1
— Так, еще раз, для протокола. Вы были знакомы с Александрой Князевой?
— Да.
— Давно знакомы?
— Э-э… лет… шесть.
— Какие у вас были отношения?
— Э-э… приятельские, — черт, хрень какая-то… — Поверхностные…
У него странное лицо, у лейтенанта, — в нем есть легко уловимая, но очень трудноопределимая неправильность, слабая асимметрия, отчего лейтенант — как там его? прослушал, в растерянности будучи… — даже предельно серьезный, кажется тайком валяющим дурака. По крайней мере, мне трудно отделаться от такого впечатления. Хотя, может, это просто нервное.
— Когда вы видели Князеву в последний раз?
Да какие там отношения.
В первый раз мы встретились в универе, на первом курсе журфака, куда я зачем-то поступил после своего колледжа. Поступил в основном по инерции и отучился (так сказать) ровно один семестр — до первой сессии. За каковой семестр я так и не уяснил себе смысл факультета журналистики (в неведении, кстати, остаюсь и по сию пору).
К тому же журфак у нас в ЛУ, Латвияс университате, естественно, латышский: с языком-то у меня проблем нет и тогда не было, но и курс мой лабусы (как нелояльно именуют коренное население потомки оккупантов) составляли процентов на девяносто — а публика эта все ж таки специфическая, длительное пребывание в их среде я переношу неважно. И не в национальных предрассудках, упаси господи, с чьей-либо стороны дело — скорее, в той самой разнице менталитетов, что имеет-таки место, причем на полную катушку. Брат мой Андрюха, существо целеустремленное и где-то даже упертое, на сугубо латышском юрфаке того же ЛУ оттрубил аж пять лет — и все пять лет общался только и исключительно с парой-тройкой (из пары-тройки наличных) сокурсников-русских; “титульных” же с тех пор убежденно держит за отморозков, разделяя тем общее мнение “нетитульных”…
Так что с Санькой у нас возникло подобие национального взаимопонимания, естественного в чуждом окружении. Под маркой оного я не преминул цинично протащить ползучую эксплуатацию, какую насобачился насаждать по отношению к прилежным девицам. Я у нее сдувал конспекты — пока еще считал нужным предпринимать вообще хоть какие-то телодвижения, недолго…
Она была прилежная девица, Санька, весьма. На мой раздолбайский взгляд, даже сверх меры — она мне попервоначалу показалась представительницей достаточно унылой в целом породы отличниц, прекрасно знакомой как по родной 70-й, так и — в особенности — по гуманитарному колледжу, где он вообще чуть ли не доминировал: типаж не слишком, как правило, умной и не слишком эрудированной благонамеренной самоуверенной девки, правильной такой, действующей как должно.
Впрочем, у Сашки был славный характер и довольно симпатичная наружность — так что общались мы вполне мило, с приятной легкостью, ничего решительно не подразумевающей, но как бы сохраняющей теоретическую потенцию к переходу в некую более интригующую стадию. Потенцию, никоим образом не осуществившуюся, возможно, просто не успевшую: по приближении первых экзаменов учебу в универе и где бы то ни было я с величайшим облегчением и даже наслаждением оставил навсегда…
— Расскажите подробно.
— Вчера около семи вечера я с друзьями зашел в “Красное”… в кафе “Викболдс” на улице Пелду.
— Кто друзья?
— Евгений Вдовин и Максим Лотарев. Они все видели — в смысле, как мы с Сашкой встретились… Мы с пацанами пили пиво. Через некоторое время в кафе зашла Сашка с подругой, она же там работает… работала… в полушаге, в “Петите”…
— Что за подруга?
— Некая Оля. Я ее не знаю практически. Они выпили кофе, кажется. Потом эта Оля ушла, Сашка тоже вроде собиралась, ну, я подсел к ней, просто спросить, как дела — я ее давно не видел.
