявляется минут через пятнадцать.
— Я же вам сказала… — испуганное раздражение.
— Буквально две минуты, — наседать, наседать!
Кривит рот, молча идет по коридору — но не в кабинет, а дальше, к застекленному аппендиксу, выводящему на запертый по холодному времени балкон с узорчато-чугунными перильцами. Внизу видна автостоянка и огороженный строительным забором кратер с грязной водой на месте снесенного бассейна “Варавиксне”, где тренировался когда-то Андрюха.
— Почему вы не хотите разговаривать?
— Знаете, мне хватило общения с полицией.
Дистанцируется даже физически — держится не меньше чем в метре.
— С вами лейтенант Кудиновс говорил?
— Чего вы от меня хотите?
Смотрим друг на друга.
— Хотя бы выяснить, что происходит.
— Послушайте, Денис. Не знаю, что там между вами и Алькой было, но лично я совершенно…
— Оля… — Делаю полшага вперед, она пытается рефлекторно отодвинуться, но за спиной у нее автомат “Венден”. — Я не в курсе, что там вам сказал этот лейтенант… И, честно говоря, понятия не имею, что вам наговорила Саша… Буквально два часа назад я выяснил, что моих друзей — тех, с которыми мы тогда сидели в “Красном”… в “Викболдсе”… — она попросила уйти, объяснив, что у нас с ней роман… Я знал ее шесть лет, но у нас с ней НИКОГДА ничего не было! Верьте, не верьте, но это правда… Я не знаю, зачем она это сделала… Не знаю, зачем ей надо было, чтобы все выглядело случайным… Я вообще так и не понял, чего она от меня в тот вечер хотела — у нас был дурацкий сумбурный разговор ни о чем… Но вы знаете, что случилось после этого разговора… Так вот я просто пытаюсь разобраться, почему это случилось. Понимаете?
В позе и взгляде этой белобрысой козы ясно прочитывается: “А откуда мне знать, что это не ты ее с балкона переправил?”
— Я надеюсь, вы не думаете…
Пожатие плеч:
— Я не знаю, что думать.
Твою же мать.
— Оля… Вы с ней в тот вечер сидели в “Красном”. Ну хоть вам она чего-то говорила?…
Пауза.
— Да то же самое она мне говорила… В смысле, не говорила, в виду имела. Что у вас… все непонятно. От работы оторвала, попросила пойти с ней, посидеть, кофе выпить… потом слинять по-тихому.
Киваю сам себе, еще шагаю вперед (Оля шарахается влево), беру картонный стаканчик из стопки, нацеживаю “венденовской” воды из синего краника и пью залпом.
Мне повезло: из двух “викболдсовских” барменш (бар-вуменш?), Тони и Мары, сегодня работала вторая — как и в тот чертов день.
— Привет. Абсента двадцать пять. — Я навалился грудью на стойку, беря быка за рога. — Мара, я насчет Сашки Князевой. Ты же знаешь, что с ней случилось, да?
Ага, растерянность, но не просто растерянность: растерянная озабоченность, словно она не знает, как себя вести, не хочет, всегда не хотела этого разговора — но и никогда не сомневалась, что рано или поздно вести его придется.
— Мара, ты же понимаешь, что я не просто так спрашиваю. Скажи, Сашка в тот вечер тебя о чем-то просила?
— Н-ну… да, просила…
— Позвонить ей, когда я к вам зайду, да? Она сказала, что у нас с ней все сложно и ей очень нужно со мной поговорить, да?
— Н-ну… Да.
— Спасибо, Мара… Абсента-то плесни. Ага, палдиес. Сколько с меня? Лат? Кстати, ничего у нас с Сашкой не было…
— Куда тебя, в Иманту?
Мы скатываемся с пологого горбика Вантового моста в ложбину Кипсалы, слева наваливается и отваливается назад намеченное дежурными строительными огнями незавершенное еще, но уже безусловное уродство недоскребного “Солнечного камня”: всего за пару лет таинственного бума недвижимости Ригу успели изувечить сильнее, чем за полвека советского провинциального псевдомодернизма — и веселуха только начинается…
— Ну, если не спешишь…
— Да я-то не спешу. А ты как?
— А я по жизни никуда не спешу. Я человек свободный. Праздношатающийся.
