Пожиратели звезд
ModernLib.Net / Современная проза / Гари Ромен / Пожиратели звезд - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(Весь текст)
Ромен ГАРИ
ПОЖИРАТЕЛИ ЗВЕЗД
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
НОВАЯ ГРАНИЦА
Глава I
Полет оказался до приятного скучным, д-р Хорват впервые отважился воспользоваться услугами неамериканской авиалинии и вынужден был признать, что здешние люди – если, конечно, оказывать им помощь – быстро все усваивают. При вылете из Майами вид пилота, которого гораздо легче было себе представить на вершине пирамиды ацтеков, нежели за штурвалом «Боинга», внушал д-ру Хорвату некоторые опасения; но мягкие посадки, поданные на обед гамбургеры и лимонный пирог, а также любезность командира корабля – на довольно сносном английском он сообщал пассажирам то название вулкана, то города и вообще старался держать их в курсе происходящего – быстро развеяли его страхи.
В южной части полуострова Цапоттцлан самолет совершил непредусмотренную посадку, чтобы принять на борт весьма необычного вида даму: маленькую, коренастую, с борцовскими плечами; ей почтительно помогал офицер в военной форме – точной копии обмундирования Военно-Воздушных сил США. Дама выглядела так, словно явилась прямо с какого-нибудь народного праздника, и сильно смахивала на замотанного в красную и зеленую парчу, перевязанного разноцветными ленточками индейского идола; на голове у нее красовался один из тех необыкновенных серых фетровых котелков, лицезреть которые д-р Хорват уже имел удовольствие, листая туристические брошюры. Черные как смоль, тщательно заплетенные в косички волосы свисали по обеим сторонам неподвижного терракотового лица – абсолютное отсутствие какого-либо выражения на нем основательно напоминало полное отупение. В руках она держала, очень элегантную кожаную сумку и жевала жвачку. Стюардесса почтительно шепотом пояснила, что сеньора – мать генерала Альмайо и направляется в столицу на ежегодную встречу с сыном. Миссионер знал, что авиакомпания – собственность Альмайо, и к неожиданной посадке отнесся благосклонно.
Рядом с ним сидел смуглый молодой человек в элегантном костюме голубого шелка с широкими накладными плечами; он постоянно улыбался, выставляя напоказ замечательный набор золотых зубов. По-английски он почти не понимал, и проповедник решил опробовать на нем свое зачаточное знание испанского. Похоже, молодой человек был артистом, гражданином Кубы и направлялся в столицу для работы по приглашению. Когда же д-р Хорват попытался выяснить, в какой именно из областей благородного искусства юноша применяет свои таланты, его сосед, кажется, смутился, произнес какое-то английское слово, похожее – странное дело – на «супермен»; миссионер, хотя так ничего и не понял, с удовлетворением кивнул головой и дружески улыбнулся – молодой человек в ответ тотчас раздвинул пухлые губы, меж которыми вспыхнуло золото.
В эту страну проповедник направлялся впервые, причем в качестве личного гостя президента – тут его называют lider maximo. Хотя д-ру Хорвату было всего тридцать два года, он являл собой одного из самых выдающихся деятелей Церкви и был известен далеко за пределами Соединенных Штатов как неутомимый и вдохновенный борец с врагами Господа.
Своей популярностью, влиянием, которое он оказывал на толпы людей, обращаемых им в веру, он был обязан прежде всего, разумеется, необычайной силе своей веры, но еще – он это знал и не стыдился этого – некоему личному магнетизму, так же как и своей внешности, весьма отличной от того, что люди привыкли видеть за кафедрой, за что и получил – хотя вовсе к этому и не стремился – прозвище «белокурый архангел». Иногда ему ставили в упрек его show-manship, умение организовать настоящий спектакль, артистизм и «беспрестанные поиски драматического эффекта»: ему доводилось проповедовать, стоя посреди боксерского ринга, дабы подчеркнуть, что с Демоном он ведет самый настоящий бой. Такого рода критика не слишком его заботила: законность метода воздействия на воображение признавалась во все времена и всеми ветвями Церкви; свидетельством тому служит явление Папы Павла VI в качестве «паломника мира» Организации Объединенных Наций. Д-р Хорват не видел никаких оснований оставлять преимущества в этой области за католиками. Бывший чемпион университетской команды по регби, дважды признанный All American, в своем протестантском крестовом походе он проявлял тот же динамизм, ту же волю к победе и ту же хватку, что прежде позволили ему стать одним из самых воинственных нападающих Соединенных Штатов. В конце каждого собрания, когда он в тишине – аплодисменты грянут потом – выпрямившись во весь рост, стоял, еще дрожа от сказанного, а руки его, словно крылья, были распростерты над тонувшим во мраке зрительным залом, от которого его отделял свет прожекторов, мужчины и женщины выходили из толпы, поднимались на сцену и, окружив его, преклоняли колена и участвовали в церемонии клятвы: они клялись самоотверженно, самозабвенно служить Истине Господней. Он вполне мог сказать о себе, что тоже стал своего рода lider maximo в той беспрестанной борьбе со злом, которую вел.
Газетных вырезок у д-ра Хорвата было больше, чем у великих кинозвезд. В статьях, которые он внимательно прочитывал, следя за реакцией противника и его лакеев, хватало и желчи, и сарказма, и ядовитых насмешек. Оскорбления миссионер сносил равнодушно: даже сам Господь не был защищен от хулы. Лишь результат имел для него значение. А ведь и месяца не прошло с тех пор, как, проповедуя в нью-йоркском Polo Grounds, он пережил момент настоящего триумфа: публика была многочисленнее, чем во время матча Петерсон – Кассиус Клей, а сбор оказался самым высоким за всю историю Grounds. Он становился самой большой звездой box office своей страны.
Д-р Хорват ежегодно приносил Церкви около миллиона долларов, свободных от налогов: вся сумма полностью шла на благотворительность. А сам получал не больше обычного пастора. На протяжении двух лет одно крупное рекламное агентство заботилось о том, чтобы его имя стало так же привычно людям, как кусок хлеба на столе. Разве Истина не есть продукт первой необходимости, и стоит ли сомневаться в целесообразности использования современных способов для обеспечения ее распространения? Безусловно, и речи не может быть ни о каких сравнениях завоевания душ с захватом рынков сбыта, но в этом одержимом жестокой конкуренцией мире лишать Господа советов ведущих специалистов в области воздействия на толпы людей было бы ошибкой. Нельзя и мысли допустить о том, чтобы бросить ЕГО один на один с противником, да еще с руками, связанными цепью условностей и предрассудков минувшей эпохи. Истину не должна постигнуть судьба маленьких семейных предприятий, вынужденных прозябать и хиреть из-за своей безвестности или неумения приспособиться.
Подчас, когда в какой-нибудь телестудии его причесывали и подкрашивали, ему случалось чуть-чуть пожалеть о том, что он не принадлежит Католической Церкви: в темно-синем костюме и неброском галстуке он был похож на актера во время репетиции шекспировской драмы. Он завидовал епископу Шону из Чикаго, появлявшемуся на экране во всем великолепии созданного Римской Церковью платья: с пришествием эры цветного телевидения эффект, производимый католиками, стал еще заметнее. Ему не нравилось цветное телевидение: чернобелое было драматичнее и куда больше соответствовало характеру борьбы между Добром и Злом.
Продуманность производимого впечатления, тщательность исполнения того, что его хулители цинично именовали «номером», нисколько не смущали его: для того чтобы вырвать зрителей из лап Противника, предлагающего программы, отравленные ядом эротики и насилия, необходимо иметь все преимущества на своей стороне. В течение последних двух лет его успех постоянно рос; самые влиятельные коммерческие фирмы оспаривали друг у друга право на финансирование его еженедельного «Часа Господня». Он выражал свою признательность, истово молясь вместе с женой и детьми – их у него семеро. Каждую неделю ему сообщали данные бюллетеня Нельсона, в котором указывалось, как котируется та или иная программа: он постоянно занимал место почти на самой вершине и никак не мог сдержать чувства гордости и трепета, охватывавших его при мысли о том, что благодаря его усилиям Господь по результатам опросов входит в первую пятерку, занимая свое место сразу после Beverly Hillbillies, «Неподкупных» и Crysler Comedy Show. При малейшем падении этих показателей он уединялся в храме, где часами напролет предавался размышлениям, дабы войти в личный контакт с Тем, Кто лучше всяких экспертов с Мэдисон-авеню знает сердца человеческие и способы воздействия на них. Пусть в адрес д-ра Хорвата сыплются обвинения в «дурном вкусе», «духовном донжуанстве», пусть его называют «цветным широкоэкранным махинатором, утыканным стереофонической аппаратурой», – его это вовсе не волнует; в такого рода поношениях явственно слышится голос обманувшегося в своих надеждах великого Конкурента – того, кто пытается усыпить бдительность людей, дабы утвердить власть тьмы.
Ибо в понимании миссионера Дьявол – это не какая-то символическая фигура, а вполне реальное живое существо: Зло есть не «что-то», а прежде всего – «кто-то», некая движущая, недремлющая, постоянно действующая сила, которую невозможно захватить врасплох. Оно есть зачинщик многих человеческих деяний, способный одновременно и разжигать кубинские или вьетнамские события, и прятаться под балахоном ку-клукс-клана, и вести антиамериканскую пропаганду в странах третьего мира. Нечто вроде менеджера – в прямом смысле слова – и преподобный Хорват не усматривал ничего скандального или недостойного в том, чтобы, со своей стороны, тоже стать своего рода менеджером, действующим в интересах Господних.
Так вот: оскорбления он пропускал мимо ушей; думая обо всем этом, он обычно складывал руки на груди – именно так он и сидел сейчас в стремительно несущемся над вулканами Центральной Америки самолете, хладнокровно просматривая свежие газетные вырезки, которые прихватил с собой, сунув в портфель. «Преподобный Хорват использует в религиозной деятельности рекламные приемы, достойные компании „Кока-Кола“; должно быть, в глубине души он лелеет мечту о том, чтобы разлить Господа в бутылки и залить этой панацеей рынок развивающихся стран», – писала одна из так называемых «прогрессивных» газет. «Между тем д-р Хорват определенно обладает чутьем в области организации театрального зрелища, его выступления никак не назовешь неубедительными; но напрашивается простой вопрос: совместимы ли используемые им средства с достоинством сана священника и не вкладывает ли он в свои публичные выступления добрую долю нарциссизма и тщеславия?» – так отозвался на его выступления «передовой» журнал, издаваемый доминиканским орденом. Количество людей, обращенных в веру после каждого из проводимых им собраний, было вполне достаточным для того, чтобы вызвать чувство горечи в кругах католиков. Впрочем, иногда он испытывал некое артистическое опьянение – может быть даже, им овладевало сознание собственного могущества и власти – когда, раскинув руки, он возвышался над толпой верующих или когда после раскатов последних произнесенных им слов, после последнего взмаха рук из зала, сквозь границу тьмы и омывавшего его света, неслись неистовые приветственные возгласы.
Но никогда он не забывал о том, что эта горячая любовь была направлена к Господу. Опьянение, гордость, приподнятое чувство, охватывавшее его в такие мгновения, – в силу чего он и получал упреки в «тщеславии» – просто доказывали, что он – такой же человек, как и все, подверженный тем же искушениям, и, стань он даже в один прекрасный день президентом Соединенных Штатов, никогда он не опустится до того, чтобы забыть об этом.
Ему никогда не приходило в голову вступить в борьбу за получение мандата на выборах в высшие эшелоны американской народной власти, но когда Господь наконец займет этот ключевой пост – настанут поистине великие времена.
Оставшиеся газетные вырезки он просмотрел бегло. "Редкостная сила веры, страстное желание спасти мир не способны никого оставить равнодушным… " "Эффектный профиль, достойный Греты Гарбо… Увы, кинематограф д-ра Хорвата лишен прелести великого немого… " Это из газетенки, выходящей небольшим тиражом, и потому не стоит внимания. Добрая доля критики была направлена на его физические данные: «Своими длинными светлыми волосами, лицом классического рыцаря без страха и упрека Его Преподобие невольно напоминает всех Белых Ангелов кеча, в ходе театрального боя наголову разбивающих на ринге предателя Черного Билла». Но д-р Хорват вовсе не собирался прибегнуть к искусству пластической хирургии, дабы лишить черты своего лица того, что могло порадовать глаз женской половине аудитории и произвести на нее впечатление; если профиль может оказаться полезным в борьбе с беспрестанно рыскающим по всей земле темным бродягой, он не колеблясь извлечет из этого пользу. Д-р Хорват сунул вырезки в портфель и постарался забыть о них.
В эту страну миссионер направлялся впервые., но ему было известно, что его помощь здесь крайне необходима. Дурная слава, которой пользовалась местная столица, ставила ее на одно из первых мест в истории греха Западного полушария. Этот затерянный уголок Центральной Америки, в духовном отношения не менее отсталый, чем в экономическом, марал бесчестьем весь континент. Среди бела дня здесь открыто торговали наркотиками. Главная улица столицы изобиловала как публичными, так и игорными домами; и в довершение всего этого ужаса – в кинотеатрах демонстрировали фильмы такого отвратительного толка, что при одной лишь мысли об этой мерзости преподобный Хорват с едва сдерживаемым нетерпением и яростью великого спортсмена, рвущегося в бой, на ринг, чувствовал, как у него сжимаются кулаки и напрягаются мощные, как у борца, мускулы.
Его решение принять сделанное ему официальное приглашение вызвало возмущение в определенных кругах. Полагали, что ему не следует своим присутствием оказывать честь правительству, продажность, беззаконие и жестокость которого были общеизвестны. Д-р Хорват считал этот довод не слишком убедительным. Отказываться от битвы с врагом под предлогом, что Противник ведет себя низко, означало бы развязать руки низости. Куда больше его заботило плохое знание языка, но должны же были эти люди немножко овладеть английским, общаясь с туристами, приезжающими туда, увы, отнюдь не ради развалин культуры майя и далеко не в поисках следов конкистадоров.
В качестве основной темы он опять избрал Дьявола, его реальное, физическое присутствие среди людей. Главная хитрость врага в том и заключалась, что он сумел посеять сомнения в своем существовании. В нескольких словах, но произнесенных с такой силой, что иногда с некоторыми из женщин случались настоящие истерические припадки, преподобному Хорвату удавалось разоблачить того, к соседству с которым люди привыкли настолько, что разучились распознавать его. Молодой проповедник на протяжении десяти лет направлял таким образом всю свою энергию, весь свой талант на то, чтобы вынудить Беса занять достойную позицию, с которой тот, благодаря скептицизму атеистов, постоянно норовил ускользнуть: позицию врага номер один.
Реакция на проводимую им кампанию внушала немалый оптимизм. Денежные вклады текли рекой, вызывая острую зависть противников Духовного перевооружения. После одержанной им в Лас-Вегасе – возможно, самой выдающейся – победы, когда ему удалось доказать реальное присутствие Дьявола так впечатляюще, что зрители впали почти что в исступление, пришлось вызвать пожарных, чтобы освободить зал. Люди обнимали и поздравляли друг друга, плакали от избытка чувств, от восторга. На следующий день один крайне неблагожелательно настроенный местный журналист написал нелепую статью, в которой заявлял, что Князю тьмы не мешало бы вручить преподобному Хорвату специальный приз: «Славный пастор с восхитительным рвением вселяет в людские сердца надежду на то, что они все-таки смогут найти покупателя на товар, сбыть который уже отчаялись: на свою душу». Цинизм при последнем издыхании, – в ответ на его зубовный скрежет и жалкое тявканье миссионер лишь пожал плечами. Но все же был несколько обеспокоен, получив вслед за тем солидную сумму денег «на благие дела» от агентства, представляющего общественные связи генерала Альмайо в Соединенных Штатах.