(Чего меня пробило общаться?… Ну, децл поддат… Ну, девка хорошая… Подобных, правда, среди моих знакомых той же степени близости — четырнадцать на дюжину… Не знаю. “Волна”. Спонтанный быстропреходящий позыв…)
— Как давно не видели?
— Месяца четыре, может… Или полгода даже… Не помню точно… Ну, мы поговорили… Сашка сказала, что она на колесах, на машине, в смысле. И что она едет в Задвинье, домой, в Золитуде. Я спросил, не подбросит ли она меня куда-нибудь в район Иманты, она согласилась. Ну, мы сели… в начале десятого… в ее машину и поехали в Пардаугаву. По дороге говорили… Я обратил внимание, что она в плохом настроении… Мне показалось, что она хочет что-то мне рассказать, поделиться, я не знаю… поплакаться, может. Я никуда не спешил…
— Вы говорите, у вас были поверхностные отношения…
— Ну да. Ну, как раз я не вижу ничего странного. Мы были знакомы неблизко, зато давно. И как бы… всегда неплохо друг к другу относились… Но ничего никогда между нами не было… В общем, может возникнуть желание пооткровенничать именно с таким человеком… по-моему…
Черт.
Когда это было? Через полгода? Ну да, кажется, летом. Я встретил Санни в “Саксофоне”. Помню, лабала “Легеза” (ха-ха).
Точнее, это она меня встретила — опознала, протолкалась. Я-то ее ни в жисть бы не опознал. Во-первых, я был порядком бухой (собственно, иначе как пьяным ветром меня в подвал “Саксофона” в те поры занести и не могло — в те поры мы с пацанами полагали себя панками, мрачными маргиналами из спального района, “Сакс” же был кабаком скорее богемным; и никакую “Легезу” мы у себя в “имантской системе” никогда, естественно, не слушали — у нас был музон посуровей). Во-вторых, моя экс-однокашница, скучноватенькая яппи, с “Саксофоном” сопрягалась вроде как еще гораздо меньше меня. В-третьих, она в тот раз была абсолютно на себя недавнюю непохожа.
То есть Санька новая (апгрейдед) в этом подвале смотрелась куда как органично. Она вдруг стала такая богемная девушка. С экстравагантностью в облике и конопляной поволокой во взоре. То есть это я типаж описываю — ни взора Санькиного, ни телег тогдашних я не запомнил: говорю, датый был. О чем-то мы походя, перекрикивая “Легезу”, перетерли там в сторонке, дежурно-ритуально. “Кто это?” — без интереса осведомились пацаны. “Да так, гнил (слово “учился” в “имантской системе” было табуировано) с ней вместе…” И пошли мы, панки и маргиналы, догоняться в другое, менее пАзорное место.
— Вы до этого когда-нибудь у нее дома были?
— Нет. Я до этого даже не знал ее адреса. Знал только, что в Золике где-то она живет.
— Как долго вы у нее пробыли?
— До половины двенадцатого примерно.
— Точно не помните?
— Нет.
— Что вы делали потом?
— Домой пошел.
— Пешком?
— Через железную дорогу пятнадцать минут.
— Вы живете один?
— Э-э… Сейчас да.
— Что вы делали, когда были у Князевой?
— Пили чай. Зеленый. Потом вино. Красное. Испанское. Одну бутылку. Разговаривали. Всё.
Лейтнанта кунгс[1] смотрит внимательно. Неприятно-внимательно. Без выражения. Подавшись вперед, ко мне, вывалив руки на стол. Кривое лицо его уже не кажется дураковатым — страшноватым кажется.
(Нервничаю?… Занервничаешь тут… Вообще-то я с ментами дело имел — по профессиональной надобности; я примерно знаю, как надо себя с ними вести, и я понимаю, что сейчас мне ничего всерьез не грозит… Но как-то все оно неожиданно — трудно собраться…)
— Крепкий алкоголь пили? Виски?
