Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Студенты (Семейная хроника - 3)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Гарин-Михайловский Николай / Студенты (Семейная хроника - 3) - Чтение (стр. 2)
Автор: Гарин-Михайловский Николай
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Водки! - решил по этому поводу Ларио.
      - В таком случае, - вмешался вдруг Шацкий, - я тоже на юридический поступаю, а не в институт путей сообщения.
      - Вот это хорошо, - быстро ответил Корнев, - вас там только недоставало! Первая умная вещь, которую от вас слышу. Согласен даже еще выпить по поводу такого счастливого случая.
      После четвертой рюмки Корнев, порядочно охмелевший, сказал:
      - Ну, пьяницы, довольно, пошли все вон назад.
      Когда они вернулись на платформу, Корнева встретилась глазами с Карташевым... Он, под влиянием выпитой водки, особенно нежно взглянул на нее.
      - Карташев, подите сюда, - подозвала его Корнева.
      Они пошли по платформе.
      Аглаида Васильевна, собравшаяся было что-то сказать сыну, только махнула рукой и, обратившись к брату, заметила:
      - И не слушает даже! Посади меня где-нибудь.
      Брат подвел сестру к скамейке, стоявшей в стороне, и проговорил, усаживаясь рядом:
      - Да уж, сестра, такой возраст, что на всякую юбку променяет нас.
      - Ни на кого он меня не променяет, - сказала, помолчав, Аглаида Васильевна, - он любящий, добрый мальчик.
      - Так-то так, да года-то его не любящие.
      - Глупости говоришь ты, - ответила Карташева, - если уж хочешь знать, могу тебе сообщить характер их отношений: он поверенный в ее любви к Рыльскому.
      Аглаида Васильевна бросила насмешливый взгляд на брата.
      - Сам признался мне. Совершенный еще ребенок, - усмехнулась Карташева. - Рассказывает мне, как он стал ее поверенным...
      - Разиня какой...
      Аглаида Васильевна, видимо, не рассчитывала на такой эффект и вызывающим голосом спросила:
      - Почему разиня?
      - Помилуйте, сестра, в его годы...
      - Ну, вот опять его годы!.. только что ты говорил, что в его годы он меня с тобой променяет на всякую юбку, а теперь... Дело не в годах здесь, а в воспитании.
      И Аглаида Васильевна с некоторой пренебрежительностью отвернулась от брата и стала искать глазами сына.
      - Послушайте, Карташев, - говорила между тем Корнева, - я замечаю, что с тех пор, как... Ну, одним словом, с тех пор... вы помните... вы совсем переменили со мной обращение. Я хочу знать, почему это? Если в ваших глазах я пала...
      - Бог с вами, что вы говорите, - горячо заговорил Карташев. - Я был бы негодяем, если бы, узнав так доверчиво открытую мне тайну, вдруг позволил бы себе... Да, наконец, что тут дурного? Поверьте, что всякий на его месте только...
      Карташев замолчал.
      - Что только?
      Сердце Карташева замерло от вдруг охватившего его чувства.
      - Послушайте, - сказал он решительно, - мы сейчас уезжаем. Неужели вы никогда не догадывались, что я был в вас, как сумасшедший, влюблен?
      - Вы?! А теперь?
      Карташев поднял на нее свои глаза.
      - Н... да... послушайте... - растерялась Корнева, - что я вам хотела сказать?
      Горячая волна крови прилила к ее лицу.
      Они оба молчали и стояли друг против друга. Карташев испытывал какое-то совершенно особенное опьянение.
      - Как хотите, сестра, но с таким лицом не поверяют и не принимают поверяемых тайн, - лукаво произнес брат Аглаиды Васильевны.
      Мать сама давно заметила что-то особенное и теперь громко и строго позвала сына:
      - Тёма, мне надо с тобой поговорить.
      Карташев в последний раз посмотрел на Корневу. Все вихрем закружилось перед ним, и, не помня себя, он прошептал:
      - Да, я люблю вас и теперь!
      Взволнованный подошел он к матери.