Американская пресса постоянно осуждала диктатора; его изображали кровавым тираном, достойным соперником Трухильо; хотя чаще всего слухи распространяли политические эмигранты, которые сами были уличены в преступлениях, совершенных во время пребывания у власти, тем не менее проповедник, принимая деньги, испытывал некоторое отвращение; он даже сделал конфиденциальный запрос в Государственный департамент. Оттуда ответили, что представители Альмайо в ООН и в системе Содружества американских государств всегда поддерживали точку зрения Вашингтона и обеспечивали решающее большинство голосов в ходе обсуждения некоторых серьезных вопросов, поставленных на голосование, – в частности, в момент введения войск в Санто-Доминго. Кроме того, христианину не пристало считать человека, будь то даже диктатор, полностью потерянным для Господа и лишенным всякой возможности искупления. Д-р Хорват передал чек Церкви. В любом случае этот неожиданный эпизод, равно как и доследовавшее за ним приглашение, доказывал, что отзвуки его речей докатились туда, где нуждались в них больше всего, и в сердце человека, вне всяких сомнений ужасного, но происходящего из глубоко верующих слоев индейского народа, пробудили какое-то беспокойство, может быть даже угрызения совести. Д-р Хорват принял и приглашение.
По прибытии в аэропорт не было никаких обычных формальностей; миссионера с подчеркнутым уважением проводили к предоставленному в его распоряжение «кадиллаку». Он заметил, что многим из пассажиров – в том числе и кубинскому «супермену» – были оказаны те же почести: их ожидали точно такие же «кадиллаки» с одетыми в военную форму шоферами.
Его попутчик оказался милейшим человеком – очень худой и высокий, с соломенного цвета волосами, бледно-голубыми веселыми глазами, длинной шеей, громадным адамовым яблоком, острыми чертами живого, ироничного лица, в котором было что-то по-лошадиному некрасивое, но дружелюбное и симпатичное; спутник представился: он был датчанином, звали его Агге Ольсен, приехал из Копенгагена. Они немного поговорили об этом красивом и таком чистеньком городе, где д-р Хорват побывал однажды. Проповедник заметил у ног своего соседа довольно большую коробку, весьма странную по своей форме: она напоминала одновременно и скрипичный футляр и гроб; коробка занимала много места, и лучше было бы поместить ее в багажник – так было бы удобнее всем. С ними ехал и молодой кубинец, скромно занявший место рядом с водителем.
Аэропорт находился в добром часе езды от столицы; со всех сторон видны были вулканы – одна из основных достопримечательностей страны, привлекавшая сюда туристов; внезапно д-ра Хорвата охватило какое-то гнетущее чувство, вроде бы даже и дышать стало трудно.
Им овладела странная, непривычная тоска, постепенно переходящая в какое-то поистине паническое чувство. От накатившей на него нервозности – связанной, безусловно, с перепадом высоты и клаустрофобией – он избавился без труда; однако не так просто оказалось поддерживать при этом разговор с любезным датчанином – тот, похоже, не испытывал ни малейшего недомогания; машина ехала более чем на высокой скорости; движения сидевшего за рулем индейца были резкими; общеизвестно, что из этих людей получаются самые опасные в мире водители. Они находились на высоте двух тысяч семисот метров над уровнем моря – его предупреждали, что в подобных случаях следует избегать любых излишних физических усилий; впрочем, величие пейзажа, словно напоминавшего о каком-то чудовищном катаклизме, более чем компенсировало всякие неприятные ощущения. Местность была черной, иссохшей, с бриллиантовыми изломами окаменелой лавы, щетинилась исполинскими кактусами в белых и красных цветах, из которых ему был знаком лишь аризонский двухметровый кактус-свеча.
Насколько хватало глаз, черные конусы вулканов следовали один за другим, располагаясь так симметрично, что зрелище это наводило на мысль о какой-то очень продуманной и точной схеме божественного происхождения; этот пейзаж д-р Хорват знал по фотографиям «Национального географического журнала», постоянным подписчиком которого был; но в реальном, физическом присутствии этих чудовищ – мертвых и в то же время до странного живых, закаменевших в своем черном гневе – так что скалы казались невсегда застывшими последними гримасами ненависти извергшихся недр, – крылась некая геологическая мощь, порождавшая мысли о невесть каком ужасном королевстве, упрятанном во чреве земли. Солнце, опустившееся за вершины гор, заливало небо своеобразным, каким-то ледяным свечением, отталкивающим человеческий взгляд, как какую-нибудь нечисть; д-р Хорват в свое время пролетал над горной цепью Анд, но такой картины катастрофы, словно скованной вечностью в самом своем разгаре, ему никогда еще не доводилось увидеть. Столица много раз подвергалась разрушению вследствие землетрясений и извержений вулканов; во время извержения 1781 года вице-король Санчес Доминго, направлявшийся в Гватемалу, был поглощен лавой почти со всей своей свитой, состоявшей из священников-иезуитов, солдат, комедиантов и карликовшутов; рассказ одного из немногих оставшихся в живых, отца Доменико, доносит до нас сведения о том, что найти удалось лишь тела «девицы Розиты Лопес, комедиантки, ведшей не праведную жизнь, и горбатого карлика Камило Альвареса, в своих остротах не щадившего даже Всевышнего – что ясно доказывает не божественное, а дьявольское происхождение катастрофы». Однако сей славный иезуит почему-то не вдается в размышления о том, какая же сила уберегла его самого. Последнее землетрясение, происшедшее в 1917 году, было менее страшным – уцелела добрая треть населения. Теперь прямо перед собой д-р Хорват видел вулкан, учинивший столько бед, и хотя, по единодушному мнению геологов, он давно потух, миссионер не мог избавиться от мысли о том, что выглядит вулкан далеко не лучшим образом. Его зубчатая заснеженная вершина, казалось, все еще скалится в угрожающей застывшей гримасе; но, безусловно, следовало учитывать, что значительную роль в этом играло воображение. Вулкан с неприятным упорством вновь и вновь появлялся на каждом повороте дороги; за ним была скрыта столица; долина расширялась, почти отвесные склоны по обеим сторонам шоссе постепенно отступали, машина вырвалась на просторное многокилометровое скалистое плато, залитое черной лавой, на котором то тут, то там виднелись хижины того же цвета, построенные все из того же прокаленного камня, окруженные хилым кустарником и плантациями кактусов; из них крестьяне извлекают peyotl – наркотик, ставший для них единственным источником и дохода, и забвения. Асфальтированное шоссе было превосходного качества и в прекрасном состоянии. В «кадиллаке» работал кондиционер. Нагромождение камней на плато наводило на мысль о каком-то невероятном камнепаде прямо с неба. Справа, еще совсем близко, на расстоянии каких-нибудь нескольких сот метров, виднелись склоны вулкана; ощетинившиеся колючками карликовые кактусы, так называемые desgigos, извивались желтыми и зелеными щупальцами, словно шкура, снятая с боков изуродованных скал; д-р Хорват пришел к выводу, что нечасто ему случалось видеть пейзаж менее христианский и что, наверное, все это иссохшее, каменистое и пыльное пространство, на котором солнце выжгло то, что пощадила лава, буквально кишит змеями.
– Вытащите меня отсюда! – раздался вдруг какой-то голос.
Д-р Хорват подскочил от неожиданности и, с некоторым удивлением вскинув брови, взглянул на попутчиков; но его датский сосед лишь любезно улыбнулся, а кубинский юноша тоже с изумлением повернул голову, разглядывая салон машины.
– Выпустите меня отсюда, черт подери, – с яростью повторил тот же голос. – Я вот-вот задохнусь.
Совсем рядом с собой д-р Хорват услышал какой-то кашель, причем кашлял явно не датчанин и не шофер, а у кубинского юноши – он опять выставил напоказ сверкающие золотые зубы – вид был несколько испуганный.
– Ад и проклятье! – вновь раздался голос. – Если вы немедленно не дадите мне глотнуть воздуха, я никогда больше не заговорю, а вы подохнете с голоду.
– Что это такое? – спросил д-р Хорват.
Датчанин выглядел озадаченным.
– Не знаю, – ответил он.
– Это вы-то не знаете? – насмешливо воскликнул голос. – Слушайте, мистер Хорват – надеюсь, уважаемый, я не перековеркал вашу фамилию, прочитав ее на чемодане, – я хочу, чтобы вы знали, что сидите рядом с тираном, который на протяжении долгих лет эксплуатирует меня, сидя, так сказать, у меня на шее. Это же рабство, уважаемый, более того – бесстыдная эксплуатация несравненного таланта. Против этого следовало бы принять закон.
Лично я придерживаюсь именно такого мнения.
Внезапно лежащая у датчанина на коленях коробка распахнулась, и оттуда вынырнула кукла – она сидела, выпрямив спину и вытянув на фиолетовом бархате мягкой внутренней обивки одетые в полосатые штаны ноги.
«Чревовещатель», – с некоторым раздражением констатировал миссионер.
– Позвольте представить вам моего друга Оле Йенсена, – сказал датчанин.
– Ненавижу чревовещателей, – проворчала кукла. – Все – паразиты. Тем не менее очень приятно познакомиться.
Д-р Хорват натянуто улыбнулся. К фарсам и розыгрышам он питал отвращение – такого рода юмор был ему непонятен. Однако он попытался поддержать игру и даже пожал протянутую куклой руку. Теперь она сидела на коленях хозяина, стеклянными глазами уставившись на проповедника с тем циничным выражением, которое – непонятно почему – чревовещатели считают своим долгом раз и навсегда запечатлевать на лицах своих кукол. У рыжего румяного Оле Йенсена вид был чрезвычайно презрительный и насмешливый, а изо рта торчала толстая сигара. Одет он был в визитку, на коленях у него лежал цилиндр; время от времени он вертел головой, обращаясь то к хозяину, то к тому, с кем разговаривал. Все это, безусловно, было очень ловко устроено и, конечно, весьма забавно – часика этак в два-три ночи, после определенного количества выпитого мартини. Вероятно, это был номер из тех, что полны игривых намеков и подмигиваний и призваны успокаивать публику между двумя сеансами стриптиза. Д-р Хорват не смог подавить нахлынувшего на него дурного настроения: хотя он и был далек от предубежденности, с которой принято относиться к бродячим артистам, цыганам и клоунам мюзик-холла, он тем не менее полагал, что это не совсем подходящая компания для официального гостя правительства.
Датчанин пояснил, что они приглашены в одно из ночных кабаре местной столицы – «Эль Сеньор» – слывшее лучшим среди заведений такого рода, часто предлагавшее совсем новые и совершенно необычные зрелища и опережающее в этом отношении даже парижское «Лидо» или «Фламинго» в Лас-Вегасе. Миссионер никогда не переступал порога парижского «Лидо», равно как и притонов Лас-Вегаса, и был уверен в том, что не пойдет и в кабаре, о котором идет речь, какова бы ни была его «известность». Тем не менее он вежливо поинтересовался содержанием номера господина Ольсена, спросил о том, в каких странах ему довелось побывать на гастролях.
– Месяц отдыхали в Копенгагене, а теперь уже почти год как путешествуем по свету, – ответил чревовещатель.
– Да, – добавила кукла скрипучим голосом, – и мне уже надоело. Нам не терпится вернуться к жене. Хи, хи, хи!
Проповедник счел эту шутку не слишком уместной. Кукла продолжала сверлить его своим стеклянным взглядом, растянув в нескончаемой улыбке рот с зажатой в нем сигарой. Всякий раз, когда полишинель говорил, рот двигался, сигара тоже, и следовало признать, что выглядело это потрясающе убедительно: голос, казалось, и в самом деле срывался именно с этих губ. Очень ловко придумано. Д-р Хорват был уверен в том, что в данном случае вряд ли можно вести речь об искусстве или высоком таланте, однако виртуозность исполнения была бесспорной. Кубинский юноша с восхищением смотрел на куклу и смеялся. Сам он тоже артист, пояснил он на ломаном английском. Господин Ольсен спросил, приглашен ли он тоже в «Эль Сеньор», и юноша помотал головой.
– Нет, – сказал он.
– А в каком жанре вы выступаете? – исключительно из вежливости поинтересовался д-р Хорват.
Юноша, похоже, вдруг окончательно утратил остатки своих и без того скудных познаний в английском. Он наделен неким талантом; у себя, на Кубе, он был достаточно известен, но революция Фиделя Кастро положила конец туризму и ночной жизни Гаваны. После сезона, проведенного в Акапулько, он смог получить приглашение сюда… Тут его словарный запас, кажется, иссяк совсем, и он отвернулся.
Д-р Хорват рассеянно слушал, как чревовещатель рассказывает о своих странствиях, а кукла тем временем с неприятным и циничным видом пристально разглядывала проповедника.
– Мне кажется, вы к сами артист? – вдруг услышал он. – Стойте, стойте, не говорите ничего, позвольте угадать. Льщу себя надеждой, что я немножко физиономист. Мне почти всегда удается определить, в каком жанре работает коллега, по одному только внешнему виду.
Ну-ка…
Сначала миссионер был слишком возмущен для того, чтобы протестовать. Затем, увидев, как задумчиво чревовещатель рассматривает его лицо, он вдруг вспомнил, что написал о нем после его последнего триумфального крестового похода на Нью-Йорк один журналист:
"У него шевелюра и профиль молодого Листа в разгаре импровизации… Д-р Хорват умеет затронуть струны души человеческой с великим мастерством, что наводит на мысль скорее о высоком искусстве, нежели о вере… "
– Иллюзионист, – объявил наконец датчанин, – маг или, может быть, гипнотизер. Не думаю, чтобы я мог ошибиться.
Д-р Хорват сглотнул слюну и ответил, что он – проповедник. Марионетка повернула голову к хозяину; торс ее затрясся от постепенно нараставшего смеха.
– Вот уж действительно физиономист, – воскликнула она. – Ты жалкий дурак, Агге Ольсен, я всегда тебе это говорил.
Датчанин рассыпался в извинениях. Он никак не ожидал встретить пастора среди пассажиров этого каравана машин. И крайне смущен; он может лишь сослаться на смягчающее обстоятельство.
– Мы тут все – артисты мюзик-холла, – пояснил он, указывая на четыре ехавших за ними «кадиллака».
Большая часть пассажиров состояла из приглашенных в «Эль Сеньор» на новое представление, и он надеется, что пастор простит его.