— Хорошо тебе…
— Да в общем не жалуюсь.
Минуем съезд возле “Олимпии”. Мельком думаю, что направо в Иманту было бы быстрей, но Санька, наверное, сама знает, что делает.
— Забавно… Еще когда мы познакомились, ну, в универе, — ты точно так же говорил…
— Что?
— Ну вот это: “Не жалуюсь!”
— Серьезно?
— Ага… Ты, кстати, с тех пор вообще мало изменился.
Под зеленый проскакиваем перекресток со Слокас и едем прямо — по Калнциема.
— Слышь, Саш…
— А мы через меня поедем. Через Золик. Если ты не против… Я просто в “Юск” хотела заскочить. Ты же вроде сказал, не спешишь…
— Да не, конечно, мне-то чего… А че, правда не изменился?
— Ага. Совершенно.
— Странно. Мне казалось, я должен был измениться здорово…
— Ты имеешь в виду внутренние ощущения?
— Ну… Да не только. За последние годы все как-то стало совсем другое. И внутри, так сказать, и снаружи. И ощущения, и люди, с которыми общаешься, да все…
— Да? У тебя тоже?
— А у тебя?
— На самом деле…
Повышая тон, начинает пиликать мобила. Не моя.
— Дэн, подкинь, пожалуйста… сзади, в сумке…
Перегибаюсь к заднему сиденью, подхватываю сумочку, даю ей. Какая-то знакомая мелодия, только из-за сотовой полифонии трудно опознать… Сашка, не глядя, сует руку, и — даже не вытащив телефон до конца — что-то жмет: мелодия затыкается.
— Спасибо… Кинь обратно… На самом деле очень странное чувство у меня… Как бы сказать… Черт, жалко, знаешь, что как-то никогда не получается нормально поговорить…
— Ну да… Ну смотри, может, заскочим еще куда, потрепемся… Как у тебя со временем?
— Слышь, а может, ко мне?…
Тут я вдруг соображаю, что у нее мобила играла. Роллинговскую “Paint it Black”.
9
Он и на самом деле был ФЭД. Только не Феликс Эдмундович Дзержинский, конечно, а Федор Эрнестович Дейч. Действительно немец — на четверть. Только не из прибалтийских (тех после Молотова и Риббентропа в сороковом репатриировали практически всех), а из поволжских. Которых, впрочем, тоже поголовно переместили — но в прямо противоположную сторону по карте. В Казахстан, где Федькин дед женился на аборигенке. Так что отец его, по каким-то тогдашним соображениям не ставший записываться в паспорте немцем, значился в пятой графе как казах. Эрнест Дейч, казах. А следом за ним и Федька — в своем негражданском alien ’s passport’e: kazahs. С материнской стороны смесь у него, кстати, не менее дикая — там и вовсе мордва, белорусы, армяне, молдаване, кажется, кто-то еще, не помню уже, кто…
ФЭД мне вспомнился при виде одноименного фотоаппарата на тюринской полочке, уставленной ретрушной техникой под неблагозвучно-легендарными аббревиатурами (ЛОМО, например: черный пучеглазый параллелепипед, одна из лучших, говорят, советских “зеркалок”). Тюря оказался не чужд всеобщего эстетского увлечения старьем: помнится, Илюха мне втирал, что продвинутая молодежь, даже вполне себе “золотая”, сейчас не станет одеваться в откутюрные лейблы; истинные модники подсажены на “винтаж” — натуральную одежку тридцати— и более -летнего возраста, качественно стерилизованную и продаваемую в специальных бутиках за нехилые бабки. Вещи, мол, не обыкновенные, разумеется, вещи дизайнерские, бабушкино драповое москвошвеевское пальтецо не проканает… Я еще подумал, что с убыстрением ротации мод спрос вычерпывает предложение до сухого донышка, и если так пойдет дальше, то стиляги двадцатых годов нынешнего века будут обряжаться в рваные телогрейки оригинального позднесоветского пошива с оригинальным же парфюмным букетом из запахов одеколона “Тройной”, мочи и блевотины…
Впрочем, хата у Стаса обставлена-обустроена вполне симпатично — видимо, суммарное эхо многочисленных интерьерных съемок, сделанных владельцем. И само помещение не рядовое: просторный чердак югендстильного шестиэтажника на углу Бривибас (Свободы — главная рижская улица, побывавшая и Александровской, и Адольфгитлерштрассе, и Ленина) и Лачплеша. Козырность места объясняется, впрочем, не толщиной тюринского лопатника, а личным упорством и числом художественно ориентированных знакомцев. Сколько я знаю, мансарду эту Стас купил почти за гроши, и несколько лет кряду, при поддержке друзей-художников-дизайнеров, доводил ее до нынешней кондиции богемного несемейного жилища, где роскошная здоровенная ванна эпохи Ульманиса Первого отчленена от жилого пространства условной рифленой загородочкой, а к просторной двуспальной тахте надо карабкаться по узенькой деревянной лесенке на трехметровую высоту.