(— …Че пить будешь, Дэн? Есть винил, красный, сухач, есть вискарика остатки…)
— Нет.
— Уверены?
— Абсолютно.
— Курили?
— Да.
— Какие сигареты?
— “Барклай”.
— Оба?
— Да. Мою пачку.
— Наркотики употребляли? “Траву”?
(Ага. Конечно. А то я думаю, нахрена вам было, чтоб я в баночку писал? То есть я так, конечно, и понял — и понял, выходит, правильно… Только главного не понял все равно: при чем тут “трава”?…)
— Нет.
— Ни вы, ни она?
— Нет.
Была пьянка у Илюхи — видимо, день рождения. Народу было полно — как всегда у Илюхи. Пьянка была не пацанская: мероприятие невнятного жанра с неоднородным составом участников. Многие были с девицами. Пришел Тюрин со своей девицей. “Это Денис, это Аля…” Ну надо же.
На сей раз я узнал ее сразу — хотя она снова выглядела совсем иначе. И выглядела здорово — я не мог не обратить внимание. Я даже удивился. Отлично выглядела. Оказалось, универ она тоже бросила. Где-то работала не то рекламщиком, не то дизайнером — я не запомнил (они все работают пиар-менеджерами, эти девушки, пиар-менеджерами и копирайтерами, они все работают дизайнерами и рекламными агентами, они все недурно зарабатывают и выглядят, эти молодые профессионалы невнятных профессий, этот загадочный новый миддл-класс…).
Мы тогда были экстремалы. Мы уже к тому времени съездили в Татры, влезли на Рыси (2500 м над уровнем моря, высшая точка Польши), уже занимались лазаньем на Алдара Торнис и уже намыливались на Эльбрус. И разговоры у нас были все об узлах, жумарах и ледорубах. В том числе кривых ледорубах (парных — для ледового лазанья). А также ледобурах.
Потом мы залезли на Эльбрус (5642 м над уровнем моря, высшая точка Европы, категория сложности по старой советской классификации 2а), причем я, сильно опередив пацанов, из восьми поднявшихся — из нашей рижской группы численностью двенадцать человек — поднялся вторым, уступив только здоровенному латышу Райвису с неслучайной кличкой Терминатор. В общем, я собой гордился. И приятно было на совместных пьянках, в том числе (чего уж там) в Санькином присутствии (мы пересекались в основном на совместных пьянках — регулярно, но редко), как бы на присутствие это и внимания-то не обращая, повспоминать с пацанами собственное геройство.
Черт ее знает, действительно ли это производило на нее впечатление — вряд ли: она же была девушкой Тюрина, а Тюря наших альпинистских заплетов совершенно не разделял.
— О чем вы говорили?
Ага. Хороший вопрос.
— Ну… Она интересовалась, чем я занимаюсь… Говорила про свою работу, она в рекламном отделе “Петита” работала… Жаловалась, что работа ее не удовлетворяет…
— Чем не удовлетворяет?
— Э-э… механистичностью, что ли… Отсутствием… э-э… творческого момента…
(Я решил, что у нее просто депрессуха. Я несколько удивился — она всегда представлялась мне человеком завидно позитивным и счастливо легким — и сделал глубокомысленный вывод о том, что на всякого оптимиста довольно депрессивности. Я так и не понял толком, чего ее колбасило. Я счел это некой разновидностью профессионально-возрастного кризиса. Я подумал: бывает. Я посюсюкал по возможности искренне… Да.)
— Ничего вы не заметили странного в ее поведении?
— Н-не знаю… У каждого бывают в жизни какие-то неудачные моменты…
(— Слушай, Дэн… Я знаю, что задаю дурацкие вопросы… У тебя не бывает ощущения… не знаю… что ты — уже не ты, а какая-то машинка… биоробот… Нет, я не сошла с ума, я просто не знаю, как объяснить… Помнишь, в “Блэйдраннере”?… Ну, как будто твои воспоминания записали в память такому вот андроиду, “Нексус-шесть”… а ты не заметил… То есть ты думаешь, что ты — это ты, а на самом деле ты — просто андроид с воспоминаниями Дэна Каманина, который думает, что он и есть Дэн Каманин…)
— Вам не показалось, что она чего-то боится?