Д-р Хорват был крайне изумлен известием о том, что его спутники в большинстве своем оказались бродячими артистами, а еще больше – тем, что все они, как и он сам, были личными гостями генерала Альмайо. Он ощутил досаду и растерянность. И пытался понять, действительно ли речь идет о случайном совпадении или же за всем этим кроется некая весьма недобрая ирония. Он был очень чувствителен к упрекам в комедиантстве со стороны тех, против кого направлен его крестовый поход. Букмекеры, сутенеры, рэкетиры, сомнительные дельцы – все те, кто живет во мраке, и в самом деле никогда не упускают случая презрительно отозваться о его «номере». Пытаясь обрести смирение, он стиснул зубы и призвал на помощь свои любимые строки одного христианского поэта: "Тот, кому подвернулся под ноги камень, был в пути уже две тысячи лет, когда услышал крики презрения и ненависти – они надеялись устрашить его… " В конечном счете оскорбления и.насмешки в его адрес – не что иное, как невольное признание величия дела, которому он служит; ничто не способно возбудить в рядах Противника бґольшую злобу и ненависть, чем чистота помыслов и стремление к добродетели, особенно в том случае, когда они дают ощутимые результаты, оказывают духовную и материальную помощь людям с неразвитым сознанием.
Вся Америка, как и он, подвергалась желчным нападкам: невозможно высоко держать факел твердой рукой и не вызвать при этом ярости противника.
Левый глаз куклы наполовину закрылся, что, видимо, должно было считаться очень забавным. Самая низкопробная игра; но, несомненно, дело тут не в дурных намерениях чревовещателя, а скорее в его профессиональном недуге. Он уже не может не исполнять своего номера, только и всего. Вежливо улыбнувшись, д-р Хорват отвернулся.
Глава II
Во втором «кадиллаке» человек лет сорока, внешность которого напоминала афиши и иллюстрации начала века – усы, заостренная бородка и этакая представительность, вызывающая ассоциации с дуэлями, обманутыми мужьями, мелодрамами, отдельными кабинетами – словом, всем тем, что стоит обычно за кратким выражением «красавец мужчина», – с несколько опечаленным видом беседовал со своим спутником, маленьким, тщательно одетым человечком, волнистые волосы которого, с геометрической точностью разделенные на прямой пробор, были умело подкрашены, так что лишь на висках – очевидно, в погоне за утонченностью – было оставлено несколько седых прядок.
– Речь идет не о пустом и мелком тщеславии, – говорил пассажир. – Конечно, подлинный артист всегда хоть немного да думает о последующих поколениях, хотя суетность восторженных воплей толпы для меня не секрет, как и то, что, осознав, что имя твое будет жить вечно, испытываешь лишь малую толику утешения. Но мне хотелось бы все-таки суметь сделать это – ради Франции, ради величия своей страны. Увы, мы больше не та мировая держава, которой были прежде; но тем более французский гений должен стремиться превзойти самого себя во всех областях жизни. Я чувствую, что могу достичь этого, что во мне это есть, – достаточно одной лишь вспышки вдохновения; но, не знаю почему, всякий раз в самый последний момент все идет прахом. Очевидно, никто еще в истории человечества этого не сумел.
– Есть люди, которые утверждают, будто великий Зарзидзе, грузин, проделал это во время специального представления в Петербурге в 1905 году на глазах у царя, – заметил его спутник.
– Легенда, – категорически заявил первый, и лицо его приобрело возмущенное выражение.
– Никто так и не смог этого доказать. Буррико, старый французский клоун, – он до сих пор жив – входил в состав той труппы и заверил меня в том, что в этих россказнях нет ни слова правды. Зарзидзе так и не сумел превзойти Растелли, а всем известно, что последний умер на вершине славы, дойдя до предела своих возможностей, что и разбило его сердце. Мне не хотелось бы, чтобы вы сочли меня шовинистом, но позвольте все же сказать вам одну вещь: если когда-нибудь объявится жонглер, способный исполнить номер с тринадцатью шарами, то это будет француз – по той простой причине, что это буду я. Два года назад генерал де Голль лично вручил мне крест Почетного Легиона за исключительные заслуги в распространении французской культуры в зарубежных странах, тот вклад, который я внес в демонстрацию национального гения на мировой арене. Если хоть раз, лишь один-единственный раз – неважно когда, неважно где, на какой сцене, перед какой публикой, – я смог бы превзойти самого себя и прожонглировать тринадцатью шарами вместо обычных проклятых двенадцати, я бы счел, что сделал что-то стоящее для роста авторитета своей страны. Но время идет, и, хотя в свои сорок лет я еще полностью располагаю всеми способностями, случаются такие моменты, как сегодня, когда я начинаю сам в себе сомневаться. А ведь ради искусства я пожертвовал всем, даже женщинами. Любовь убивает твердость руки.
Его спутник нервно теребил галстук-бабочку. Звали его Чарли Кун; будучи директором одного из крупнейших артистических агентств Соединенных Штатов, он провел более тридцати пяти лет своей жизни беспрестанно разъезжая по всему свету в поисках исключительных номеров и новых талантов. Он глубоко любил свое ремесло и всех тех, кто на площадках, сценах, аренах, в прокуренных залах набитых пьяницами кабаре отдавал лучшую часть самого себя, даруя людям тот момент иллюзии, что позволяет человеку, жаждущему сверхчеловеческого, поверить в возможность невозможного. Наряду с Полем-Луи Герэном из «Лидо», Карлом Хаффендеком из гамбургской «Адрии» и Цецуме Магазуши из токийской «Мизы», он несомненно был одним из самых одержимых искателей талантов, talant scout – американский профессиональный термин, перешедший во все языки мира; ни в одном уголке земного шара не было цирка, мюзик-холла, ночного заведения, в которое он не наведался бы в своей неутомимой погоне за сверхчеловеческим. Не было для него большей радости, чем в какой-нибудь мексиканской трущобе, японской kabaka, в Иране или где-нибудь в бразильской провинции обнаружить номер, доселе людьми невиданный. Желудок его был испорчен бесчисленными сомнительными кушаньями, проглоченными в какой-нибудь глуши. Не было у него и личной жизни: дважды он женился, но ни украшения, ни меха, ни «роллс-ройсы» не смогли компенсировать его вечного отсутствия, когда он рыскал по свету в поисках исключительного. Самые красивые любовницы всегда занимали у него в душе лишь второе место – после какого-нибудь неведомого акробата, о неслыханном даровании которого ходили легенды. Когда он обратился за советом к психоаналитику, тот объяснил ему, что речь идет о типичном случае неизжитости детства во взрослом человеке, детской мечты о чудесах. Чарли Кун предпочел не ломать голову над этой проблемой, но тем не менее спросил у психиатра, является ли потребность веры в Господа также неизжитостью детства и способен ли психоаналитик излечить от нее.
Доктор был крайне смущен таким поворотом беседы, а Чарли Кун предположил, что одни потребности души принято, наверное, считать законными, а другие – как бы свихнувшимися в процессе развития. Доктору так и не удалось убедить его. Любовную сторону его жизни обслуживала вереница профессионалок, не отличавшихся ни разнообразием, ни оригинальностью дарований. Тут, как и везде, хорошие номера были редки. Он давно уже достиг вершины профессиональной карьеры, под его началом работали другие искатели талантов, но тем не менее он продолжал свой путь по горам, по долам – как старый охотничий пес, не способный противиться зову крови; и хотя с годами он стал немного скептичнее, трезвее, начал находить удовольствие в том, чтобы заявлять, будто ничего уже больше не ждет, а пределы возможного могут раздвигаться лишь с великим трудом, миллиметр за миллиметром, и никогда не разлетятся вдребезги под напором исключительного, бесподобного дарования, тем не менее под этой скептической маской скрывалось все то же живое любопытство и прежняя целеустремленность. В глубине души он еще хранил надежду на то, что где-нибудь на земле, в какой-нибудь глуши вот-вот заявит вдруг о себе несравненный сверхчеловеческий талант и все будет не так, как прежде. Он все еще был готов в любой момент сесть в самолет, очертя голову кинуться на край света, чтобы посмотреть, действительно ли в тегеранском «Маге» есть человек, способный исполнить безо всякого трамплина пять сальто-мортале подряд, не касаясь ногами земли; в самом ли деле в Гонконге юный акробат может стоять вверх ногами, опираясь лишь на мизинец – не на указательный палец, как швейцарец Ролл в цирке «Knee», а именно на мизинец, презрев все законы всемирного тяготения и равновесия, – штука поистине сенсационная, триумфальный успех, от которого быстрее забьются сердца всех, кто достоин звания человека, убедительно доказывающая, что и в самом деле нет пределов тому, что род человеческий способен сделать на этой планете, и мечта человечества – не пустая греза. Жонглер – звали его месье Антуан, приехал он из Марселя – был старым знакомым Чарли Куна и подлинной, как говорится, «фигурой»; однако Чарли знал, что в сорок лет тринадцатый шар – вещь, о которой лучше забыть.
– Сицилиец Сантини мог творить чудеса, если не был в запое.
Француз, казалось, обиделся.
– Вы прекрасно знаете, что Сантини жонглировал лишь шестью шарами и стал алкоголиком именно потому, что ему так и не удалось выйти, как он говорил, «из железного круга».
Спутник согласился с ним.
– Это так, – сказал он. – Но не следует забывать, в каком положении он это делал. Я видел его в Буэнос-Айресе за месяц до того, как с ним случилась нервная депрессия. Не могу сказать, чтобы ему удалось выйти за пределы человеческих возможностей, но все же… Это было пределом того, на что способен человек. Он стоял на бутылке из-под шампанского, поставленной на мяч, на лодыжке другой ноги, согнутой сзади, беспрерывно вращались пять колец, на голове стояла еще одна бутылка, а на ней – три поставленных друг на друга теннисных мяча; на носу – трость, рукоятка которой увенчана стоящей на ней шляпой-цилиндром; вот в таком положении он и жонглировал своими шестью тарами. Еще раз повторяю: ему не удалось вылезти из человеческой шкуры, но все же это была незабываемая картина того, на что способен человеческий гений. Это был необыкновенный, воскрешающий глубокую веру в человеческие силы номер, ибо он доказывал, что невозможного нет, что можно надеяться на все что угодно. Действительно, он стал пить как свинья; но не надо забывать о том, что его жена сбежала с любовником. Ей надоело все это. Он простаивал на своей бутылке по десять-одиннадцать часов в день. Ну и, вы же понимаете…
– А по-моему, – с типично южным пафосом заговорил француз, – вся эта история с бутылками, продуманный выбор вроде бы совершенно невозможного положения – не более чем увертки. И служат они единственной цели – отвлечь внимание от того факта, что Сантини никогда не мог жонглировать более чем шестью шарами. Я хочу сказать, что он создал свой номер, собрав воедино различные трюки, каждый из которых сам по себе не представляет особой сложности, дабы создать общее впечатление достижения и реализации невозможного.
Не хочу подвергать критике глубокоуважаемого коллегу, но считаю, что Сантини был всего лишь плутом; за его причудливым стилем скрывалось отсутствие подлинного и глубокого дарования. Он пускал пыль в глаза публике, занимаясь украшательством, его искусство было не более чем способом избежать настоящей конфронтации. Да, я, со своей стороны, исполняю номер безо всяких аксессуаров, не прибегая к помощи каких-то там бутылок, только – только вот ведь какая штука: я жонглирую двенадцатью шарами. Есть в мире другой человек, способный на такое? Хотелось бы мне с ним познакомиться. Это – классическое искусство, самый чистый и строгий стиль исполнения, безо всякого трюкачества и итальянских прикрас, которые, по сути своей, не что иное, как средство облегчить задачу, служащее одновременно для отвода глаз публики от истинных трудностей. Это дешевый способ вызвать аплодисменты, нисколько не приблизившись к подлинному величию. Я – сторонник классического искусства, французских традиций XVIII века. Чистота стиля, прямая конфронтация с «железным кругом» – вот что важно. Бой должен быть настоящим, иначе о победе и речи быть не может.
Но признаюсь: не буду удовлетворен до тех пор, пока не сумею поймать этот последний шар.
Он постоянно со мной, я чувствую его в себе. Что-то подсказывает мне, что в один прекрасный день я принесу своей родине победу. Вы, конечно, знаете, что Франции принадлежит Нобелевских премий за заслуги в артистической области больше, чем любой другой стране.
– В настоящий момент вы, конечно, непревзойденная величина, – сказал его спутник, который слишком любил всяческие проявления человеческого величия, для того чтобы придавать значение их национальной принадлежности.
Француз вздохнул. Слова «в настоящий момент» звучали с оттенком жестокости, пробуждавшим постоянно живущую в сердце каждого артиста боязнь увидеть однажды, как на этой земле вдруг появляется кто-то, чтобы с триумфом исполнить еще более совершенный номер на глазах благодарной, охваченной восторгом толпы. Даже Наполеон был свергнут с престола, Превосходство, мастерство, одержимость – явления преходящие и ненадежные; стремление стать самым великим – тщетно: величие всегда держится на волоске. Как приятно было бы быть человеком, принадлежи ты к иной, высшей его разновидности, – подумал Чарли Кун, не без братской симпатии глядя на спутника.
– Думаю, сегодня я снова попытаюсь, – сказал француз. – Видите ли, одна из моих навязчивых идей заключается в том, что, может быть, мне удастся-таки исполнить этот необыкновенный номер наедине с собой, но вдруг я не смогу повторить его на зрителях. Вы же знаете, как люди недоверчивы. Все и всегда им нужно увидеть своими глазами.
– Когда-нибудь вы исполните свой номер, уверяю вас, – сказал Чарли Кун. – В вас это есть, я чувствую.
Месье Антуан мрачным взглядом скользнул по глыбам черной лавы, зарослям кактусов; пристально всмотрелся в вулкан, снежная вершина которого собачьей головой вырисовывалась на фоне неба.
Глава III
Некогда Чарли Куна называли его настоящим именем – Меджид Кура; он родился в Алеппо [1]; более сорока лет назад, почти сразу же по приезде в Америку, в самом начале своего общения с артистическим миром, он переименовал себя на американский лад – Чарли Кун – и почти сразу же обнаружил, что звучит это, наверное, не слишком по-американски. Но было поздно. Он не мог уже отделаться от этого имени, как и от некоторых других вещей, ставших его неотъемлемой частью: шумов в сердце и одутловатости, мало-помалу растворившей черты его лица и линии фигуры, вынуждая окончательно утратить все, что было общего с тем стройным юношей, прекрасный левантийский образ которого теперь казался ему обликом никогда не существовавшего сына. А больше всего он не мог отделаться от этого странного, подчас почти болезненного чувства не то надежды, не то ностальгии, а может быть – он и сам не мог этого понять – просто любопытства, постоянно державшего его в подвешенном состоянии, в вечном тревожном ожидании, толкавшего в эту беспрестанную погоню за каким-то совершенно уникальным и непревзойденным номером, подлинным выражением ни с чем не сравнимого Могущества. Его преследовала мысль о том, что где-то, втайне от всех, существует колоссальный скрытый талант, который только и ждет, чтобы его открыли. Теперь, после сорока лет напряженной работы, он иногда доходил до того, что в моменты бессонницы или усталости сомневался в том, что когда-нибудь он все-таки переживет этот миг откровения, который позволит ему, как он сам обычно говорил, «умереть, стоя на ушах» – то есть будучи уверенным в том, что его карьера искателя талантов только-только начиналась. Несмотря на подчеркнутый скептицизм, ироническую усмешку из-под седых, каждое утро тщательно подкрашиваемых черным карандашом усов, невзирая на несметное количество жуликов, шарлатанов и фокусников, с которыми ему приходилось столкнуться в своей работе, – их уловки ему были прекрасно известны, – вопреки всем этим паразитам, питающимся самой сильной, самой священной потребностью человеческого сердца, он сохранил непоколебимую веру и страсть к поиску, сделавшие его одним из лучших в мире поставщиков артистов в ночные кабаре.