К Тюре в гости я набился вполне бесцеремонно. Весь мой опыт “инвестигейшна”, какой ни есть, убеждает, что действия нахрапом — вообще одна из лучших тактик. Правда, не универсальная. С ментами, например, ее все же лучше не юзать… Естественно, Тюрин особым желанием общаться не горел. “Слышь, Стас, — известное раздражение мне уже не надо было изображать, — давай начистоту, а? Тут такая петрушка творится… такая очень странная петрушка… что я не думаю, что нам стоит ходить кругами. Ты ведь понимаешь, о чем я, да? Ты же мне совсем не все сказал, правда? Я, кстати, тоже не все сказал. Так что давай попробуем еще раз. Ты где сейчас?… А где ты живешь?”
Нахождение на собственной территории, впрочем, особой уверенности Тюре не прибавило. С уверенностью у него сейчас вообще было явно неважно. Что, конечно, можно понять.
— О’ кей, Стас… — Приваливаюсь спиной к стенке правей пробкового стендика с прикнопленными цветными распечатками фоток А-третьего формата. — Давай я первый. Я знаю, что в тот день мы с Сашкой встретились не случайно. Что это все, встречу в смысле, устроила она. Не только встречу — вообще наше… общение в тот вечер. В том числе у нее дома. И зачем-то сделала вид, что все происходит как бы само собой. Зачем — я не знаю. Про то, о чем мы с ней говорили, я тебе сказал правду. Я действительно не въехал, чего ей надо было от меня, и сейчас не въезжаю. Так вот, чего я не сказал. Ей три раза в тот вечер кто-то звонил. Два раза она звонок сбросила. На третий ответила. Она вышла на кухню разговаривать, так что о чем был разговор и с кем, я не слышал. Насколько я помню — слегка на повышенных тонах. Но не поручусь. Недолго говорила. Когда меня допрашивали менты, он, лейтенант этот мой, назвал какой-то номер. Видимо, из списка вызовов с ее трубки. Я его, естественно, не помню. Но я подумал, что звонил кто-то с карточкой. Так что владельца мобилы ментам все равно не найти. Сам понимаешь, я не могу сказать, тот это номер или не тот… Еще менты спрашивали у меня, пили ли мы крепкое и кумарили ли. Причем переспросили, когда я ответил, что нет. И брали у меня анализ мочи, то есть тест на наркоту. Я думаю, что после меня кто-то у нее был. Кто-то, кто задувался и с кем она пила крепкое. Вот, это все. Больше я, правда, ничего не знаю.
Падаю без приглашения в ратанговое креслице у столика:
— Твоя очередь.
Тюрин некоторое время смотрит сверху исподлобья. Садится на диванчик напротив. На край диванчика. Опершись локтями на колени и на меня уже не глядя.
— Я долго думал, она к тебе ушла… — Бормочет на пределе внятности, что-то мнет в пальцах… надламывает крошечными сегментами зубочистку, сворачивая в дугу. — Ты, видимо, не в курсе… Но она вообще-то на тебе задвинулась малость. Еще до того, как у нас с ней… ну, все плохо стало… за месяц где-то… она тобой интересоваться очень начала. Фильмы твои искала специально… Распечатки какие-то про тебя… интервью… чуть ли не в папочку складывала. Ну а потом… вести себя стала непонятно… не объясняет ничего… телеги какие-то начинает гнать странные… Я же видел, что что-то с ней творится, — но она ничего не хотела говорить! Конечно, я понял, что кто-то есть у нее. Сам догадайся, на кого подумал… А потом вообще ушла. Три месяца назад. Лучше, типа, какое-то время не видеться… — Кидает изломанную, скрученную зубочистку на стол. — Я, знаешь, только тогда понял, как мне без нее хреново. Звонить пытался, разговаривать… Даже следил один раз за ней, представляешь?… За тумбы афишные шарахался, как придурок… В общем… Увидел я этого… — Хмыкает убито. — Сначала я решил, что это точно ты. Куртка у него была, — тычет в меня пальцем, — типа вот у тебя. Потом разглядел… Понял, что нет, не ты.