— Н-нет…
А потом у меня началось свое кино (в обоих смыслах). То есть началось оно, конечно, раньше: амбиции, авантюризм, идеи, попытки и прочая — но тут дело наконец пошло по-настоящему. Пруха пошла. Я снял “Дезертира…” и ославился на всю страну. Я снял “Прачечную” и замутил международный скандальчик. Я снял “Лилю…” — и повез ее на Берлинале…
У меня уже не оставалось времени ни на что: ни на коллективные пьянки, ни на Алдара Торнис (хотя пацаны, кажется, тогда лазали где-то на искусственной стенке, да с нижней страховкой — ушли, в общем, далеко вперед), ни на Кавказ. О последнем я всерьез жалел (и сейчас жалею) — но несколько отстраненно: в конце концов, мне приходилось отказываться от развлечения, пусть и лучшего (на мой вкус) из развлечений, ради дела. Моего дела. Которое у меня выходило делать хорошо. Которым, кроме меня, здесь никто практически не занимался. Более того, качество результата охотно признавалось пространством.
Я стал маленькой знаменитостью. Да еще довольно скандальной. Моя известность неважно конвертировалась в деньги и была, конечно, весьма узкой (широкой в узком кругу) — зато элитарной. Не так уж много народу (да даже и в нашей тусовке) понимало, что это за хрень, собственно, такая — кинодокументалистика; но те, кто понимал, знал, что это круто.
Между прочим, Сашка понимала — я, конечно, не без удовольствия развернуто отвечал на ее уважительные расспросы на чьем-то очередном дне рождения (выпендривался). Впрочем, тогда уже мне было, по большому счету, совсем не до Сашки — тогда уже была Ника.
— Вы ссорились?
— Нет, с чего?
— Вы ее били?
Бля.
— Нет.
— По лицу?
— Нет.
— За руки хватали? За запястья?
— Нет, конечно.
— У нее не было кровоподтека на лице, вот тут, с правой стороны?
— Н-нет… Точно не было.
— Вы носите кольца?
— Простите?
— На руках? Перстни, печатки?
— Нет. Никогда не носил.
— Когда вы находились в комнате, балконная дверь была открыта или закрыта?
Так. Вот оно. Ну да, ну да, как говорит мой друг Серый. У моего друга Серого на все явления жизни всего два типа реакции: когда он что-то понимает/принимает/одобряет/соглашается, он произносит невнятной скороговоркой: “Ну да, ну да”; когда не соглашается/не одобряет/не уверен: “Ну, не знаю, не знаю…”
— Мы курили, надымили. Санька открыла балконную дверь — проветрить…
(“…Палец приложите сюда. Так. И сюда…”)
— …потом стало холодно. Она попросила меня закрыть.
— И вы закрыли?
— Да.
На кривоватом лице лейтенанта отчетливо читается: “Ну, не знаю, не знаю”.
Рига — город маленький. С людьми более-менее своего возраста, более-менее одного рода занятий, более-менее сходного модус вивенди, с приятелями, знакомыми, знакомыми знакомых ты сталкиваешься постоянно — в кабаках, в редакциях, на улице.
И вот так вы сталкиваетесь то тут, то там, нечасто: “привет” — “привет”, nothing personal; вы существуте друг для друга где-то на средней периферии, вы искренне улыбаетесь друг другу при встрече, всегда случайной, без интереса интересуетесь, как оно, как делЫ, но номеров мобилок друг друга нету у вас в мобилках… А потом, все так же случайно, вы оба оказываетесь, например, вечерком, например, в “Красном” (к вопросу о стойкости прозвищ: “Викболдс” давно зеленый внутри — переквалифицировался из борделя в казарму, как незамысловато шутили мы после ремонта — ан все “Красное” да “Красное”…), ты после третьей “Пиебалги” открыт к общению, ей хочется выговориться, и она на колесах, а тебе западло ждать под мокрым снегом четвертого трамвая…
А на следующий день к тебе заявляются менты.