      Карташева встала и недовольно сказала сыну:
      - Ты мог бы и раньше переговорить с посторонними (на этом слове она сделала особое ударение), а последние минуты можно, кажется, и с матерью побыть... Пойдем со мной.
      Сын пошел рядом с нею. Они ходили по платформе, ему что-то говорила мать, но он ничего не слышал, ничего не видел, или, лучше сказать - видел, слышал и чувствовал только одну Корневу, ее голубенькое в мелких клетках платье, ее жгучие глаза. По временам от избытка чувства он поднимал голову, смотрел в ясное небо, вдыхал в себя нежный аромат начинающегося вечера, влюбленными глазами следил за проходившей по временам Корневой, и все это было так ярко, так сильно, так свежо, так не похоже на то настроение, которого желала и требовала мать от уезжавшего в первый раз от нее сына.
      - Ты на прощанье стал совершенно невозможным человеком. Ты ничего не слушаешь, что я тебе говорю. Скажи, пожалуйста, что она с тобой сделала?!
      - Ничего не сделала, - угрюмо ответил Карташев.
      - Ты пьян?!
      - Ну, вот и пьян, - растерянно сказал Карташев.
      Аглаида Васильевна, как ужаленная, отошла от сына. Она была потрясена. Она всю себя отдала детям, она делила с ними их радости и горе, она только и жила ими, волнуясь, страдая, переживая с ними все до последней мелочи. Сколько горя, сколько муки перенесла она, работая над сыном. И что ж? Когда она считала, что работа ее почти окончена, что вложенное прочно и надежно, что же видит она? Что первая подвернувшаяся пустая девчонка и кутилы товарищи сразу делают с ее сыном так же, как и она, все, что хотят. Уверенная в себе, она точно потеряла вдруг почву. Слезы подступили к ее глазам.
      "Я, кажется, делаю крупную ошибку, - я рано, слишком рано отпускаю его на волю", - подумала она.
      А Карташев, отойдя от матери, со страхом думал о том, чтобы скорее был звонок - поскорее уехать. Он боялся, что мать вдруг возьмет и оставит его. Он вдруг как-то сразу почувствовал весь гнет опеки матери, и ему казалось, что больше переносить этой опеки он не мог бы. Даже Корнева, если б он остался, не утешила бы его. Напротив, ради нее он хотел бы еще скорее уехать. Это признание, которое так неожиданно вырвалось, которое так сладко обожгло его, начинало уже вызывать в нем и к ней и к себе какое-то неприятное чувство сознания, что они оба точно украли что-то такое, что уж ни ей, ни ему не принадлежит. Карташев вслед за другими угрюмо подошел к кассе и лихорадочно ждал своей очереди. Но вот и билет в руках. Сдан и багаж. Уж везут его сундук на тележке.
      Сомнения больше нет: он едет!
      Через несколько минут все это уж будет назади. Перед ним жизнь, свет, бесконечный простор!
      Он тревожно искал глазами мать.
      Взгляд его упал на ее одинокую затертую фигурку. Она стояла, облокотившись о решетку, ничего перед собою не видя; слезы одна за другой капали по ее щекам. А у нее что впереди?!
      Карташев стремительно бросился к ней.
      - Мама! Милая мама... дорогая моя мама...
      Слезы душат его, он целует ее голову, лицо, руки, а мать отворачивается и наконец вся любящая - рыдает на груди своего сына. Все стараются не замечать этой бурной сцены между сыном и матерью, всегда такой сдержанной. Аглаида Васильевна уже вытирает слезы; Карташев старается незаметно вытереть свои. Слабый, как стон, уже несется удар первого звонка, и уже раздается голос кондуктора:
      - Кто едет, пожалуйте в вагоны.
      Толпа валит в вагоны.
      - Сюда, сюда! - кричит Долба.
      Нагруженная, за ним бежит подвыпившая компания, бурно врывается в вагон, и из открытых окон вагона уже несется звонкое и веселое "ура!".
      Жандарм спешит к вагону и, столкнувшись в дверях с Шацким, набрасывается на него:
      - Господин, кричать нельзя!