— Ты его знаешь?
Качает башкой.
— Как он выглядел?
— Выше тебя… на полголовы как минимум… Здоровее гораздо… Блондин такой.
“…Дэн, ну скажи, ну правда же что-то происходит?… Ты же тоже чувствуешь, да? Все меняется, все — но засада в том, что самих изменений ты не ощущаешь, а что они произошли, понимаешь только потом… Я вдруг обнаружила, что вокруг нет почти никого, с кем можно всерьез поговорить. То есть вроде полно подруг там, знакомых, старинных в том числе, все, вроде, как раньше — только вдруг не о чем стало с ними говорить. Всерьез говорить, я имею в виду. Как-то ничего никого не интересует. У каждого свое кино. Все в своей коллее. Шторки закрылись. Когда это успело случиться?! Все так как-то отформатировались, очень так оперативно и органично…” — “Ну Саш, может, это просто нормальные возрастные изменения? Естественно, что где-то как раз в нашем возрасте большинство людей укореняется…” — “Да нет, это-то было бы понятно. То есть грустно, конечно, но, наверное, неизбежно… Но ведь они же даже не укореняются! Их же словно вообще подменяют…”
Если вам не спится, закройте глаза и считайте до пяти. Максимум до половины шестого… Сколько сейчас, интересно? Глухая тьма и тишь. Фонарь, вечно светящий в окно, — и тот не горит. Ни движения, ни блика, ни звука. Нику чуть слыхать: хотя спит она тихо-тихо — ее дыхания я обычно не слышу, даже когда чувствую кожей щекочущее касание выдохов…
(С Никой тоже как-то в последнее время… непонятно. Да нет, и не ссоримся вроде… Но все-таки есть, наверное, неправильное что-то в ситуации, когда чем больше непонятного и неприятного происходит с тобой, тем меньшим ты делишься с самым, вроде, близким человеком… И нет, не потому, что ему — ей — наплевать… А просто все равно в каких-то разных мирах мы с ней живем. “…Только вдруг не о чем стало с ними говорить. Всерьез говорить, я имею в виду… У каждого свое кино…” К черту!)
Сна ни в одном глазу. И, как обычно в таких случаях, невыносимо тянет курить. Осторожно выползаю из-под одеяла, спускаю ноги с кровати, долго нашариваю тапки. Бреду на кухню, болезненно жмурюсь, врубив свет, торопливо (но чтоб не хлопать) прикрываю дверь. Как всегда, неурочно освещенное (как если встаешь, например, ни свет ни заря… о, счастье моего свободного графика, позволяющего просыпаться даже зимой засветло, — и вечное проклятье детским подъемам в школу!), все кажется утрированно-голым: не кухня — прозекторская… И ты в ней — голый, волосатоногий, — как готовый к употреблению клиент.
Высмаливаю сигарету, тупо разглядывая подробное, но какое-то подслеповатое отражение кухонного интерьера в вертикально располовиненном оконном квадрате, словно оклеенном снаружи черной бумагой (и как отверстия в той бумаге — два, всего два, но все же два горящих окна в доме напротив).
“…Так вот смотришь на человека, которого, кажется, знаешь как облупленного — и вдруг понимаешь, что это уже не он, что это кто-то совсем другой, и даже не очень похожий… И ты совершенно точно видишь, что сам он произошедшего с ним не заметил, не понял, что вообще что-то случилось. Может, это-то и есть самое страшное… Просто вот так вот подумаешь о себе — и жуть берет: а вдруг и ты — это давно уже не ты? Только тоже ничего не заметил?”