— За время, что вы были в ее квартире, что-нибудь происходило? Кто-нибудь заходил, звонил?
— Не заходил никто. Звонил телефон несколько раз, мобильный… Еще когда мы в машине ехали, звонил, она не ответила. Посмотрела, кто звонит, и сбросила… Потом, уже когда мы у нее были, тоже, по-моему, звонил, и она опять сбросила… И еще один раз звонил, она ответила и ушла на кухню разговаривать, дверь даже прикрыла…
— Вы не слышали, о чем был разговор?
— Я, естественно, не прислушивался… Тем более она тихо говорила, явно не хотела, чтоб я слышал… Но недолго совсем говорила…
(Как-то она к нему — наверное, все-таки к нему — обращалась… Я еще подумал, что это не Тюрин…)
— Такой номер — 9856819 — вам знаком?
— Нет.
Она не была такой уж особенной умницей, но и вовсе не была дурой, она не так уж много знала, но никогда не упорствовала в невежестве, а самое главное, у нее совсем не было ни понтов, ни апломба. Она была контактна без навязчивости и крайне легка в общении. В ее эмоциях чувствовалась нечастая искренность.
Она была худенькая, с хорошей фигуркой, относительно невысокая, не то чтобы всерьез красивая, но очень обаятельная. Волосы на моей памяти у нее были самой разной длины и самых разных цветов. Смеялась она тихо, опуская половину лица в ладонь.
Я про нее никогда ничего толком не знал.
— После того, как вы от нее ушли, вы кому-нибудь звонили? Вчера?
Ха.
— Звонил. Ей и звонил. Саньке. Никто не отвечал.
— Во сколько это было?
О, это замечательное “во сколько”! “До скольки”, “со скольки” и “скока время”. Я правда не знаю, почему в чужой речи меня это каждый раз цепляет — при том что НИКТО из моих близких и дальних знакомых НИ РАЗУ не произнес “который час”, “в котором часу” и “до которого часу”. Странный эффект воспитания — сие сакраментальное сочетание правильно, по-русски, выговаривают мои родители, и хотя я, видит бог, никогда не имел завышенного мнения о собственной интеллигентности, почему-то, слыша в очередной раз безальтернативное “во сколько”, все время про себя автоматически поправляю. Причем, заметим, родной брат мой Андрюха сыплет “доскольками” без тени душевного трепета… Один, один только человек (помимо родителей) из моих “контактеров” говорит “который час” — и, как это ни смешно, именно услышав от него, от нее такое, — еще тогда, на Юркиной свадьбе, — я впервые вычленил Нику из общего фона…
— Около двенадцати где-то.
— Сколько раз вы ей звонили?
— Пару раз. Я решил, что она уже спит…
— Зачем вы ей звонили?
— Я у нее наладонник оставил. Забыл.
— Что забыли?
— Электронный блокнот.
— Какой марки?
— “Палм. Заир.” “Зире” пишется.
Предусмотренная пауза. По окончании которой лейтенант предсказуемо шлепает мой блокнот на стол:
— Этот?
Студенистая пачкотня преждевременного межсезонья. Мгновенно-постоянное превращение нежнейшего свежеложащегося снежка в подножную грязищу. Плоскости тротуаров обретают чреватый подтекст болот, Даугава с Каменного моста выглядит горным пейзажем: белесые гряды проступают из синеватой тьмы.