      - Мой друг, - отвечает ему снисходительно Шацкий, - ты не ошибешься, если будешь говорить мне: ваша светлость!
      Фигура и слова Шацкого производят на жандарма такое ошеломляющее впечатление, что тот молча, заглянув в вагон, уходит. Встревоженные лица родных успокаиваются, и чрез несколько мгновений отъезжающие опять возле своих родных и над ними острят.
      - Вот отлично бы было, - говорит Наташа, - если бы жандарм арестовал вас всех вдруг.
      - Что ж, остались бы, - говорит Корнев, - что до меня, я бы был рад.
      Он вызывающе смотрит на Наташу, и оба краснеют.
      - Смотрите, смотрите, - кричит Маня Корнева, - Вася краснеет! первый раз в жизни вижу... ха-ха!
      Все смеются.
      - Деточки мои милые, какие ж вы все молоденькие, да худые, да как же мне вас всех жалко! - И старушка Корнева, рыдая, трясет головой, уткнувшись в платок.
      - Маменька, оставьте, - тихо успокаивает дочь, - смотрят все.
      - Ну и пусть смотрят, - горячо не выдерживает Корнев, - не ругается ж она!
      - Голубчик ты мой ласковый, - бросается ему на шею мать.
      - Ну, мама, ну... бог с вами: какой я ласковый, - грубиянил я вам немало.
      Второй звонок замирает тоскливо.
      Начинается быстрое, лихорадочное прощанье. Аглаида Васильевна крестит, целует сына, смотрит на него, опять крестит, захватывает воздух, крестит себя, опять сына, опять целует и опять смотрит и смотрит в самую глубину его глаз.
      - Мама, мама... милая... дорогая, - как маленькую, ласкает и целует ее сын и тоже заглядывает ей в глаза, а она серьезна, в лице тревога и в то же время крепкая сила в глазах, но точно не видит она уж в это мгновение никого пред собой и так хочет увидеть. Она судорожно, нерешительно и бесконечно нежно еще и еще раз гладит рукой по щеке сына и растерянно все смотрит ему в глаза.
      У Карташева мелькает в лице какой-то испуг. Аглаида Васильевна точно приходит в себя и уже своим обычным голосом ласково и твердо говорит сыну:
      - Довольно... я довольна: ты любишь... Бог не оставит тебя... Иди, иди, садись...
      Вот они все уж в окнах вагона и опять точно забыли, что чрез минуту-другую тронется поезд.
      В толпе провожающих быстро мелькает цилиндр Дарсье.
      - Дарсье, Дарсье!
      Все, возбужденные, высовываются из окон.
      - Едешь?!
      - Еду, но без разрешения: сорок рублей всего в кармане!
      - Уррра... а-а-а!!! - залпом вылетает из всех окон вагона.
      Жандарм опять спешит с другого конца.
      - А багаж?
      - Ничего!
      - У-ррр-а-а-а!
      - О-ой! - завывает от восторга Корнев.
      Дарсье влетает в вагон, и на мгновенье все лица исчезают в окнах.
      Слышны оттуда полупьяные веселые крики и возгласы:
      - Кар! Кар!
      - Француз!
      - Ворона!
      - А это видел? - вытаскивает Ларио бутылку водки и колбасу.
      - Урра-а-а!
      - Господа!! - кричит жандарм.
      Все опять бросаются к окнам.
      - Виноват!! Никогда больше не буду!! - кричит ему из окна Корнев и корчит такую идиотскую рожу, что все, и отъезжающие и остающиеся, хохочут.
      Третий звонок, и все сразу стихают. И отъезжающие и остающиеся впиваются друг в друга глазами, точно желая сильнее запечатлеть милые, близкие сердцу образы. Тихо трогаются вагоны и один за другим все быстрее катятся и проходят пред глазами провожатых.
      - Лови, - бросает Ларио огрызок колбасы в лицо жандарма, мимо которого проносится теперь их вагон, и, как бы помогая жандарму в его недоумении, что ему делать, кричит из окна, разводя руками: - Э, э, э...