И вот он сочувственно выслушивал откровения французского жонглера, который чуть ли не нараспев рассказывал историю своих взлетов и падений. Признания человека, одержимого мечтой о совершенстве, доведенном до абсолюта, – подобное ему доводилось слышать тысячи раз. Жонглеры особенно подвержены приступам отчаяния, так как не могут не поддаться искушению пойти в своей работе дальше, а еще потому, что все свое время посвящают изобретению новых вариантов, изменений, которые они могли бы внести в свой номер. Занимаясь ремеслом, требующим совершенного хладнокровия, живут они постоянно на нервах.
Южный акцент француза, пафос, звучавший в его голосе, негодующее выражение лица в моменты признаний о своих поражениях в долгой борьбе с «железным кругом» границ человеческих возможностей придавали его речам характер несколько комический; однако те, кто беспрестанно отдает людям лучшую часть самого себя, заслуживают снисхождения. Время от времени Чарли Кун нетерпеливо посматривал на часы. Путь из аэропорта в столицу был долгим; ехать оставалось еще по меньшей мере полчаса, а он очень спешил. У него были важные новости, предназначенные для того, кто в некоторой мере был его патроном: именно Альмайо кредитовал его в свое время, помог построить здание в тринадцать этажей на Сансет-бульваре в Беверли-хиллз, именно ему в настоящее время принадлежали семьдесят пять процентов акций агентства Куна. Его нередко критиковали за связь с диктатором; не постеснялись даже намекать на то, что «искатель талантов» снабжал ненасытного в отношении женщин генерала начинающими актрисами. Но Альмайо, способный не раздумывая подарить девице «тандеберд» или жемчужное колье, не испытывал ни малейшей нужды в услугах «искателя»; он приобрел такую известность, что после пребывания в его столице известной кинозвезды на улицах Голливуда можно было увидеть прекрасную блондинку за рулем «тандеберда», на лобовом стекле которого красовалась надпись: «Эта машина не является подарком Альмайо». Когда другая, весьма известная, кинозвезда по возвращении из аналогичного путешествия вдруг вывесила на стенах своей квартиры пять полотен великих импрессионистов, высказывания по этому поводу были таковы, что юная особа, ударившись в панику, созвала журналистов и сделала, несомненно, одно из самых ч замечательных заявлений во всей звездной истории Голливуда: «Я не имела никакого представления о том, что такое импрессионисты, иначе, сами понимаете, ни за что бы не приняла такого подарка».
Когда же журналисты обратили ее внимание на то, что эти полотна оплачены потом, страданиями и нищетой народа, бедняжка разрыдалась и в потрясающем порыве человечности объявила: «Если это так, они ни минуты больше не будут висеть на моих стенах. Я их тотчас же продам». Истории такого рода были слишком известны и многочисленны, для того чтобы можно было всерьез вменять в вину Чарли Куну ту незавидную роль, что приписывали ему его конкуренты. Во всех странах мира режим Альмайо был представлен посольствами и консульствами, их сотрудники хорошо знали вкусы главы государства, и, как сказал один английский дипломат, аккредитованный в столице, «если бы генерал спал со всеми девицами, которых ему подсовывают, диктатура давно бы уже пала». Совсем по иной причине диктатор питал интерес к одному из лучших в Штатах артистических агентств. Чарли Куну она была прекрасно известна, хотя он никогда не осмеливался затронуть эту тему в разговоре со своим «компаньоном». Среди всех работавших в этой части земного шара журналистов, дипломатов и политических обозревателей он, безусловно, был единственным человеком, раскрывшим секрет того, кто, поднявшись из глубин индейской нищеты, невежества и отчаяния, к тридцати семи годам стал одной из самых страшных и, несомненно, пагубных сил того края, который самым что ни на есть нелепым образом принято называть Латинской Америкой. Обо всем «латинском» Чарли Кун имел довольно смутное представление, но если этот термин был как-то связан с Испанией или христианской цивилизацией, то это, бесспорно, была самая уморительная шутка из всех, что ему приходилось слышать в жизни, – намного смешнее тех, которыми потчевали зрителей Билл Роджерс, В. С. Филдз или Джек Бенни.
Он рассеянно посмотрел на мотоциклетный эскорт, предварявший цепочку «кадиллаков», и впервые обратил внимание на то, что с момента выезда из аэропорта никакого движения на шоссе практически не наблюдалось, а оно, между прочим, обычно было самым оживленным в этих местах. На сей раз им попадались навстречу лишь набитые солдатами грузовики – в этой стране всегда и повсюду сновали толпы солдат в зеленой форме и немецких касках.
После Первой мировой войны сбежавшие сюда немецкие офицеры, дабы поддержать себя в должной форме, муштровали здешнюю армию – да так, что через все последующие сорок лет политических переворотов и изменений войска успешно пронесли ту же форму, маршировали все тем же петушиным шагом, и зрелище это было более чем забавное: индейские физиономии, выглядывавшие из-под не то кайзеровских, не то гитлеровских касок – повсеместно встречающийся и, может быть, единственный след, оставленный здесь одной из самых высокоразвитых в истории европейской цивилизации стран. Без сомнения, в столице большая фиеста или – что более вероятно – какое-нибудь политическое сборище: присутствие на подобных мероприятиях является обязательным, в результате чего местность, как правило, пустеет и вся страна на целый день впадает в паралич. Чарли-Кун закурил сигарету и решил набраться терпения; он раздумывал о том, какова будет реакция на долгожданное известие, которое он собирается сообщить Альмайо; он и сам не знал, идет ли речь о безделице или же об адской машине.
Рядом с ним месье Антуан, сложив руки на груди, продолжал горячо расписывать свою расчудесную манию: страстное желание во славу своей страны и во имя всего рода человеческого совершить подвиг, недоступный доселе ни одному Гераклу.
Глава IV
В третьем «кадиллаке» Джон Шелдон (Гласе, Виттельбах и Шелдон), представлявший деловые интересы Альмайо в Соединенных Штатах – ряд отелей, нефтяные скважины, авиалиния, объемистый портфель акций в швейцарских банках, не говоря уже о десятках других предприятий, еще пребывавших «в пеленках», но достаточно мизинцем шевельнуть, и они придут в движение, – сидел возле тщедушного молодого человека, ничем, за исключением гривы темных волос и великолепных кистей рук, не примечательного. Адвокат знал, что времени на обсуждение дел с Альмайо у него будет очень мало: диктатор, как всегда, откажется просмотреть документы, нетерпеливо отбросит их, пробурчав свое обычное «о’кей», затем направится к бару, где один за другим последуют многочисленные бокалы мартини, предшествующие ужину; потом будет «Эль Сеньор» и вечеру проведенный в весьма сомнительном обществе с какими-то девицами, имен которых генерал никогда не помнит. Часа в два ночи, из-за того что адвокат откажется присутствовать на «маленьком представлении» в исполнении двух или много более того девиц в апартаментах генерала, Альмайо, как обычно, закатит сцену: последуют насмешки и особенно обидные шутки – как и большинство индейцев, будучи пьяным, генерал либо становится агрессивным и начинает ругаться, либо впадает в своеобразное одурело-тупое состояние. А наутро будет отъезд, досадное чувство унижения оттого, что в интересах дела пришлось вытерпеть положение и общество, разговоры и отношения, которые он, будучи убежденным демократом, добрым отцом семейства и примерным прихожанином лютеранской церкви, находит недопустимыми и оскорбительными. И поэтому, чтобы закончить побыстрее, не успев исчерпать весьма скудного запаса терпения главного клиента своей фирмы, господин Шелдон пытался свести в несколько простых слов все, что ему предстояло объяснить Альмайо. А это было не так уж просто. Когда он понял, что в машине с ним поедет еще один пассажир, то почувствовал некоторое раздражение: дабы не выглядеть нелюбезным, придется поддерживать беседу, тогда как ему так необходимо сконцентрироваться на том, что предстоит сказать. Но, разъезжая по Латинской Америке, он всегда считал необходимым производить на иностранцев хорошее впечатление, представляя свою страну в самом лучшем свете; в этой части земного шара любой американец поневоле превращается в нечто вроде посла Соединенных Штатов. Поэтому он первый завязал разговор, обменявшись со своим соседом парой любезных фраз. Тот представился: «Господин Манулеско», посмотрев при этом на адвоката так, словно ожидал с его стороны какой-то бурной реакции. И поскольку Шелдон не выказал никакого особого восторга, его спутник добавил: «Антон Манулеско, знаменитый виртуоз».
Адвокату показалось несколько странным, что выдающийся артист, представляясь, самого себя называет «знаменитым», но тем не менее он вежливо кивнул. Ему не терпелось покончить со всем этим и сосредоточиться на бумагах, разложенных на портфеле, лежащем на коленях.
Он спросил маэстро, состоится ли его концерт в новом концертном зале столицы, построенном по проекту известного бразильского архитектора.
Господин Манулеско, кажется, несколько смутился и с глубоким вздохом отвернулся. Нет, он будет играть в ночном кабаре под названием «Эль Сеньор». Адвокату удалось не выдать своего крайнего изумления, но он не смог не приподнять бровей, и лицо виртуоза омрачилось.
Шелдон поспешил спросить, на каком инструменте играет маэстро, – дабы создать впечатление, будто находит вполне естественным, чтобы «всемирно известный великий виртуоз» играл в ночном заведении.
– Я скрипач, – ответил румын.
И добавил, что только что дал ряд концертов в Нью-Йорке и Лас-Вегасе. Чрезвычайно разнообразная программа – от Вивальди до Прокофьева. Номер у него необычайный – заявил он, внезапно раздувшись от гордости. Да, иначе и не скажешь – необычайный. По правде говоря, никогда не существовало ничего даже сколько-нибудь похожего. Этого не пытался сделать даже сам Паганини. Его номер создан годами тяжелейшего труда под мудрым руководством родителей – они тоже были музыкантами. Многое пришлось выстрадать, но результат стоил того. Теперь он единственный в мире виртуоз, способный исполнить большой концерт из произведений классической музыки, играя на скрипке и стоя при этом на голове.
Он устремил на адвоката полный гордости взгляд – очевидно, ожидая проявлений восторга и уважения. Господин Шелдон несколько секунд пристально смотрел на него, даже не пытаясь бороться с крайним изумлением, расползавшимся у него по лицу, затем сглотнул слюну и выдавил из себя пару невнятных слов, призванных означать восхищение.
Господин Манулеско принял их как должное; затем он взялся в мельчайших подробностях расписывать свой номер. С особой настойчивостью он обращал внимание на тот факт, что во время выступления под головой у него не было никакой специальной подставки: она опиралась прямо на пол – стоя на черепе, он сохранял равновесие на протяжении всего концерта.
Когда обстоятельства складывались так, что нужно было выдать лучшее, на что он способен, – например, перед принцессой Маргаритой или во время большого благотворительного концерта, – ему случалось оставаться в таком положении более часа – естественно, с короткими перерывами по окончании каждого исполненного отрывка, когда нужно было раскланяться, дабы поблагодарить публику за аплодисменты. В целом мире просто не найдется скрипача, способного с ним соперничать. Тут, разумеется, можно было бы вспомнить о Хейфице, Менухине и еще некоторых русских, но самые строгие критики неизменно признают, что в его искусстве есть нечто уникальное, не терпящее сравнений, а один из них даже написал – газетную вырезку артист носил в кармане, – что более блестящей победы человека над ограниченностью физических возможностей и представить себе трудно. Разумеется, дело тут не только в акробатике, способности не терять равновесия: музыка – вот что важно. Конечно, всегда найдутся те, кто скажет, будто публика аплодирует исключительно его акробатическим талантам: завистников повсюду хватает. Зрителей, даже если они и не отдают себе в этом отчета полностью, потрясает, трогает до глубины души, заставляет вскакивать, аплодируя и крича от восторга, прежде всего его гений музыканта, превосходное качество игры.
В свое время он был учеником великого Энеско и чувствует, что ему по плечу тягаться с самыми знаменитыми виртуозами современности. К несчастью, вкусы публики развращены в интересах коммерции, и пришлось пойти на необходимый компромисс, подчиняясь некоторым требованиям зрелищности представления, но никогда он не шел на сделки с совестью там, где речь идет об искусстве; тем не менее для того, чтобы покончить с безвестностью, нужно было найти что-то новое, поразительное; вот почему он и поставил этот номер. Но ему еще только двадцать четыре, и как только его артистическая известность упрочится – а именно это вот-вот должно произойти, – он вновь обратится к классическому стилю исполнения и покажет им, как на самом деле способен играть, не прибегая ни к какой чисто технической виртуозности, которая сводится к стоянию вверх ногами на собственной голове. Впрочем, он слышал разговоры о том, что великий Менухин был просто поражен его техникой. Ходят слухи, будто у себя дома, в Греции, он занимается йогой и уже научился делать стойку на голове. Во всяком случае – заключил артист – материального успеха достичь ему удалось: он смог отложить достаточно денег, чтобы купить «страдивариус».
Теперь уже адвокат полностью забыл о необходимости подготовиться к деловому разговору с Хосе Альмайо; с изумлением, к которому примешивалась жалость, он вглядывался в лицо виртуоза. Мысль о том, что человек может быть вынужден, задрав ноги, стоять на голове, не теряя равновесия, ради того, чтобы «пробиться» и привлечь к себе внимание людей, исполняя в таком вот положении шедевры музыкального искусства перед посетителями ночных кабаре, угнетала его в высшей степени. Он был просто потрясен. Разумеется, современная публика пресыщена, беспрерывно требует нового, особенно в Америке – даже храмы вынуждены устраивать рок-концерты, пытаясь проложить путь к Господу молодежи, объевшейся необычайными и разнообразными развлечениями, отвлекающими от церкви ее паству. Но к музыке и вообще к культуре он питал особое уважение, считая себя в некоторой степени покровителем искусств, – тем более что вклад денег в музеи, оперные театры, музыкальные центры освобождается от налогообложения и рассматривается как благотворительность. Этот человек – по всей вероятности, очень одаренный, раз он играет на «страдивариусе» – должен быть свободен от забот рекламного толка и избавлен от необходимости разжигать любопытство зрителей сенсационной постановкой номера, недостойной его искусства.
Пока молодой человек продолжал свой рассказ, адвокат с чувством глубокого сострадания и симпатии размышлял о трудностях жизни артиста в современном мире. Художник, чтобы его заметили, вынужден постоянно изобретать, новые трюки; в Америке культура настолько богата, таланты и созидатели столь многочисленны, что все они в той или иной мере вынуждены «стоять на голове» – изобретать зрелищный номер, для того чтобы привлечь к себе внимание.