Саундтрек февральской оттепели. Шип, всхлип, шлеп. Непрерывный густой влажный шорох с регулярной резкой отмашкой распадающегося широкого шелеста — звук поглощающей город воды: бисерно суетящейся перед фарами и под фонарями, щедрой дрянью разлетающейся из-под колес, затянувшей все без исключения авто в тончайший полиэтилен муаром вспыхивающей в электрическом свете капельной слизи.
Капли сползают (сначала вяло, потом рывками, сложно-корявой траекторией) по высокому, почти до пола, наружному стеклу. Капля сползает по запотевшему боку пивного полулитрового стакана. Машинально катаю стакан между ладонями, пытаясь как-то умять в голове произошедшее и услышанное. На подушечке большого пальца — темное пятно. Уминается плохо.
Сую в рот предпоследнюю “барклаину”. Зажигалка барахлит. “Нервно курит балерина в пачке сигарет…” Звуки русского рокопопса (радио?): “…Солнце светит мимо кассы, прошлогодний снег еще лежит. Все на свете из пластмассы, и вокруг пластмассовая жизнь…”
…Главное, мне не хочется с этим свыкаться. Не хочется представлять труп после падения с высоты седьмого этажа на асфальт, кровь, пропитывающую оттепельную грязь. Не хочется гадать, сама она — или?…
Отодвигаю пиво, кладу на столик возвращенный ментами блокнот. Открываю.
…Не хочется гадать: а не мог ли ты все это сам как-то — случайно, косвенно, действием или бездействием, ляпнув чего-нибудь, чего-нибудь не поняв, — спровоцировать…
Лезу в мейл-бокс. Ага. Кто-то нам пишет… непонятно, кто — некий левый адрес.
…Тем более не хочется думать, что все это еще запросто может каким-то макаром мне аукнуться (“Вы-c! Вы и убили-с!”). Да просто совершенно не хочется знать, что симпатичная девка, которая когда-то мне почти нравилась, страшно и непонятно погибла сутки назад.
Заберу ладью, посажу в бадью, спиртом напою. Е-два, е-четыре. Ну смотри, вот тебе еще. Сколько всего тебе понадобится?
Date: Fry Feb 27 2004 02:13:02
Мыло пришло сегодняшней ночью, в десять минут третьего. Где-то, видимо, вскоре после смерти Сашки.
2
“Угнетало его даже не отсутствие в подходе большинства к окружающей реальности какой бы то ни было критичности вообще… Критический подход есть свойство ума, а ему не сегодня и не вчера пришлось принять к сведению, что главное качество окружающего мира — глупость (не в том смысле, что населяющие его в массе своей тупы — хотя это, конечно, правда, — а в том, что ум давно перестал быть даже абстрактной ценностью в общепринятой их системе). Не то его поражало, что совершаются и произносятся вокруг сплошные и чудовищные глупости, не идиотизм господствующих моделей поведения, мод, лидеров, идолов и звезд, не фантастическая примитивность всего, что становится музыкальными и киношными суперхитами… Его подавляла собственная неспособность объяснить, почему именно данный конкретный сорт идиотизма и примитива становится настолько востребован в данный конкретный момент.
Он давным-давно понял, что отнюдь не элементарные, апеллирующие к подсознанию и биологии манки суть пружина такой супервостребованности. На первые места в любого рода топах выходило вовсе не то, что ярче всего, слаще всего, сексуальнее всего. Наоборот — за редким исключением в объект массового помешательства превращались предметы, персонажи, композиции, вообще лишенные признаков какой бы то ни было, пусть даже самой грубой и незамысловатой, привлекательности!
В конце концов ему стало казаться, что в наблюдаемом им мире пиара и потребления ведется некая глобальная игра. В нее играет все население планеты, девяноста девяти процентам которого правила известны, — а ему самому просто не повезло угодить в последний, проходящий по ведомству статистической погрешности, процент…”
Текст озаглавлен “Полость”. Подписан — Абель Сигел.
Текст представляет собой компьютерную распечатку: увесистая пачка порядком уже мятых по краям листов. Довольно крупный шрифт.