      А там, на платформе, стоят и всё смотрят вслед исчезающему поезду. Уж только площадка последнего вагона виднеется. И ее уже нет, и весь поезд скрылся за закруглением в садах, окружающих город. Только белое облако пара не успело еще расплыться в неподвижном, горящем всеми переливами огней, тихом закате.
      А две матери все еще стоят и сквозь туман слез все еще смотрят в опустелую даль, вслед исчезнувшим, как сладкий сон, милым сердцу детям.
      V
      Первое впечатление от большого Петербурга было сильное и приятное. Громадные дома, перспектива Невского, его беззвучная мостовая, этот "ванька", на котором точно скользишь и съезжаешь куда-то по гладкой мостовой, тысячи зеркальных окон, экипажи, толпа... Затерянный Карташев ехал на своем извозчике, и какое-то сильное чувство охватывало его. Сырой запах сосны и смолы, смешанный с бодрящим морозным ароматом осени; небо в влажных разорванных тучах и в них солнце, полосами освещающее и улицы, и громадные дома; свет и тени этого солнца и эта движущаяся толпа... Карташев радостно всматривался и думал: вот где жизнь бьет ключом, кипит! И ему хотелось поскорей броситься в водоворот этой жизни. Радовала и мысль, что он теперь совершенно самостоятельный человек: когда хочет обедает, когда хочет и куда хочет идет, - сам себе полный хозяин.
      Однако постепенно, рядом с этим чувством радости, стало закрадываться и другое. Карташева начинало тревожить сознание своей отчужденности от всей этой жизни, сознание своего одиночества. Люди идут, едут, спешат куда-то, одному ему некуда спешить, нечего делать.
      Приемные экзамены кончились, но лекции еще не начинались. В чистенькой комнате в четвертом этаже на Гороховой тоже делать было нечего. Читать не хотелось: в этом водовороте жизни тянуло не к книге. Этот шум улицы врывался в комнату, и, несмотря на четвертый этаж, лежащему на своей кровати Карташеву казалось, что он лежит не у себя в комнате, а прямо на улице: и кругом, и мимо него, и над ним, и по нем едут, громыхают, дребезжат и при этом не обращают на него никакого внимания. И точно, чтоб убедиться в этом, он опять бежал на улицу, а улица гнала его снова домой и опять-таки только для того, чтобы, стремительно взбежав на лестницу, войти, раздеться, оглянуться и сесть или лечь, почувствовав еще сильнее свою пустоту и одиночество.
      Компания как-то сразу разбрелась и затерялась в большом городе.
      Корнев поселился на Выборгской.
      Ларио исчез совершенно с горизонта. Шацкий выдержал экзамен в институт путей сообщения, но о дальнейшей его судьбе Карташев тоже ничего не знал.
      - Способный, шельма, - с завистью отдавал ему должное Корнев.
      Дарсье поселился в доме своих дальних родственников, поступив в технологический институт главным образом потому, что здесь не требовалось никаких поверочных испытаний.
      Как-то не было даже и охоты видаться друг с другом. Каждый понимал, что он отрезанный от других рукав реки, и каждый жадно искал своего выхода.
      Одиночество все сильнее охватывало Карташева. Он бегал от него, а оно его преследовало. Побывал он в театрах, в Эрмитаже, в Академии художеств, но везде была все та же чужая ему, раздражавшая своей непонятной жизнью, незнакомая толпа. В жизни этой толпы были, конечно, и большой интерес, и большое содержание - она кипела, но чем сильнее кипела, тем больше мучился Карташев, единственный между всеми обреченный томиться пустотой и жаждой жизни. Иногда, вечером, выгнанный скукой из своей комнатки, он шел по пустынным улицам, и тогда в стихающем шуме точно легче становилось на душе. Он вспоминал мирную, налаженную жизнь своего городка, семью, былой кружок товарищей, гимназию и интересы, связывавшие их всех в одно. Он с тоской заглядывал в освещенные окна тех домов, которые своими размерами напоминали ему далекую родину. Там, за этими окнами маленьких домиков, жили люди, у них были свои интересы. И он их имел когда-то. Вот сидит в кресле какой-то молодой господин, девушка прошла по комнате, - какая-то счастливая семейная обстановка. Счастливые, они живут и не знают, что есть на свете ужасный зверь - скука, - который бегает по улицам и жадно караулит свои жертвы. Иногда Карташеву вдруг даже страшно делалось от сознанья своего одиночества. В этом большом городе было тяжелее, чем в пустыне. Там хоть знаешь, что никого нет, а здесь везде, везде люди, и в то же время никого, в ком был бы какой-нибудь интерес к нему. Заболей он, упади и умри - никто даже не оглянется. И Карташеву хотелось вдруг уложить свои вещи и бежать без оглядки от этого чужого, страшного в своем отчуждении города.