Похоже, господин Манулеско был в свое время вундеркиндом; родители – профессиональные музыканты – учили его игре на скрипке с четырехлетнего возраста; в шесть лет он уже разъезжал с концертами по Америке. В восемь стал знаменит. А потом – непонятно почему – интерес публики стал ослабевать. В возрасте девяти-одиннадцати лет он был вынужден вести ожесточенную борьбу с равнодушием импресарио и пустыми зрительными залами. Семье пришлось туговато; ангажементы случались все реже и реже, хотя отец предпринял новые шаги в отношении рекламы: теперь ребенок выходил па сцену в белом шелковом костюме с блестками, а волосы ему выкрасили так, что он стал блондином – для того чтобы он выглядел помладше и имел ангельский вид; в афишах значилось, что ему семь лет, тогда как на самом деле было двенадцать. Он не произносил ни слова, ибо голос у него уже начинал ломаться; в Ванкувере родители отвели его к доктору Вренну, специалисту по железам и вопросам роста, чтобы узнать, нельзя ли как-нибудь помешать ему расти. Конечно, все это может показаться чудовищным, но не следует забывать, что уже в XVIII веке в Италии все еще кастрировали детей – чтобы сохранить чистоту голоса; кастраты пели главным образом в самых крупных храмах, вознося хвалу Господу, и то, что их голосовые связки старались сохранить в самом чистом виде, считалось вполне нормальным. Человек во все времена готов был пойти на что угодно во имя прекрасного. Именно тогда один сочувствовавший им и очень изобретательный агент и подкинул эту идею, которая оказалась превосходной и позволила уже преданному забвению вундеркинду вновь оказаться на высоте. Ему было только одиннадцать лет, и его еще можно было научить чему угодно; отец – на пару со старым калекой-акробатом, которого выкопал откуда-то все тот же агент, – принялся тренировать его по двенадцать часов в день: занятия музыкой требуют интенсивных, практически непрерывных упражнений. По истечении всего нескольких месяцев были достигнуты заметные успехи; постепенно он овладевал новой техникой исполнения, доселе не использованной ни одним скрипачом. Но тем не менее для того, чтобы довести ее до полного совершенства, необходимо было работать еще два-три года; не обошлось без страданий и слез; в самом начале он, бывало, по сто раз на дню падал. С железным терпением, на которое способны лишь те, кто движим самой чистой артистической мечтой и страстной любовью к музыке, отец поднимал его и вновь ставил на голову; человек, так и не вкусивший настоящей славы, он хотел познать опьянение от успеха и рукоплесканий через своего сына. «Мой сын не будет неудачником», – повторял он после очередного падения, когда измученный ребенок плакал, лежа на полу рядом со своей скрипкой. Да, отцу он обязан всем: если бы не его энергия и нежность, теперь никто и не вспомнил бы о юном виртуозе.
Наконец наступил тот день, когда он смог выйти на публику, полностью овладев совершенно новой, никому в мире не известной техникой, с которой не в силах соперничать ни один артист; и, стоя на голове, стал играть на скрипке в мюзик-холлах, цирках и ночных кабаре.
Разумеется, это не более чем переходный период – теперь, когда он вновь обрел симпатии зрителей, когда все агентства мира вновь им заинтересовались, не за горами то время, когда он будет играть в Нью-Йорке, в Карнеги-холле, или в зале Плейель в Париже, и на этот раз уже безо всяких специальных постановок – стоя на ногах, не нуждаясь ни в каких фокусах и рекламных хитростях. Теперь это лишь вопрос времени.
Адвокат спрашивал себя, действительно ли юный Манулеско верит в то, что говорит.
Во всяком случае, было похоже, что верит. По всей видимости, помимо акробатического искусства он поневоле научился и другому, требующему, может быть, еще большей гибкости и стойкости: искусству не смотреть правде в глаза. Он умел уйти от действительности. Бесспорно, он величайший артист – не существует в этом мире более высокого искусства и большего таланта. Теперь уже адвокат смотрел на своего спутника с некоторой долей зависти. Стоило взглянуть на наивно-счастливое выражение его лица, горящий взгляд, словно уже лицезреющий толпы ценителей музыки, вопящие от восторга у его ног, как становилось ясно: он даже не отдает себе отчета в том, что на деле занимает сейчас положение ученой обезьяны.
Господин Шелдон сказал юноше, что непременно постарается быть в Карнеги-холле в день премьеры, дабы поаплодировать его сольному концерту.
Господин Манулеско пояснил, что он, естественно, достаточно осторожен и поэтому не решился взять с собой бесценную скрипку в это несколько экзотическое турне. У него нет уверенности в том, что местная публика окажется способной уловить все тонкости звучания музыкального инструмента; поэтому «страдивариус» он оставил в Нью-Йорке, в банковском сейфе; к нему он относится еще и как к своего рода вложению капитала – более выгодному, чем помещение его в золото; на приобретение скрипки он потратил все, что ему с трудом удалось накопить, а во время исполнения номера пользуется специальным инструментом – совсем маленьким. Публика ничего не теряет от этого, наоборот, ведь для того, чтобы сыграть что-нибудь на этой крошечной скрипке – например, Concerto Энеско или бравурный отрывок из Паганини, – требуется колоссальная виртуозность, а на посетителей ночных заведений технические возможности артиста – или, если угодно, собственно акробатический номер – всегда производят большее впечатление, нежели музыка сама по себе. Скрипка у него здесь, в этом чемодане – он коснулся роскошной дорожной сумки, – и костюм там же.
Нет, не традиционный концертный фрак с белым галстуком; обычно он выступает в желтых носках, бальных туфельках с помпонами, пышных шароварах и чудесной курточке, расшитой зелеными, красными и желтыми блестками.
Музыкальный клоун – с грустью подумал адвокат, и у него слегка сжалось сердце при мысли обо всех усилиях несчастного и тех трогательных уловках, на которые он идет ради того, чтобы скрыть истину, избежать признания собственного краха и сохранить хотя бы частичку мечты о подлинном величии – несомненно, все еще живущей в нем.
В последнем «кадиллаке» шофер через зеркальце заднего вида с почтением разглядывал морщинистое лицо матери генерала Альмайо. Лицо это казалось вырезанным из камня, и, в непроизвольном ужасе сглатывая слюну, он узнавал в нем черты самого генерала, исполненные той отнюдь не только внешней жесткости, неумолимую реальность которой испытали на своей шкуре сторонники оппозиции, сброшенные в пропасть в ходе небольшой автомобильной прогулки или расстрелянные на глазах у их семей. Это была индеанка из племени кужонов, живущего на жарких равнинах тропических районов страны в южной части полуострова, и она не умела ни читать, ни писать. На лице ее застыло выражение туповатого удовлетворения; она беспрерывно жевала листья масталы, которыми была набита ее роскошная дамская сумка – конечно, подарок сына. Время от времени женщина открывала ее, брала оттуда горсть листьев, выплевывала сочащуюся слюной коричневую массу, набивала рот новой порцией наркотического зелья и, с раздутыми щеками, вновь принималась методично жевать. Шофер, хотя и носил штатскую одежду и ничем не примечательную простую фуражку, был агентом специального подразделения органов безопасности, обеспечивающего личную охрану генерала; он знал, что раз в год Альмайо приказывал доставить в столицу свою мать, чтобы сфотографироваться с ней в день празднования очередной годовщины «демократической» революции и его прихода к власти. На фотографиях он стоял, обняв за плечи эту одетую в народный костюм индеанку, на голове у которой красовался серый котелок – головной убор, около ста лет назад заимствованный племенем кужонов у появившихся тогда в этих краях первых английских торговцев; фотографии лезли в глаза отовсюду, и такая верность всемогущего диктатора своему скромному крестьянскому происхождению производила очень хорошее впечатление на Соединенные Штаты, поддержавшие в свое время его восхождение к вершинам власти. Что бы там ни говорили о генерале, но своих народных корней он никогда не предавал; тот факт, что во главе страны стоял индеец-кужон, служил ясным доказательством триумфа демократии по прошествии двадцати лет владычества землевладельцев испанского происхождения, гноивших народ в недрах оловянных шахт. Альмайо своей революцией доказал, что если повезет, то любой крестьянин может в один прекрасный день прийти к власти, свергнуть диктатора и занять его место; Альмайо, можно сказать, – настоящее воплощение мечты униженных и обездоленных. Шофер ощутил, как вновь его охватывает порыв восторженного восхищения хозяином. Он был предан ему безгранично. Впрочем, занимая в его окружении более чем достойное положение, он не брезговал поддерживать при этом тайные связи с врагами диктатора, сулившие ему звание полковника в случае нового, еще более демократического витка революции.
– Да, можете считать меня бойцом. Но в бесконечном матче, где нет финального раунда, звание чемпиона было бы неуместно, – говорил д-р Хорват в ответ на любезные рассуждения своего спутника-датчанина. – Скажем так: я – человек, сражающийся со Злом. Действительно, нечто вроде матча с Дьяволом, и если вы доставите мне удовольствие, явившись на выступление, то увидите, что для меня Дьявол – не просто красивый стилистический прием.
Это страшный и реально существующий враг, и я далек от того, чтобы недооценивать его силу и ловкость. Я немножко похож на боксера, который постоянно держится настороже и никогда не упускает из виду ни малейшего движения противника.
Кукла, сидевшая на коленях чревовещателя, не сводила с проповедника своих стеклянных глаз, в которых, казалось, воплотились и раз и навсегда в издевательском блеске застыли весь цинизм и все разочарование мира.
Нокаут в первом раунде, – произнесла она хриплым монотонным голосом. – Я мог бы дать тебе хорошую информацию, Агге. Я мог бы сказать тебе, на кого следует делать ставку в этом матче – десять против одного.
Д-р Хорват почувствовал, что готов уже сказать артисту пару крепких слов насчет того, что эти трюки стоит приберечь для пьяных клиентов ночных заведений – там они, безусловно, придутся по вкусу, – но сдержался из христианского милосердия; к тому же он знал, как трудно профессионалу избегать в своей работе автоматизма – ведь работа стала его второй натурой; он и сам в этом отношении не был застрахован от некоторой деформации: иногда, дабы избежать искушения по малейшему поводу разражаться потоками священного красноречия, ему приходилось прилагать определенные усилия.
Цепочка машин приближалась к стоящему немного в стороне от дороги кафе – жалкого вида запущенному заведению, слепленному из кирпича-сырца и досок в том месте, где усеянная серыми кактусами каменистая почва начинала карабкаться к подножию горы и нагромождениям застывшей лавы. На его стенах еще можно было прочесть полустертую надпись:
«Кока-кола» – единственное внушающее доверие зрелище среди этой пустыни. Машина почти уже проехала мимо, как вдруг шофер так резко нажал на тормоза, останавливая «кадиллак», что д-ра Хорвата бросило о стекло; когда же он пришел в себя, то увидел, что вереница «кадиллаков» была окружена солдатами на оглушительно трещавших мотоциклах, а поперек дороги и с обеих ее сторон полукругом выстраивались джипы; один из них был оснащен радиоантенной – из него вышел офицер и, на ходу расстегивая кобуру револьвера, направился к ним. Миссионер с некоторым удивлением заметил, что все солдаты держали наперевес автоматы, направляя их дула в ту же сторону.
Глава V
«Кафе» – если можно было так назвать эту лачугу, вряд ли достойную далее слова "Pulcheria ", от руки написанного на доске над входной дверью, – было до такой степени грязным – и казалось до такой степени очевидным, что при первой же уборке мусора в этих местах оно вообще исчезнет с лица земли, что д-р Хорват, увидев на стойке совсем новенький телефонный аппарат, был поражен. В заведении никого не было, но через окно в глубине зала миссионер заметил мужчину и женщину, удиравших в направлении скал у подножия горы; мужчина – индеец – все время оборачивался, бросая безумные взгляды в сторону кафе и солдатни, словно опасаясь получить автоматную очередь в спину; женщина, бежавшая босиком, спотыкалась, в панике дважды упала, но всякий раз мгновенно поднималась и вновь что было сил неслась вперед; в руках она сжимала нечто похожее на младенца – по крайней мере, какой-то сверток из грязных тряпок она прижимала к себе совсем по-матерински.
Их поведение показалось весьма любопытным д-ру Хорвату, уже оскорбленному возмутительными манерами солдат, столь внезапно – если не сказать грубо – остановивших их посреди дороги и безо всяких объяснений затолкавших в кафе. Единственно возможным оправданием той угрожающей манере, с которой солдаты использовали свое оружие, «приглашая» гостей войти в кафе, служило то, что они были явно на взводе и, конечно же, не знали, с кем имеют дело; офицер, командовавший отрядом, – невысокий, коренастый, почти квадратный человек с длинными руками, придававшими его движениям сходство с повадками гориллы, на оливковом лице которого с испещренными оспинками щеками застыло неприятное мрачное выражение, – выказал, однако, некоторую учтивость, попытавшись успокоить возмущенно протестовавших гостей. Он лишь исполняет полученный по рации приказ, пояснил офицер; его зовут Гарсиа – капитан Гарсиа из военной службы безопасности, – и он счастлив приветствовать их в своей стране; он надеется, что путешествие было приятным.
Следует простить солдатам их поведение: у них нет навыка обращения с высокими гостями, кроме того, все они несколько взвинчены «событиями». Его засыпали вопросами; в ответ он лишь поднял руку, призывая к спокойствию, но от каких-либо заявлений по поводу «событий» отказался. Ему приказали немедленно перекрыть шоссе и остановить колонну машин; вскоре он получит дальнейшие инструкции. Он просит их немного потерпеть; приказ должен прийти с минуты на минуту, но на данный момент… Он угрюмо взглянул на джип, в котором нацепивший наушники солдат беспрестанно бубнил позывные в укрепленный под антенной микрофон. На данный момент либо у них сломался приемник, либо, что более вероятно, произошли какие-то неполадки со штабным передатчиком, который внезапно умолк.
Поэтому он взял на себя смелость пригласить их сюда, вместо того чтобы держать посреди дороги; он просит их набраться терпения и выпить что-нибудь в баре за счет правительства, пока он попытается связаться с вышестоящим командованием по телефону, раз уж рация неисправна. Он глубоко огорчен тем, что они вынуждены терять драгоценное время; просто небольшая техническая неполадка; но если в этой стране и существует что-то в превосходном состоянии, так это телефонные линии – законный предмет всеобщей гордости, их недавно провела одна американская компания; связь осуществляется автоматически, и он немедленно потребует дальнейших инструкций. Затем он прошел за стойку, налил себе большой стакан густого желтого ликера и тотчас осушил его. Далее, с выражением крайнего удовлетворения и значительности на лице, как если бы речь шла о выполнении особенно тонкой технической операции, вооружился телефоном и толстым большим пальцем с грязным ногтем набрал номер.
– Ничего не понимаю во всей этой истории, – сказал миссионер, обращаясь к какому-то человечку: волосы с проседью, старательно подкрашенные карандашом усы и галстук-бабочка в синий горошек – тот облокотился на стойку возле него.
– Должно быть, дальше по шоссе произошел какой-нибудь небольшой инцидент, быть свидетелями которого нам не положено, – ответил Чарли Кун. – По пути между нами и столицей находится университет, и, наверное, студенты устроили демонстрацию, а это всегда ставит власти в затруднительное положение, тем более что вмешательство полиции в подобных случаях бывает чрезвычайно грубым. Они не любят присутствия иностранцев во время проведения таких операций. Это всегда производит дурное впечатление. В американских газетах сразу же появится информация. Несмотря на все усилия, нами предпринимаемые, эту страну, знаете ли, трудно со всей уверенностью назвать демократической.
– Мне это хорошо известно, – сказал миссионер.