Текст предварен эпиграфом:
“Замечательно, что в учениях самых различных даже терминологически выражается вполне единообразно основной признак, лжереальность этих астральных останков; в частности, в Каббале они называются «клипот» — шелуха, а в теософии «скорлупами». Достойно внимания и то, что такая безъядерность скорлуп, пустота лжереальности всегда почиталась народной мудростью свойством нечистого и злого. Вот почему как немецкие предания, так и русские сказки признают нечистую силу пустою изнутри, корытообразной или дуплообразной, без станового хребта, лжетелами и, следовательно, лжесуществами. Павел Флоренский”.
Генезис текста любопытен. Мне пачка досталась от Джефа: будет время — сунь глаз, хмыкнул Женька, на самом деле забавная штука… Сам Женька-Джеф с “Полостью” встретился по работе. Работает он завотделом культуры в местной ежедневной газете “Час” (“газетке «Часик»”, как неизменно формулирует Джеф). Пользуясь преимуществами мелконачальственного положения, гастроли москальских попсарей и хоровые распевы аборигенов он спихнул на подчиненных, себе оставив лишь то, что ему действительно интересно — книжки и кино, и заняв в результате несуществующую в общем-то в провинциальной местной периодике (русскоязычной, во всяком случае) экологическую нишку арт-критика. То ли оттого, что он все же нажил в этом качестве за несколько лет какое-никакое имя, то ли просто реагируя на Джефово служебное положение, время от времени его домогаются рижские графоманы, требующие (не просящие!) опубликовать стихи к дате, рассказ, пьесу, роман с продолжением, поспособствовать или, на худой конец, присоветовать. Так что по углам кабинета Женькиного отдела копятся до очередной генеральной уборки руко— и машино-писные (до компьютера истинный графоман дорывается редко) “дневники неудачников” — изредка смешные, часто болезненно-жалостные и всегда тоскливо-жуткие в чем-то доказательства тщеты любого человеческого дела.
Графоман, однако, бывает разный: в тот раз Джефу позвонили — причем на мобильный — и в тональности и стилистике предложения, от которого нельзя отказаться, уведомили, что сейчас завезут. Завоз осуществлен был посредством джипа “тойота-ленд-круизер” и двух хрестоматийных персонажей, один из которых остался скучать за баранкой, а второй, без труда миновав вахту, вручил прибалдевшему Джефу пластиковую папку и вежливо попросил ознакомиться и что-нибудь порекомендовать. “Мы ваш номер знаем, мы с вами свяжемся… Через недельку будет нормально?”
Означенной мизансцены самой по себе было достаточно, чтобы не определить папку в угол кабинета. По мере же ознакомления с содержимым заинтригованность Джефа перерастала в изумление и даже ошеломление: текст, кудряво подписанный нерусским псевдонимом (при том что действие разворачивалось в неназванной, но легко опознаваемой Риге), оказался мало того что литературно вполне — вполне! — товарен, так еще и сюжетно закручен. А убедившись, что главный герой — практически его профессиональное альтер эго (только малость запомоенное), Джеф даже какое-то время всерьез думал, что налицо сложносочиненный розыгрыш, даром что на дворе не первое апреля.
Окончательно же интрига оформилась, когда ни через неделю, ни через две, ни даже месяц спустя никто не позвонил и не потребовал ни публикации, ни рекомендации… Тут уже запахло отчетливой мистикой — тем паче что, по словам Джефа, сам роман проходил по ведомству мистического хоррора, да еще с открытым финалом.
В общем, прослушав устную Джефову сопроводиловку к предлагаемому чтиву, я, в свою очередь, готов был увериться, что “Полость” породил не кто иной как Женька. Исключает эту — наиболее естественную — версию лишь то обстоятельство, что его, мудилу грешного, я знаю уже десять лет ровно и знаю, что, приспичь ему перейти от анализа к синтезу и накропать чего-нибудь высокохудожественное, это, во-первых, был бы с гарантией не роман, а сценарий, а во-вторых, мудила не преминул бы выпендриться фактом перехода — и уж точно не стал бы кокетливо прятаться за откровенную залепуху.