      Но еще сильнее угнетали Карташева ужасные расходы и мысль, как же жить и как это все впереди будет? В этом большом городе деньги плыли так же быстро и неудержимо, как та вода большой реки, которую переплывал он в ялике, наведываясь в свой университет.
      Сто пятьдесят рублей, данные ему на три месяца, таяли, как снег весной: прошла всего неделя, а в кармане осталось только девяносто... Он старался считать каждую копейку, но как ни считал, а к вечеру двух, трех, пяти рублей уже не было. Куда уходили они? Он ломал голову, вспоминал, и постепенно все расходы всплывали в памяти: конка, иногда извозчик, лодка, папиросы, завтрак, обед (никогда у него не было такого чудовищного аппетита!), газета, что-нибудь сладенькое... только на сегодня, конечно; хлеб к чаю утреннему и вечернему, непредвиденный расход по хозяйству, лампа, щетка; белье, чай, сахар и масса мелочей, которых ни в какую смету не введешь, но которые съедают много, очень много денег. Эти мысли о расходах, о необходимости быть экономным и это полное неведение, как же быть экономнее, окончательно отравляли все существование Карташева. Каждый день составлялась новая смета, и в конце концов Карташев в отчаянии говорил себе: "Нет, лучше все деньги истратить не учитывая, чем так мучиться. Ну, когда останется три рубля, накуплю хлеба и буду жить целый месяц. А потом? - поднимался со дна души мятежный вопрос. - Потом, - растерянно думал Карташев, - потом... Я умру, или что-нибудь случится, потому что нельзя же больше месяца вынести такой каторги..."
      VI
      Часто, гуляя, Карташев любовался с набережной на выглядывавшее красное здание университета.
      Что-то чужое, что он обидно почувствовал в университете в дни приемных экзаменов, уже изгладилось и снова уступило место потребности любить и привязаться всей душой к тому, к чему фантазия и мысль так давно и так жадно стремились. Это его университет, и все в нем хорошо: и длинный двор, и палисадник, и полукруг подъезда, и даже этот узкий, в красный цвет окрашенный фасад.
      Скоро начнутся лекции, а с ними и настоящая студенческая жизнь, общение с профессорами, сходки, разговоры о лекциях-и прочитанном, выводы... о! это будет хорошо, как ванна, которая сразу отмоет его, освежит, разбудит... Тогда и денег некуда расходовать будет...
      Наступил наконец и давно ожидаемый день начала лекций. Торопливо, с раннего утра Карташев умывался, одевался, смотрелся в зеркало и наряжался в свое лучшее платье.
      Было прекрасное, почти морозное утро. Умытое ярко-синее небо охватило своими нежными объятиями город со всеми его домами, башнями, золотыми куполами. Лучи солнца заставляли весело, ярко сверкать эти купола в свежем утре.
      Несся глухой гул.
      Вот пустая еще Морская - мягкая мостовая и смолистый сырой аромат, этот возбуждающий, бодрящий аромат в осеннем воздухе.
      Вот и Нева. Плавно и беззвучно катит она свои воды, вся скованная гранитом, громадными домами, с целым лесом в туманной дали мачт и судов. Лошадь гулко стучит по Дворцовому мосту, в сердце радостно замирает при взгляде на знакомое красное здание.