Дверь кафе оставалась открытой, и д-р Хорват увидел, как перед заведением остановился еще один «кадиллак», с обеих сторон зажатый шестью вооруженными до зубов мотоциклистами, что, кажется, свидетельствовало о прибытии весьма значительной персоны. Солдаты были в немецких касках и черных мундирах; бросавшаяся в глаза красная молния на касках и рукавах странным образом напоминала эмблему гитлеровских эсэсовцев.
– Это не обычная полиция, а специальные подразделения сил безопасности, – пояснил Чарли Кун, и миссионер заметил, что его собеседнику, кажется, немного не по себе. – Они находятся в прямом подчинении генерала Альмайо. Можете мне поверить: что-то носится в воздухе. Я знаю эту страну.
Из «кадиллака» вышла молодая женщина; между ней и одним из солдат имела место короткая, но бурная дискуссия, в завершение которой тот схватил ее за локоть и толкнул в направлении кафе. Женщина остановилась в дверях, швырнула сигарету на улицу и бросила солдату еще несколько слов на испанском языке – судя по всему, далеко не лестного содержания, ибо мужчина угрожающе повел автоматом, но тотчас, однако, взял себя в руки.
Женщина пожала плечами и потеряла к нему всякий интерес. Д-р Хорват с первого взгляда определил, что юная особа была американкой. Ярко выраженное англосаксонское лицо. Черты его исполнены той открытой и искренней приветливости, что сразу же ассоциируется с американским домом, светловолосыми, стриженными «ежиком» мальчиками и университетскими спортивными площадками; казалось, она явилась прямиком из студенческого городка; таким, по крайней мере, было первое впечатление, ибо, приглядевшись повнимательнее, уже проникшийся к ней симпатией и начавший расплываться в улыбке проповедник заметил, что она пьяна и фактически опирается о стену, чтобы не упасть. Некоторое время она так и продолжала стоять, держась рукой за стену, глядя на всех с вызывающим видом, затем излишне уверенной и непринужденной походкой подошла к одному из столиков, села и закурила сигарету. Она была очень хорошенькой, с тонкими и такими гармоничными чертами лица, что оно походило скорее на воплощение какого-то вполне определенного творческого замысла, нежели на каприз природы. Восхитительные пухлые губы, своеобразный изгиб которых таил в себе какую-то решимость: беззащитный рот, как у ребенка. Чуть вздернутый нос и мягкий, нежный ореол каштановых, со светлым отливом, волос. Она достала из кармана очки, нацепила их на нос, довольно бесцеремонно оглядела всех присутствующих одного за другим, затем сняла очки и засунула их в карман. Должно быть, ей не больше двадцати четырех – д-р Хорват был глубоко удручен тем, что американская девушка сидит здесь, нога на ногу, курит с таким безразличным ко всему видом, да еще в столь очевидном состоянии опьянения.
Он поставил себе целью поговорить с ней при первом же удобном случае, задать несколько вопросов о ее семье и обстоятельствах, которые привели к тому, что она оказалась совсем одна в таком месте да еще в подобном состоянии.
Кажется, капитан Гарсиа был довольно близко знаком с ней: прихватив стакан и бутылку, он вышел из-за стойки, направился к ее столику и заговорил с ней по-испански с подчеркнутым и весьма неожиданным уважением. Девушка пожала плечами, не сказав ни слова в ответ, но взяла бутылку и опрокинула в стакан такое количество ее содержимого, что у д-ра Хорвата брови сошлись на переносице. Похоже, pulche она пьет не впервые: мелкими глотками отпила полстакана, затем – очевидно от скуки – вновь обвела равнодушным взглядом присутствующих. Кажется, впервые заметив Чарли Куна, непринужденно вскинула руку в дружеском приветствии.
– Hello there, – сказала она. – Откуда вас черти принесли?
Чарли Кун подошел к ней и тихо о чем-то заговорил.
– Ничего я об этом не знаю, старина, – равнодушно ответила девушка. – Вряд ли случилось что-то серьезное, в любом случае вы же понимаете: пока армия в руках Хосе… Вероятно, произошла очередная разборка и Хосе дослал своих людей, чтобы защитить нас, что они и делают с присущим им неумением. Я проводила уик-энд с друзьями на одной finca в Бастуйосе, когда явились эти мордовороты и приказали следовать за ними. Не успела даже вещи захватить. Двадцать раз говорила Альмайо, чтобы послал своих церберов в Штаты на стажировку – немножко поучиться хорошим манерам, – но вы же его знаете. Ему нравится окружать себя скотами; его любимое выражение вам тоже известно: «Не предают лишь собаки». В конце концов он все это быстро уладит.
Чарли Кун посмотрел на капитана Гарсиа, как раз говорившего по телефону. Он был одним из доверенных лиц Альмайо и отвечал за личную безопасность генерала. Его присутствие здесь, вдали от дворца, казалось, должно бы свидетельствовать о том, что в столице, во всяком случае, ничего серьезного не происходит. Чарли встал и, оставив девушку за столом, вернулся к д-ру Хорвату, надеясь услышать разговор капитана с начальством. Гарсиа выслушивал указания, и Чарли Кун заметил, что на лице у него отразилось крайнее изумление, сменившееся откровенным испугом.
– Кто эта девушка? – спросил миссионер.
Чарли Кун рассеянно взглянул в сторону столика; он прислушивался, силясь уловить, что говорит голос в телефонной трубке.
– Это… невеста генерала Альмайо.
Слово «невеста» он произнес слегка запнувшись, с нерешительностью более чем очевидной, и д-р Хорват понял, что тот из уважения к его сану предпочел избежать более подходящего термина – «подружка». Его охватило чувство глубокой подавленности.
– Она американка? – наконец спросил он, смутно надеясь получить отрицательный ответ, который успокоил бы его.
– Американка, – ответил Чарли Кун.
Он прислушивался к телефонному разговору капитана Гарсиа.
– Простите, – говорил офицер, – я, наверное, плохо расслышал. Пожалуйста, не могли бы вы повторить? Да, конечно, полковник, но тем не менее я хотел бы, чтобы вы повторили мне это еще раз. Не тот у меня чин, чтобы я мог позволить себе такого рода ошибки.
С минуту он молчал с застывшим лицом, сглотнул слюну. И вдруг его глаза буквально выскочили из орбит.
– Расстрелять? Вы действительно сказали: расстрелять всех немедленно?
– Я владею испанским не на должком уровне, – сказал д-р Хорват соседу, но тот, казалось, пребывал в полном оцепенении – лишь лицо постепенно приобретало все более зеленоватый оттенок.
Прилагая максимум усилий к тому, чтобы избежать любого недоразумения, капитан Гарсиа повысил голос, так что девушка все услышала. С оттенком скуки она проговорила:
– Что еще за новости?
– Вы действительно сказали: расстрелять всех немедленно? – еще раз повторил капитан Гарсиа.
Он прекрасно знал голос полковника Моралеса, но хотел убедиться в том, что шеф в данный момент не пьян в стельку.
– Да, расстрелять всех.
– Простите, полковник, но среди них есть американские граждане.
– Слушайте, Гарсиа, делайте то, что вам говорят.
– А как я должен поступить с трупами?
– Вы закопаете их в горах, не оставив снаружи никаких опознавательных знаков. Но хорошо запомните место, чтобы потом их можно было откопать. Понятно?
– Очень хорошо, полковник, превосходно. Вас понял.
Он опять сглотнул слюну и покосился в сторону индеанки с черными как смоль волосами, – водрузив на колени свою элегантную американскую сумку, она сидела за одним из столиков и жевала листья масталы.
– А что делать с матерью генерала? – почтительно понизив голос, спросил он. – Вам известно, что она здесь?
– Подождите минуту.
Взгляды всех сидящих в кафе – даже куклы на коленях чревовещателя – были прикованы к капитану Гарсиа. Адвокат, прекрасно владевший испанским – некоторые его самые выгодные дела были связаны с Центральной Америкой, – стал пепельно-серым. В сердце Чарли Куна на несколько секунд вспыхнула надежда на то, что все это, безусловно, всего лишь одна из обычных шуточек Альмайо, но ему не удалось убедить себя в этом. Достаточно было взглянуть на многозначительное выражение лица Гарсиа, чтобы понять, что ни о каких шутках тут и речи нет. Чарли достал носовой платок и вытер струившийся по лицу холодный пот.
Д-р Хорват вдруг стал разбирать испанскую речь намного лучше прежнего, но то, что он, как ему казалось, понял из разговора, было абсолютно невозможно, и он это прекрасно знал.
Наверное, он не правильно понял. Он не слишком одарен в отношении иностранных языков.
Капитан Гарсиа снова заговорил:
– Да, полковник?
– Генерал Альмайо сказал, что его мать вы можете тоже расстрелять.
Гарсиа снял фуражку и рукавом вытер пот со лба. Свободной рукой он схватил одну из стоявших вдоль стены бутылок и, продолжая почтительным голосом говорить, налил себе стакан.
– Прошу прощения, полковник, но, коль скоро речь идет о приказе такого значения, я предпочел бы получить подтверждение самого генерала.
– Делайте то, что вам говорят, Гарсиа. У генерала нет лишнего времени. В данный момент он занят более важными делами.
Капитан Гарсиа набрал в легкие воздуха. Еще раз глянул на жевавшую листья масталы матушку генерала, схватил стакан и залпом выпил.
– Более важные дела, полковник?
– Да.
Гарсиа вытер рукавом рот и лицо, на котором читалось почтение, смешанное со страхом.
– Полковник, если я должен расстрелять мать генерала, я хотел бы услышать этот приказ из его собственных уст.
– Генерал говорит по другому аппарату.
Теперь уже Гарсиа был, кажется, на грани слез.
– Ладно, хорошо, – сказал он. – В отношении матери генерала все ясно, раз уж он говорит по другому аппарату. Я исполню приказ. Расстреляю старуху. Прежде всего она его мать, значит, надо думать, тут нет проблем. Но как быть с американскими гражданами?
– Поставить к стенке и немедленно расстрелять. Понимаете, Гарсиа? Немедленно.
– Я сделаю это, полковник, будьте уверены, – кричал Гарсиа. – Не было еще приказа, который я отказался бы выполнить, вам это прекрасно известно. Только одно дело – расстрелять родную маму, и совсем другое – когда расстреливают американских граждан; это уже очень серьезно, и, прежде чем выполнить приказ такой национальной важности, я имею в виду: такой политический акт, как расстрел американских граждан, я хотел бы получить личное подтверждение генерала Альмайо.
– Гарсиа, у вас будут неприятности.
– В данный момент они у меня уже есть. Я не так уж много прошу. Мне будет достаточно одного слова генерала.
– Прекрасно, идиот вы этакий, но сейчас генерал говорит по другому телефону. Подождите минуту.
И Гарсиа стал ждать, с такой силой прижимая трубку к уху, что оно стало совсем белым.
Другой рукой он снова схватил бутылку и отпил прямо из горлышка.
– Лучшая телефонная сеть за пределами Соединенных Штатов, вот что мы сделали, – произнесла девушка совсем не соответствующим ее тонкому лицу пьяным голосом; теперь в глазах ее застыло отчаяние. – Я знаю, что говорю. Телефонная сеть – моя заслуга. Это я приказала провести ее. Я заставила его построить шоссе, и концертный зал, и публичную библиотеку, какой нет даже в Бразилии… А теперь… А теперь…
Голос ее сорвался. Полными слез глазами она смотрела на д-ра Хорвата, словно обращаясь к нему лично:
– Знаете, он ведь и в самом деле порядочная сволочь.
Теперь все стояли, и царила гробовая тишина. Даже кукла чревовещателя, казалось, утратила дар речи и не сводила с лица капитана Гарсиа своих неподвижных глаз. Вот тогда-то д-р Хорват и сорвался. Реакция его спутников доказывала, что он все прекрасно понял и что услышанное им возвещало одно из самых чудовищных за всю историю человечества преступлений, покорной и пассивной жертвой которого он решительно отказывался быть. И он с гневом принялся высказывать свое возмущение таким мощным голосом, что капитан Гарсиа испуганно отшатнулся и успокаивающе замахал руками.
– Тише, тише, – сказал он. – Мне ничего не слышно.
Чувство негодования всегда приводило д-ра Хорвата в прекрасную форму. Такие выражения, как «международное право», «преступление против человечества», «неслыханное зверство», «вся Америка», «чудовищные репрессии», «кастристский бандитизм», буквально водопадом полились из его уст, и он дошел даже до того, что допустил досадный плеоназм, сказав «нахальная наглость», такое случалось с ним крайне редко; Гарсиа сморщился и размахивал рукой, словно отгоняя муху. Марионетка Оле Йенсен, сидя на коленях чревовещателя, который нежно сжимал ее в объятиях, повернулась к хозяину.
– Этот человек поистине талантлив, – произнесла кукла. – Уверен, его ждет успех.
И снова повернула голову – теперь ее сигара была нацелена в сторону Чарли Куна.
– Вам следовало бы подумать о контракте с ним, Чарли, – заключила она.
Лицо капитана Гарсиа перекосилось, небритая челюсть отвисла, обнажая желтые зубы, – огромной лапой прижимая трубку к уху, он все еще ждал, обводя тоскливым взглядом «высоких гостей» диктатора. Он прекрасно сознавал историческую важность предстоящего события, и его разрывали на части два чувства: нечто вроде восторженной патриотической гордости и боязнь непредвиденных последствий. Впервые в истории страны должны быть казнены американские граждане. Не просто убиты – такое уже бывало в те времена, когда в стране царила анархия и ездить по дорогам было небезопасно, – но официально расстреляны, казнены по всем правилам согласно приказу свыше. Конечно, во всем этом было что-то славное, героическое, что сделает его, безвестного капитанишку, важным лицом, имя которого станет известно всему миру. Но ведь речь вполне может идти и о каком-нибудь сраном политическом выпаде, предпринимаемом Дворцом с целью продемонстрировать третьему миру, кастристским и прокитайским элементам свою независимость от американских империалистов; причем в случае, если дело примет дурной оборот – как в Санто-Доминго, Гватемале или Боливии, – ответственность за содеянное вполне может быть свалена на личную инициативу подчиненного, действовавшего на свой страх и риск, в сговоре с «подрывными элементами», с целью спровоцировать разрыв отношений с Соединенными Штатами. Тогда он неминуемо будет расстрелян.
Капитан Гарсиа стоял на распутье: быть ему либо национальным героем – борцом за независимость, либо – козлом отпущения. Единственное, на что он был способен в столь важной исторической ситуации, так это напиться до абсолютно беспрецедентного в истории страны состояния. Лапа его уже тянулась к бару за новой бутылкой, но внезапно так и замерла на полпути, остановленная голосом, зазвучавшим в трубке.
Капитан вытянулся по стойке «смирно».
– Слушаю, генерал.
На этот раз не оставалось никаких сомнений: это был голос самого Альмайо.
– Слушайте меня внимательно, болван несчастный. Расстреляйте всех, причем немедленно.
Слышите, Гарсиа? Немедленно. Потом отвезите трупы в горы, но не слишком далеко. И не закапывайте их, как сказал Моралес. Я хочу, чтобы их нашли. Отвезите на пару километров в сторону от шоссе и положите так, чтобы их было видно. Затем явитесь и доложите мне.
Повторите.
– Есть, генерал, – рявкнул Гарсиа. – Я их сейчас же расстреливаю. Кладу трупы в паре километров от шоссе, в горах. Ясно, генерал. Да здравствует революция!