Дергаю ручку холодильника, цепляю за крышку полуторалитровую бунджу[4] минералки. В последний момент ногой не даю закрыться дверце — что-то там такое… На одной из полок — две продолговатые жестяные баночки агрессивной черно-красной расцветки. “FireWall”. Это Ника, что ли?… Точно какой-то хит сезона…
Остатки минералки без газа (“неперлива” она называется по-чешски — и, соответственно, “перлива”, если газированная, мы очень смеялись; впрочем, у них еще “туристическая убитовня” на чем-то вроде отеля и “смешные одпады” на мусорнике) гулко перекатываются внутри пластикового цилиндра, когда я, вскинув бунжду, делаю глоток. Даже этот звук кажется слишком громким. Три сорок семь.
“…Скажи, у тебя самого не бывает ощущения, что ты — уже не ты, а какая-то машинка?… Андроид с воспоминаниями Дэна Каманина, который думает, что он и есть Дэн Каманин. Но он чувствует, что что-то не так, — потому что на самом деле он робот, у него есть строго определенная программа, которую он выполняет, а того, что этой программой не предусмотрено, он сделать не может. Никогда не выйдет из плоскости привычных действий…” Или все-таки напряжется — и выйдет? Через балконные перила?
…Но почему она, чтоб вывалить все это, выбрала меня? “…Ты, видимо, не в курсе… Но она вообще-то на тебе задвинулась малость…”
Вдруг — без какой-либо связи, ассоциативной даже, — вспоминаю. Недели три назад мы сидели с Лерой у нее на Калнциема — она простудилась, я приехал к ней, сварганил глинтвейну… Телик она по моей просьбе врубила на “Вива плюс” — там у них по вечерам крутят иногда свежие клипы на тяжеляк… — звук, естественно, приглушив. На ролике ReVision, группки “Мьюзик Хелл” (там, где люди оказываются сделанными из консервных банок и прочего хлама), экран с коротким треском погас. И вообще погас весь свет. “Вот суки, — сказала невидимая Лера. — Опять, что ли, пробки свинтили?…” Пробки у них под незапертым щитком на лестничной площадке, так что, бывает, воруют. Я на ощупь пробрался к двери. На площадке тоже было темно. Только на верхней ступеньке лестницы горела толстая красная свеча, с фитильком, накрытым (чтоб не заливало) жестяным колпачком с прорезями. На могилах ставят обычно такие свечи… И — никого… А пробки действительно свистнули. “…Дэн, я с одним человеком общалась, ему двадцать восемь лет…”
10
На жестяной край плоской крыши девятиэтажки напротив смотреть невозможно. Широкие полосы солнца в синем дворе: на лакированных частых-мелких бугорках твердого снега (с протоптанными в его пупырчатом глянце бурыми диагоналями), на лакированных модельках подержаных иномарок, на пятнистых березовых стволах, на амбициозных включениях стеклопакетов в совдеповскую статистику фасадов. Представительный бомж в ушанке катит тележку на колесиках, как от детского велосипеда, за которой переваливается, привязанная, толстая псевдоовчарка. Опасливо пробирается меж колдобинами выкрашенный в культовый розовый цвет полукультовый “ГАЗ-21”. Чайка, проносясь в нескольких метрах от моего окна, роняет из клюва что-то блестящее.
В мейл-боксе у меня — новое письмо. Я даже не порываюсь звонить Олежке Семенко — и так ясно, что из интернет-кафе… Не просто письмо. Графический файл.
Произвольно вольно настырно жирно всегда хотел тебя спросить. У нас вот ни у кого не… А тебе как это…?
Написано от руки, фломастером, печатными буквами. После “ни у кого не” — рисунок: лось, сохатый в смысле, перетянутый крест-накрест бечевкой, проштемпелеванный, с пометкой “Заказное”. После “как это” — еще один лось. Препохабный. С мордой, переходящей в головку полового члена. Исполнено небрежно, но уверенно.
Отворачиваюсь от окна, отпихиваю ногой валяющийся посреди комнаты штурмовой рюкзачок, опускаюсь на карачки и пытаюсь сделать стойку на голове. Почти получается. Но жопа в последний момент перевешивает — обваливаюсь набок. Поднимаюсь. За стеной — за какой, не понять — играет нечто знакомое… Хорошо знакомое, но неожиданное… А, так это же Летов! — надо же… “Моя оборона”: “Пластмассовый мир победил, ликует картонный набат…”