      Лекции сразу начинаются знаменитым профессором. Серьезные, озабоченные фигурки одна за другой торопливо исчезали в громадных входных дверях. Здесь, в этой толпе, будущие министры и писатели.
      Карташев спешно, судорожно рассчитывался с извозчиком, и вихри мыслей проносились в его голове. Он точно видит вдруг всю головокружительную высоту человеческой жизни. Кто, кто взберется на вершину ее? Тот ли маленький, тихий, глаза которого, как две звездочки, ясно смотрят на него в это мгновение, или этот в золотом пенсне, подкативший на собственном рысаке? Да, жизнь в этом большом городе не такая простая вещь, какой казалась там, в знакомой обстановке милой родины.
      Карташев, раздевшись, быстро влетел по лестнице и, остановившись на площадке второго этажа, заглянул в открытую конференц-залу. Там было тихо, спокойно, и вся зала, со всеми своими стульями и хорами, точно спала еще.
      Зато с левой стороны из коридоров и аудиторий уже несся шум тысячной толпы.
      Карташев прошел по коридорам, заглянул в аудитории, разыскал свою, громадную, большую, с окнами на север, темную, с полукруглыми рядами амфитеатром расположенных скамеек, попробовал присесть на одной из них и опять вышел в коридор.
      Возбужденное и праздничное настроение Карташева опять сменилось знакомым уже чувством пустоты и неудовлетворенности. Лица толпы были неприветливы или равнодушны. Встречавшийся взгляд или безучастно осматривал его фигуру, или смотрел угрюмо и даже враждебно.
      В общем, это была все та же отчужденная толпа улицы, вызывавшая гнетущее ощущение. Так же на каком-нибудь гулянье, на Невском, равнодушно смотрели и проходили дальше. Здесь даже было что-то худшее: точно собрались конкуренты на одну и ту же должность, собрались и уже меряли своих противников, скрывая это под личиной равнодушия, пренебрежения, высокомерия и раздражения. Это уже не гимназическая толпа и не гимназические товарищи.
      В гробовой тишине прозвучали глухо первые слова профессора:
      "Милостивые государи!"
      Точно яркая молния осветила повеселевшего вдруг Карташева. Это он-то милостивый государь? Но кто же другой? Конечно, он, студент петербургского университета. Не гимназист, а студент; не мальчишка, а молодой человек, пришедший вместе с другими сюда узнать то, что поведает ему этот знаменитый старик. И только для этого и больше ни для чего пришел и он, и все другие сюда, и все остальное - такая мелочь... пошлая и глупая... Радостное чувство охватило Карташева, и он вдруг впервые ощутил какую-то тесную связь с этой толпой. Нет, все-таки это уже не толпа улицы, это его толпа. Эта аудитория тоже не улица - это источник света, знания. Он молодой, во цвете сил, и перед ним длинная жизнь, и все, все будет в ней зависеть от того, какой фундамент успеет заложить он в эти, в сущности, короткие дни своего учения. О, надо слушать обоими ушами, слушать и не терять ни одного дорогого слова!
      Но прежде всего надо было привыкнуть слушать. Сперва слова сливались в какой-то один неясный гул. Но мало-помалу звук стал яснее, и Карташев уже различал слова и отдельные предложения. На этом, впрочем, пока все и остановилось. Карташев слушал, различал слова, группировал их в предложения, вникал в смысл, а профессор в это время говорил уже что-то новое. Карташев бросал старое, хватался за это новое, напрягался изо всех сил, точно бежал запыхавшись. Казалось сперва, что все шло хорошо, но вдруг опять он спотыкался обо что-то, и в его голове все собранное сразу разлеталось.
      Чем дальше шла лекция, тем все напряженнее и глупее чувствовал себя Карташев. Точно он слушал не энциклопедию права, а какую-то высшую математику, ряд непонятных, бог весть откуда взявшихся формул.
      А между тем профессор читал только еще вступление к предмету, ко всем этим всевозможным философским системам от Фалеса до Тренделенбурга, собирался только приступить к пространному введению о методах диалектическом, органическом, историко-генетическом. Этот последний был его собственный метод, и Карташев смотрел с широко раскрытыми глазами и думал, в какую бездну надо погрузиться, чтобы не только понимать, а еще и изобрести этот какой-то страшный метод.