Он так и стоял, вытянувшись по стойке «смирно», до тех пор, пока не услышал сухой щелчок, означавший, что на противоположном конце линии повесили трубку. И лишь тогда, почтительно отставив в сторону мизинчик, осторожно положил трубку на рычаг. Затем провел рукавом по лбу и повернулся к присутствующим. Он был уже изрядно пьян, а роль, которую ему предстояло сейчас сыграть, вынуждала его, выражаясь языком, до сих пор принадлежавшим оппозиции, сделать первый шаг по пути к освобождению от ига американского империализма, и это опьяняло его еще больше, приводя в полное смятение, тем более что сам он получал деньги от американского военного атташе, которому время от времени сообщал понемножку конфиденциальные сведения о происходящем во Дворце. Он знал также, что Альмайо и все члены правительства помимо официальной помощи Соединенных Штатов, которая поступили прямо к ним в карман, получают по двадцать процентов дохода от каждой из сделок, заключенных американскими фирмами. Было ясно, что для этих сволочных янки пробил час расплаты за столь долгую деятельность по разложению и подкупу руководящих лиц страны. Это было естественно и логично, но тем не менее он был крайне ошеломлен тем фактом, что пламя патриотической борьбы вдруг коснулось его, да так скоро; когда же он наконец повернулся к американским империалистам лицом, то на нем застыло выражение уже совсем безграничного смятения. Но зрелище, представшее его глазам, заставило их буквально выкатиться из орбит, настолько оно оказалось неожиданным.
Ибо на фоне смертельно бледных, скованных ужасом гостей перед ним стояло нечто вроде белого призрака в белых чулках и бальных туфельках, с лицом, покрытым толстым слоем белой муки, в остроконечной шапочке – стояло, посверкивая розовыми, желтыми и зелеными блестками, держа в одной руке – смычок, в другой – малюсенькую скрипку. Капитан Гарсиа, с которым уже пару раз приключались приступы delirium tremens, имел обыкновение видеть в таких случаях полчища копошащихся крыс или змей, но такого рода призрачные создания не являлись ему даже во время самых острых припадков. Он дико взвыл и отскочил назад.
– Что это? – рявкнул он.
«Это» оказалось всего лишь маленьким господином Манулеско – знаменитый «виртуоз» пытался спасти свою шкуру. В первый момент он никак не мог поверить в то, что ему уготована такая участь, но как только осознал ее реальность, мысли заметались у него в голове словно мыши в мышеловке, в результате чего возник хитрый стратегический план. Он знал, что где-то произошла ошибка, невероятное недоразумение, в которое едва ли можно поверить, но которому нужно любой ценой положить конец, поскольку теперь он прекрасно понимал, что все это может стоить ему жизни. Кому могло всерьез прийти в голову натравить на клоуна взвод солдат, поставить его к стенке и расстрелять? Другие вполне могли оказаться шпионами. Но сам-то он был всего лишь несчастным акробатом, никогда не занимался политикой и сейчас докажет это офицеру. Сейчас он убедит его, показав, кто он на самом деле. За всю историю цирка никто никогда не расстреливал музыкальных клоунов – даже русские в Октябрьскую революцию или венгры во время революции Белы Куна. Никто. Клоунов все уважают. Единственной возможностью выпутаться из этой истории было пробудить чувство прекрасного в сердце этого животного, одетого в униформу, обезоружить его, представ перед ним в образе самого безобидного в мире существа – единственного, которое человечество, в каких бы конвульсиях оно ни билось, щадила всегда.
Поэтому он подхватил свою дорожную сумку, на цыпочках проскользнул в помещение с табличкой «caballeros», расположенное в глубине кафе, там в страшной спешке натянул цирковой костюм и дрожащей рукой напудрил перекошенное от страха лицо. И вот теперь, держа в руках миниатюрную скрипку и крошечный смычок, стоял как истукан перед этим людоедом, пытаясь изобразить на лице обезоруживающую улыбку.
– Смотрите на меня, генерал, смотрите! Я всего лишь музыкальный клоун. Я никогда не занимался политикой. Зачем меня расстреливать? Подумайте о ваших детях, генерал. Они были бы так счастливы, придя на меня посмотреть. Они смеялись бы, ах, как они смеялись бы! Я принесу много счастья вашим детям, генерал. Я подарю вам бесплатные билеты. Хотите, сыграю вам песенку? Знаете, я играю, стоя на голове. Смотрите, генерал, смотрите!
Он бросил на землю свою остроконечную шапочку, с поистине необычайной гибкостью и проворством одним движением и, казалось, без малейшего усилия вдруг встал на голову так что ноги его оказались прямо перед носом окончательно одуревшего капитана, и уже и следующую секунду, стоя в идеальном равновесии на голове, извлек из своей скрипочки первые звуки сонаты Цезаря Франка, в столь драматических обстоятельствах являя собой таким образом удивительный пример человеческих возможностей.
Демонстративное выступление господина Манулеско разрушило своего рода кошмарные чары, опутавшие всех присутствующих. Они обступили Гарсиа и заговорили все разом.
Мы все – великие артисты, известные всему миру, – вопил месье Антуан. – И вы не посмеете стрелять в нас, скотина вы темная! Вы представления не имеете о том, какую международную реакцию спровоцируете, если посмеете нас хоть пальцем тронуть.
– Немедленно соедините меня с послом Соединенных Штатов! – ревел д-р Хорват. – Этот номер у вас не пройдет! Вы увидите, что из этого получится! Я – представитель духовенства, имя мое известно всему миру, я – знаменитый д-р Хорват, принадлежу Протестантской Церкви, и если вы посмеете расстрелять американских граждан, наши бомбы дождем обрушатся вам на головы, мы от вашей проклятой страны камня на камне не оставим, мы научим ее соблюдать нормы международной морали и простейшие приличия!
– Если вы посмеете расстрелять нас, я позабочусь о том, чтобы вас повесили! – верещал мистер Шелдон с некоторой довольно странной для адвоката нелогичностью мышления.
– Слушайте, Гарсиа, позвольте мне поговорить с Хосе Альмайо, – говорил Чарли Кун. – Должно быть, он совершенно пьян. Или у него очередной приступ тоски и депрессии. Надо помешать ему сделать подобную глупость. Надеюсь, вы понимаете, что когда он придет в себя, то свалит все на вас? Кроме того, он ждет меня. У меня для него есть очень важные новости.
Поверьте, это и в самом деле очень важно. Я хорошо его знаю: это изменит все.
Юный кубинец, ни слова не говоря, с покорным и одновременно умоляющим видом держался несколько в стороне, сознавая, безусловно, что он – невелика персона и среди всех этих знаменитостей цирка и мюзик-холла занимает весьма скромное место. Америка-ночка даже не подняла головы от своего стакана; облокотившись на стол, она выводила пальцем какие-то каракули на покрытом слоем пыли мраморе.
В тот момент, когда д-р Хорват достиг наивысшей точки в своих громогласных проклятиях, она пожала плечами, повернулась к проповеднику и, сидя по-прежнему нога на ногу, мрачно бросила:
– К чему все это? Сразу видно, что вы не знаете этой страны.
Потом, похоже, утратила всякий интерес к дальнейшему развитию событий, взглянула на старую индеанку, улыбнулась ей и, прихватив свой стакан, подошла и присела к ней за столик.
– Вы помните меня, сеньора Альмайо? – по-испански спросила она. На испанском девушка говорила довольно бегло, но с сильным американским акцентом. – Несколько месяцев назад мы с Хосе приезжали к вам. Я его невеста, вы помните?
Глядя прямо перед собой, старушка спокойно, точно корова, жевала, улыбаясь с отсутствующим и в то же время сияющим видом. Широко расставив ноги, она надежно устроила свою красивую сумку, прижав ее к низу живота. Совершенно отключившись от действительности, она пребывала в состоянии райского отупения, вызванного «звездами» – так здесь называют листья масталы, которые действуют намного сильнее, чем употребляемые с той же целью живущими в Андах индейцами орехи коки; листья вызывают те же мистические и блаженные видения, что и «магические грибы», используемые в мексиканских религиозных обрядах.
Девушка коснулась руки индеанки, затем заглянула в приоткрытую сумку, достала горсть листьев и задумчиво посмотрела на них.
– Ах ты, Боже мой! – со вздохом произнесла она. – До чего же трудная и сложная страна!
Но я обожаю ее. Да, обожаю эту страну, и здешним людям это хорошо известно. Я много сделала для них – все, что смогла…
Она выронила листья и отпила глоток pulche.
– Вот увидите, когда-нибудь моим именем назовут улицу, может быть, поставят мне памятник на площади Революции – совсем как Эвите Перон. Я обожаю эту страну и со народ.
Хотя все они, в сущности, такие сволочи! Вы не помните меня? Это я подарила вам эту сумку.
Я купила ее у Сакса, на Пятой авеню.
Прикрыв глаза руками, она тихонько заплакала.
Властным жестом капитан Гарсиа поднял обе руки. Несмотря па то что он служил генералу Альмайо в специальных подразделениях службы безопасности столько лет, выполняемая им работа так и не стала для него рутиной; всякий раз, когда ему предстояло командовать подразделением во время исполнения казни, он неизменно испытывал чувство подъема и сознавал всю значимость происходящего. Не то чтобы он был склонен к садизму и любил убивать людей, нет; просто был такой момент перед последней командой, когда воцарялась полная тишина, и именно в эту высокую секунду неотвратимости конца он внезапно ощущал себя необычайно богатым. Он не смог бы сказать в точности, что именно испытывал, но это было похоже на то, как если бы он вдруг унаследовал жизнь других со всеми землями, солнцем, деревьями, вулканами и даже воздухом. Он питал некую своеобразную симпатию к жертвам, в ожидании выстроенным в шеренгу перед взводом с автоматами наперевес: в некотором роде он чувствовал себя их наследником. Его дед и отец были бандитами, промышлявшими грабежом на большой дороге, и убивали прохожих для того, чтобы обчистить их карманы или отнять лошадь. Но он, капитан Гарсиа, уже не довольствуется такими пустяками: у тех, кого он отправляет на тот свет, он отбирает целый мир. Когда с приподнято-восторженным, никогда не притуплявшимся чувством он выкрикивает последнюю команду, торжественность и непоправимость происходящего всегда заставляют его кровь быстрее бежать по венам, и бывает такой момент, когда одновременно с залпом его взвода жизнь других людей волной обрушивается на него и, братская, горячая, наполняет его грудь, опьяняя, словно вино.
Серьезным взглядом он обвел врагов народа. Эти людишки явно не имеют ни малейшего представления о величии, и перед церемонией, участвовать в которой с надлежащей торжественностью сумел бы последний из батраков, выказывают полное отсутствие достоинства.
– Все вы сейчас будете расстреляны, – объявил он им.
– Я протестую! – взревел проповедник.
Резким движением капитан Гарсиа расстегнул кобуру и вытащил револьвер – кольт, как у американского полицейского. Американка подошла к д-ру Хорвату и дружески положила ему руку на плечо.
– Послушайте, нужно постараться понять их и проявить терпимость, – сказала она с легким оттенком превосходства в голосе, словно школьная учительница ребенку. – Эта страна очень непохожа на нашу. Нам не удалось еще воспитать их, в этом направлении мы даже не предприняли еще никаких серьезных усилий. Корпус Мира пытался что-то сделать. Я сама приехала сюда как один из его посланцев. Но на самом деле этого недостаточно. И тем не менее я сделала все, что смогла…
Капитан Гарсиа вышел из-за стойки и слегка поклонился. Он твердо решил продемонстрировать хорошие манеры и галантность. В конечном счете в его жилах течет и испанская кровь.
– Американские граждане, прошу, – произнес он, несмотря на несколько замутненный алкоголем рассудок горячо желая до самого конца соблюсти традиционные добрососедские отношения между американскими государствами.
Но гринго и в самом деле были начисто лишены вкуса к соблюдению церемониала. Протестуя, они вновь заорали как резаные; капитан Гарсиа, теперь уже глубоко оскорбленный таким неуважением элементарных норм взаимоотношений между казнимыми и теми, кто их расстреливает, действовавшими в ходе всех революций испанского происхождения, и, сверх того, сочтя, что его насильственно и незаконно лишили возможности насладиться торжественностью момента, почувствовал гнев и отвращение. Его красивые испанские намерении по отношению к этим свиньям были пущены по ветру. Он отдал несколько коротких распоряжений, и солдаты прикладами автоматов погнали «высоких гостей» к выходу. Агге Ольсен, несмотря на несколько ощутимых ударов по ребрам, по-прежнему крепко прижимал к себе Оле Йенсена. В свалке марионетка потеряла сигару, но чревовещатель потрудился подобрать ее и вернуть на место, вставив меж зубов своего духовного сына, дабы они не стучали.
– Спасибо, дружище, – благодарно молвил тряпичный Оле. – Вперед, на сцену! Сегодня никак нельзя испортить выход. Я всегда знал, что ты плохо кончишь, Агге. Впрочем, весьма рад тому, что наконец избавлюсь от тебя. Терпеть не могу чревовещателей.
Говорящий с акцентом месье Антуан оказал некоторое сопротивление, но и он не замедлил оказаться вместе с остальными снаружи, в залитом солнцем дворе позади кафе, грязно-белые стены которого, казалось, изначально предназначены для такого рода церемоний. Разумеется, именно француз не только показал пример превосходного поведения перед лицом смерти, но и дал сигнал прочим обреченным.
– Жалкий несчастный дикарь! – прокричал он. – Скажу вам только, что вы еще услышите обо мне. Я вам сейчас покажу, как умирают подлинные артисты!
Он повернулся к остальным:
– Месье, исполним же нашу лебединую песню. Самое время устроить последнее, замечательное представление. Чтобы какой-то грязный агент государственной полиции помешал великому артисту до самого конца отдавать лучшее, на что он способен… Да здравствует де Голль! Да здравствует Франция!
Юный кубинец не протестовал – он плакал, полностью покорившись судьбе, как это и свойственно гражданину его страны, прошедшему путь от расстрелов Батисты до расстрелов Кастро. Он был, конечно же, неверующим, но, бесспорно, успел получить начальное образование в области истории. Он знал, что ничего не поделаешь, что остается лишь плакать: подобные исторические события не остановишь. Д-р Хорват, несмотря на то что разум его был погружен в нечто вроде густого тумана, счел тем не менее своим долгом христианина и гражданина Америки утешить юношу, одновременно показав пример мужества и достоинства; он не хотел думать о себе; ему в голову пришла мысль о том, что он ничего не знает о юноше, он ощутил горячее желание по-братски проявить к нему некоторый интерес в эту самую минуту, когда оба они вот-вот падут под пулями варваров. Д-р Хорват дружески коснулся его плеча.
– Полно, не стоит, – сказал он ему. – Обратите ваши мысли к Господу.
И пока солдаты бесцеремонно выстраивали их вдоль стены кафе, он повернулся к Чарли Куну:
– Кто этот несчастный юноша?
Чарли Кун уже миновал в своем состоянии ту стадию, на которой был способен соблюдать приличия и бережно относиться к чувствам ближнего.
– Прославленный кубинский сверхмужчина.
– Сверхмужчина?