“…Звезда! Что есть звезда — по определению? Не только ярко блестит, но и далеко — недосягаемо — располагается… Что такое всегда была звезда? Нечто максимально далекое — вплоть до физиономического типажа — от своих поклонников, «толпы». Некто, ценимый за абсолютную на тебя непохожесть. Грета Гарбо, Марлен Дитрих, Рудольф Валентино, Вивьен Ли, обе Хепберн, Одри и Кэтрин, Лоуренс Оливье, Кларк Гейбл, Ингрид Бергман — при всей разнице между ними они едины в своей не-, больше того — антитипичности. Можно называть это аристократизмом; и уж в любом случае это — высшее воплощение уникальности, индивидуальности.
А что такое звезда теперь? Почему, в силу каких, блин, достоинств производятся в секс-символы эти голливудские хрюшки, эти попсовые куры, запоминать чьи имена столь же бессмысленно, сколь затруднительно отличить их обладательниц друг от друга?! А вот именно в силу предельной обыкновенности! Заурядности. Они — среднее арифметическое своих почитателей. Композитный фоторобот миллионной аудитории. Их любят — за похожесть. За плебейство. За отсутствие индивидуальности…”
Да, роман странен. Джеф не соврал: написан на удивление мастеровито, бодренько так. И герой — в натуре, умная и недобрая пародия на Женьку. Журналист с амбициями. Работает в ежедневной газете. Пишет на культурные темы. Газета озабочена окупаемостью, так что самовыражение не приветствуется: приветствуется попса. Соответственно, герой, алчущий развернутых рецензий и претенциозных эссе, вынужден сидеть на ленте. Каждый день он читает и переписывает сообщения интернетовских информагентств из жизни поп-знаменитостей.
Среди этих знаменитостей есть одна, самая знаменитая, про которую ему приходится читать и писать чаще всего. Западная (американская? британская?) музыкальная старлетка то ли по имени, то ли под псевдонимом Эйнджел. Ее композиции не слезают с верхушек чартов, ее диски расходятся платиновыми тиражами, ее клипы бесперечь ротируют все музканалы, ее голос мяукает из дверей всех кабаков и из окон всех мажорских тачек. Интернет забит линками: “Откровенные фото Эйнджел”, “Горячая новость: сексуальный скандал с Эйнджел”, “Эйнджел задержана за курение «травки»!”. Разделы “культура” и “шоу-бизнес” на лентах.ру, днях.ру, газетах.ру и ньюсру.ком процентов на семьдесят состоят из Эйнджел. Таблоиды тасуют ее бойфрендов (голливудский актер, русский теннисист, испанский официант, поп-певец, снова актер), одновременно азартно дискутируя: действительно ли Эйнджел сохранит, как обещала, девственность до девятнадцати лет, и если все-таки да, то какие паллиативные сексуальные техники она нынче практикует?… (Тут становится очевидным, что родословную Эйнджел ведет от Бритни Спирс — но в целом анонимный автор “Полости” подчеркнуто дистанцируется от какого-то одного прототипа, стараясь сделать свое молодежное идолище поганое образом максимально собирательным.)
Все это герой читает и переписывает, читает и переписывает, читает и переписывает. Его профессиональная жизнь, кажется, целиком состоит из безальтернативной Эйнджел. Приятели подкалывают героя, осведомляясь, как там дела у Эйнджел, и обещая ему подарить новый постер звезды на день рождения, — а однажды даже и дарят кассету с молодежной романтической комедией, в которой Эйнджел сыграла главную роль (естественно, фильм бьет все стартовые рекорды, все рекорды по динамике сборов и подбирается вплотную к “Титанику”).