      Прочитав час, профессор ушел и через несколько минут опять возвратился. Карташев с новым напряжением принялся слушать, опять магически кольнуло его "милостивые государи", и опять он точно погрузился сразу в какой-то бездонный хаос. Утомленный, он еще меньше понимал теперь.
      "Но ведь я, - думал с отчаянием Карташев, - даже Бокля читал, читал Добролюбова, Чернышевского, Флеровского, Щапова, Антоновича, Писарева, Шелгунова, Зайцева, а вот этого не понимаю. Я считался одним из способных, математика всегда для меня была легким предметом. Профессор на поверочном экзамене по словесности, как только я заговорил о Шишкове, о школе Кочановского, пришел в восторг. А посмотрел бы он теперь на меня - каким дураком я сижу... А другие, - они понимают?"
      Карташев внимательно всматривался в лица слушателей. Одни были напряжены, другие без всякого выражения равнодушно смотрели в лицо профессору, третьи что-то чертили и двое-трое старательно записывали. Записывать в надежде сосредоточиться попробовал было и Карташев, но из этого ничего не вышло.
      Он уже знал, что ничего не поймет, и думал только о том, чтобы придать своему лицу такое же выражение, как у всех. Он чертил петушка, отрываясь, делал вдруг вдумчивое лицо и, смотря в потолок, кивал головой. И в то же время он то и дело смотрел потихоньку на часы.
      Никогда в гимназии так мучительно не ползло время. Боже мой, еще целых двадцать минут осталось. Разве уйти?! будто на минутку только вышел, а там и поминай как звали. Туда, на улицу, где шум, жизнь, где свежий воздух, а здесь... здесь точно воздуха не хватает. Еще десять минут: надо посидеть. Мимоходом, идя в аудиторию, он видел внизу буфет, стаканы с чаем, большие бутерброды с свежей ветчиной. Пока все сидят здесь, захватить там поудобнее место... Нет, надо дослушать.
      Карташев опять внимательно уставился в профессора. И вдруг произошло что-то странное. Профессор, относительно которого Карташев решил, что так никогда и не услышит от него ничего понятного, заговорил вдруг простым и самым обыкновенным языком:
      - Милостивые государи, я кончил сегодняшнюю лекцию... Каждый год для одних я начинаю их первую лекцию, для других - кончаю их последнюю... Для вас, милостивые государи, новых граждан вашей "alma mater"*, в свою очередь начинается новый период вашей жизни, лучший период, господа. Свет той идеальной правды, которою, если вы захотите, вы будете жить в этих стенах, вспомнится вам в жизни... Там, за этими стенами, вас ждет иная жизнь, ждет тяжелая и неравная борьба за этот свет. Силы для этой борьбы вы почерпнете только здесь, у своей alma mater, милостивые государи, в этом universitas literae literarum...** И, озаренные этим светом, не раз за мирными стенами этого здания повторите вы, милостивые государи, вместе со мной слова великого поэта:
      ______________
      * матери-кормилицы (лат.).
      ** средоточии наук (лат.).
      So gieb mir die Leiden wieder,
      Da ich noch selbst im Werden war!*
      ______________
      * Так возврати те дни мне снова, когда я сам в развитье был! (нем., перевод А.Фета.)
      Голос старого профессора гулко задрожал, и с ним, казалось, задрожал воздух и холодные стены большой аудитории, задрожали молодые сердца молодых его слушателей... Что-то вдруг точно посыпалось, гром дружных аплодисментов огласил аудиторию.
      Карташев обезумел: не помня себя, он аплодировал и кричал: "Браво, браво..."
      Давно прекратились аплодисменты, и теперь все смотрели на него. Карташев вдруг смущенно оборвался. В его воображении нарисовалась его комическая фигура в узком сюртуке, отчаянно кричавшая не идущее к делу театральное приветствие.
      Карташев с замершим полукриком бросился в коридор.
      Застегивая на ходу пальто, он уже шагал по панели так, точно кто-нибудь гнался за ним.
      VII
      Приехавши в Петербург, Корнев оставил на вокзале вещи и отправился прямо на Выборгскую искать себе квартиру.
      - Ну, вот и отлично, - проговорил он в первой же квартире, в третьем этаже, услыхав объявленную цену - восемь рублей. - Вам оставить задаток? обратился он к маленькой, чистенькой старушке, квартирной хозяйке, в черном платье и черном чепчике.
      - Да, конечно, если вам понравилась комната.
      Комната понравилась.
      Из маленькой, светлой, продолговатой передней, прямо против входных дверей, и была его комната. Окнами она выходила на восток, и так как перед домом был пустырь, то из окна открывался далекий вид на Неву и на город.
      Небольшая комната была светла, а желтенькие обои прибавляли, казалось, еще больше света. Незатейливая обстановка: кровать, комод, письменный стол и три стула - не блистала роскошью, но все было достаточно чисто, достаточно уютно и, главное, недорого.
      Корнев поехал назад на вокзал за вещами и часа через два уже сидел в своем новом жилище.
      Он обстоятельно расспросил хозяйку, где купить ему чаю, сахару, в какой кухмистерской обедать и где абонироваться на чтение книг.
      Узнав все, Корнев оделся и отправился исполнять свои дела по хозяйству.
      Кухмистерская, где подавались два блюда за двадцать копеек, пришлась ему по вкусу и едой и обществом, состоявшим почти исключительно из студентов-медиков и молодых девушек, которые собирались поступить или уже поступили на разные курсы. Тут же в кухмистерской он познакомился кое с кем из поступавших сверстников и узнал, что приемные экзамены начнутся через две недели.
      Вечером, после чая, Корнев, лежа на кровати, то читал какую-то статью, то, отложив книгу, грыз ногти и думал.
      В одиннадцать часов он кончил чтение, разделся, потушил свечку и заснул с тем особым удовлетворением, с каким засыпает человек в первый раз на новом и притом желанном месте.
      Утром на другой день он занялся приведением в порядок своих вещей: вынул из чемодана белье, платье, книги. Белье и платье спрятал в комод, аккуратно выстлав дно комода простынями, а книги уложил на письменном столе.
      Приведя все в порядок, он сел и написал письмо домой, извещавшее родных о благополучном его прибытии в Питер, о том, что он уже поселился на своей квартире, обедает в кухмистерской и что экзамены начнутся через две недели.
      Кончив письмо, Корнев посмотрел на часы. Был уже час - время, назначенное им для обеда, и он отправился в кухмистерскую. Там он быстро это делалось как-то само собой - завязал еще новые знакомства, и так как разговор коснулся интересных тем, то после обеда он еще долго оставался в кухмистерской.
      VIII
      Под вечер к Корневу приехал Карташев и привез с собой разных южных лакомств.
      - Дома? - раздался в передней знакомый голос Карташева.
      - Дома, дома, - ответил весело Корнев и отворил свою дверь.
      Карташев ввалился в комнату и, раздевшись наскоро, стал выкладывать на стол: халву, финики, виноград. Корневу вдруг сделалось так весело, как давно уже не было.
      - Ооой! - завыл он и повалился на кровать.
      - Ура! - подхватил Карташев и, бросив лакомства, улегся рядом с Корневым.
      Приятели давно не видались и чувствовали себя в эту минуту так же уютно и хорошо, как когда-то в доброе старое время. Вспомнилась вдруг деревня, Наташа, гимназия, и показалось все кругом беззаботным продолжением прежнего. Лежавший Карташев был для Корнева как бы реальным воплощением этого прошлого, - Карташев, все такой же избалованный и раскинутый, и спутанный и искренний, что-то размашистое и неустойчивое, а в общем все тот же Карташев, который меньше всего сам знал, куда и как ткнет его судьба или то что-то, что распоряжалось им всегда и везде.
      Корнев поднялся на локоть и благодушно смотрел на приятеля.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14