– Ну да, он может проделать невероятное количество половых актов подряд, практически безо всякого перерыва, – глухим, срывающимся от отчаяния голосом пробормотал представитель артистического агентства. – У него, так сказать, всегда стоит. Такого рода сексуальные феномены, знаете ли, очень популярны в сфере порнографии, В ужасе д-р Хорват быстро отвел глаза от кубинского чудовища и почти что с облегчением развернулся к взводу карателей. Человечество в своем падении достигло самого дна возможной мерзости, и теперь, когда земля вот-вот уйдет у него из-под ног, он наконец получит возможность приобщиться к подлинной чистоте. Каковы бы ни были ошибки, допущенные им в жизни, он знал, что есть по меньшей мере одно, в чем он нисколько не заблуждался: Дьявол действительно существует, и теперь он имеет тому материальное доказательство – ведь это рука Нечистого толкала его сейчас к стене, даже если она и кажется всего лишь волосатой лапой капитана Гарсиа.
От ударов он чувствовал опьянение, именно так – опьянение, словно боксер. Противник прижал его к канатам и продолжал молотить с такой силой, что все происходящее вокруг и все, что он еще мог видеть, постепенно теряло реальность и расплывалось в глазах. Он собрал все свои силы, чтобы выстоять под ударами, не упасть, не позволить себе рухнуть к ногам врага. Он увидел, как капитан Гарсиа поднимает руку с пистолетом. Увидел, как солдаты хватаются за оружие и прижимают приклады к щекам. Он взял за руку стоящую возле него американскую девушку и попытался сказать ей что-нибудь успокаивающее, повернулся к ней, увидел, что она жует резинку, и услышал, как она говорит:
– Он и в самом деле не виноват в этом. Это все испанские священники – они вскружили ему голову, когда он был еще мальчишкой. Они действительно вселили в него веру… Жаль только, что я не смогла сделать для этой несчастной страны большего. Мне безразлично, что я умру, хотя это и будет иметь отрицательные последствия. О Господи! Я всего лишь жалкая неудачница.
– Смотрите, сволочи, как умирает великий артист!
Ошеломленный д-р Хорват обратил гневный взор в сторону месье Антуана и увидел, что тот в порыве благородного патриотического исступления жонглирует прямо под носом у самой смерти. Перед мысленным взором знаменитого француза явно проносились на бешеной скорости самые прекрасные страницы истории Франции, проливая бальзам на его сердце.
Пока солдаты ждали команды, взгляд д-ра Хорвата продолжал скользить по лицам товарищей по несчастью. Он задержался на матери генерала Альмайо – она по-прежнему сжимала в руках свою американскую сумку и жевала листья, со счастливой улыбкой глядя в глаза палачам: либо наркотик привел ее в состояние эйфории, развеять которое не в силах была никакая реальность в мире, либо она вообразила, что присутствует на своеобразной официальной церемонии, устроенной сыном по случаю ее приезда. Д-р Хорват взглянул на господина Шелдона и увидел, что адвокат с величественным и вызывающим видом отправил в рот три таблетки успокоительного; принимая во внимание тот факт, что жить им оставалось считанные секунды, проповеднику этот поступок показался таким оптимистическим, таким типично американским, исполненным веры в будущее и торжество Добра и Справедливости, что он гордо поднял голову с развевающейся белокурой шевелюрой, пронизанной солнцем, и почувствовал себя до странного уверенным и спокойным, словно проглоченные соотечественником таблетки в силу какого-то чудесного явления братства подействовали и на него. Далее его взгляду предстал господин Манулеско в сверкающем костюме клоуна, мужественно, как и прочие великие артисты, бросавший вызов смерти – утверждая, так сказать, свою неукротимую веру в победу культуры над варварством; он играл на своей крошечной цирковой скрипке еврейскую песенку, рожденную бессарабскими равнинами. И услышал, как капитан Гарсиа прокричал какой-то приказ… Встретился взглядом с тряпичным Оле Йенсеном, сидевшим на руках чревовещателя, услышал, как скрипит его насмешливый голос:
– Нокаут в первом раунде, проповедник. Он оказался сильнее. Я предупреждал вас об этом.
Д-р Хорват сделал отчаянную попытку проснуться, ведь подобное может происходить только в кошмарном сне; чтобы великий американец, служитель Господа и Добра, мог окончить свою жизнь вот так, свалившись в пыль на какой-то дороге в недоразвитой стране, и существовавшей-то исключительно благодаря помощи США, – такое просто немыслимо; он попытался вспомнить лица детей, их светловолосые беззащитные головки, вознестись мыслями к Господу – без гнева, без злобы, – но взгляд упрямо возвращался к этому безумному французу, жонглировавшему во славу своей страны и во имя последующих поколений, чтобы обессмертить свою славу, к маленькому музыкальному клоуну с вымазанным мукой лицом: в ответ наставившей на них ружья солдатне с презрением к смерти, свойственным его народу, привыкшему к погромам, тот знай себе наигрывал еврейскую мелодию, зажигательную и в то же время грустную, – и опять услышал разочарованные интонации в голосе не то марионетки, не то чревовещателя – этого он уже не в состоянии был понять:
– Ну и подумаешь, ну что же такое в конечном счете смерть, Агге Ольсен? Всего лишь недостаток таланта!
И тогда ему внезапно пришла в голову чудовищно циничная, безобразная мысль о том, что единственным артистом, не пытавшимся превратить свой номер в достойную восхищения демонстрацию превосходства человека надо всем, что с ним может случиться, был кубинский сексуальный монстр; сознание того, что именно эта мысль станет последней из пришедших ему в голову в этой жизни, так ужаснуло его, вызвало чувство такого омерзения, что, растерянный, потерпевший поражение – да, иначе тут и не скажешь – потерпевший поражение, поверженный па землю своим подлым врагом, язвительный смех которого он буквально слышал, д-р Хорват обратил полные слез глаза к своим палачам, с ужасом чувствуя, что более чем заслуживает такой участи. чувствительность.
Глава VI
– Это к счастью, – сказал Хосе Альмайо. – Нужно так нужно.
Он стряхнул пепел со своего «Черчилля» в пепельницу в виде лежащей на спине обнаженной девушки, несоразмерно огромное лоно которой служило вместилищем для пепла, окурков и раздавленных сигар. Отношения с Кастро уже два года как порваны, но контрабанда гаванских сигар обеспечивается спецслужбами.
– Мне везет, она в этом просто нуждалась, – сказал Хосе Альмайо. – Сама напросилась.
Шлюха.
Он говорил на жаргоне сомнительных кварталов Санта-Крус – порта, в котором некогда начинал военную службу. Выступая с официальными речами, он прикидывался, будто с трудом говорит по-испански, то и дело вставляя словечки из наречия кужонов, ведущего свое происхождение от языка майя, что – как и его вечно прилипшая от пота к телу рубаха с закатанными рукавами – призвано было лишний раз подчеркнуть образ «сына народа».
Он сидел за огромным письменным столом под портретом Освободителя, свергнутого в 1927 году генералами – бывшими товарищами, выведенными из себя его долголетием; развязав галстук от Диора, расстегнув ворот рубашки, Альмайо играл со своей любимой обезьяной – единственным живым существом, смевшим не выказывать ему ни малейшего уважения. Он любил обезьян. Большая часть людей видит в них нечто человеческое. Но сам он считал, что гораздо ближе к истине традиционные представления местных племен, согласно которым обезьяны и козлы были излюбленными созданиями Тапотцлана, бога Ада.
На другом конце комнаты – тридцать метров мрамора – в обширном, доходящем до самого потолка вольере прыгали и щебетали птицы. Напротив окон вдоль стены сидевшие на жердочках ара и какаду время от времени испускали пронзительные крики, которые Радецки находил на редкость раздражающими.
Сам стол был пяти метров длины; на нем среди бумаг, коробок с сигарами, номеров «Плейбоя», хранивших на себе, похоже, следы всех стаканов, когда-либо на них поставленных, стояли в ряд семь телефонов цвета слоновой кости. Альмайо редко пользовался ими – на своем столе он их выставил, видимо, для того, чтобы произвести впечатление на американских гостей и показать, что финансовая поддержка Соединенных Штатов кое на что сгодилась; впервые он жалел о том, что в его Резиденции не было больше ни одной линии связи. Еще на столе стояло пять бутылок спиртного, три из которых уже были пусты. Альмайо пил, никогда не пьянея, – в этом ему не было равных. Понапрасну Хосе то и дело хватался за бутылку, это ни к чему не приводило – во всяком случае, к тому, ради чего он это делал. Человека, которого алкоголь не берет до такой степени, Радецки видел впервые, хотя в жизни ему довелось побывать в невероятном количестве баров, а среди его знакомых было немало любителей выпить как следует; да и сам он тоже умел неплохо держаться. Без этого не обойтись: любой человек из окружения Альмайо, не сумевший сопротивляться опьянению в его обществе, рано или поздно вынужден был выдать себя, потеряв над собой контроль и высказавшись по какому-нибудь поводу со всей откровенностью, что заводило далеко и безвозвратно.
– Послушайте, – сказал Радецки чуть сдавленно.
Говорить он старался холодно, равнодушно, без всяких эмоций, без намека на притворную – Дабы снискать удачу, вы можете расстреливать сколько угодно свою матушку, что никого не возмутит в этой проклятой стране. Но даже суеверная скотина вроде вас…
Пьянствуя с приятелями, Хосе допускал общение на равных.
– … даже суеверная скотина вроде вас не может позволить себе такую роскошь, как расстрел американских граждан исключительно ради удовольствия, которое он доставит вашему покровителю – Дьяволу. Это был бы конец всему, полный конец. Вы скажете, что американцев уже расстреливал Кастро, но там речь шла не о выдающихся личностях, да еще прибывших в страну с официальным визитом, а всего лишь о шпионах и тайных агентах.
Альмайо сдвинул брови. Тонкие брови – под такими ожидаешь увидеть томные глаза: след, оставленный на лице кужона каплей латинской крови, В той глубинке, где он родился и вырос, нельзя было произносить слово «Дьявол», Carrajo – это приносило несчастье.
Считалось неуважительным и, следовательно, опасным называть по имени того, чье страшное могущество столетиями расписывали священники-иезуиты, силившиеся просветить страну и вытащить ее из мрака язычества. Индейцы, даже на наречии кужонов, всегда называли его испанским словом – El Seсor. Традиция эта, безусловно, восходила ко временам конкистадоров, когда индейцы именно так обращались к тем, в чьей власти была и жизнь их, и смерть.
– Не думаю, чтобы вы были пьяны, – не пытаясь даже скрыть ярости, сказал Радецки, – полагаю, вы сошли с ума. Пилите сук, на котором сидите. Что ж, ваше право; но поскольку и я на нем сижу, то считаю необходимым сказать вам об этом. Приказать расстрелять американских граждан в вашем нынешнем положении – это и в самом деле означает искушать Дьявола… даже если вы и стараетесь угодить ему.
Обезьяна с особенно мерзким визгом спрыгнула с плеча Альмайо и оказалась на коленях у Барона. С моноклем в глазу, в сверкающем на солнце под распахнутым клетчатым пиджаком жилете канареечного цвета, со свежим цветком в бутоньерке, Барон – от спиртного, по общему мнению, давно окаменевший – сидел, как обычно, очень прямо. Сидел – само воплощение достоинства – и ждал, когда же эволюция соизволит догнать его. Очень благородные стремления, безупречное воспитание, доступное лишь аристократической элите Пруссии былых времен, увели его далеко вперед, на самую высшую ступень гуманизма – на уровень Гете, Ницше, ну и, может быть, Кейсерлинга. И, заняв позицию на этом рубеже, он ждал, когда в результате каких-нибудь чудес эволюции остальные представители рода человеческого к нему присоединятся. Однако, принимая во внимание то доисторическое состояние, в котором человечество пребывает в настоящий момент, он полагал маловероятным, чтобы эта прекрасная семейная идиллия могла осуществиться ранее, чем через пару-другую тысяч световых лет. Л сейчас, при сложившемся порядке вещей, ему оставалось лишь демонстрировать стоическую безучастность и личную незапятнанность, хоть в манере одеваться продолжать оставаться образцом и выказывать полное презрение и совершенное безразличие ко всему, что с ним происходит, не позволяя отвратительным, недостойным авантюрам, в которые бросают человека обстоятельства, затрагивать его. На протяжении долгих лет он переходил из рук в руки, привлекая к себе внимание всевозможных богатых или наделенных властью индивидуумов, которых бесконечно забавляло его – выражаясь языком рода человеческого – нежелание запачкаться или же проявить хоть какие-то признаки жизни. Таким образом он обеспечивал себе королевское содержание, складка на его брюках всегда была безупречной, а туфли – вычищены до зеркального блеска. Всякого рода выскочкам и авантюристам нравилась эта аристократическая игрушка, родословная которой восходила к тевтонским рыцарям и крестовым походам, о чем свидетельствовали хранящиеся у него в кармане документы – состоящие, впрочем, из разрозненных обрывков. Чтобы найти покровителя, ему достаточно было сесть в каком-нибудь баре и просто сидеть, ничего не делая, – этого вполне хватало для того, чтобы пробудить любопытство какого-нибудь греческого обладателя яхты или американского миллионера, которому отчаянно не хватало «класса». По всей вероятности, он был единственным человеком на свете, роскошно живущим за счет своего презрения к окружающему.
Обезьяна колотила задом о колени Барона и щипала его за лицо, пытаясь привлечь к себе внимание, и тот механическим движением почесал ей за ухом.
Барон всегда с сомнением относился к лживой теории Дарвина, согласно которой человек ведет свое происхождение от обезьяны; достаточно вспомнить некоторые моменты новейшей истории, задуматься о существовании атомного оружия, газовых камер и Хосе Альмайо, чтобы немедленно прийти к выводу о том, что теория эта смехотворна и оскорбительна по отношению к обезьянам, да к тому же является очередной подсунутой человечеству пустой надеждой.
Человек не входит в состав царства животных, и не стоит строить иллюзий по этому поводу.
Барон пощекотал обезьяне за ухом, а та поцеловала его в нос.
Диас, уже явно впавший в самый низменный ужас, с дрожащими губами, в последней степени нервного истощения беспрерывно говорил по одному из телефонов, в панике, очевидно, не слыша ни единого слова из того, что ему отвечали, тогда как полковник Моралес, заместитель командующего силами безопасности – последнего рода войск, оставшегося в распоряжении Альмайо, – то и дело вызывал Дворец правительства, откуда диктатор несколько часов назад перебрался в свою частную резиденцию, и начальника Генерального штаба, ненадежность которого по мере развития событий становилась все очевиднее.
Радецки сидел в глубоком кресле почти напротив – немного правее – письменного стола и зачарованно, практически чуть ли не забыв о грозившей ему участи, рассматривал Хосе Альмайо. Вопреки количеству выпитого за ночь спиртного и чудовищному нервному напряжению двух последних суток лицо Хосе сияло приводящей в недоумение молодостью и свежестью, в нем проскальзывало даже нечто невинное, простодушное; была в нем этакая несокрушимая наивность, полное отсутствие скептицизма, некая вера, всегда и при любых обстоятельствах непоколебимая. Без пиджака, в одной рубашке – черные полосы подтяжек лишний раз подчеркивали ширину его могучих плеч, – с развязанным галстуком и кольтом на боку, он на первый взгляд ничем не отличался от тех pistoleros, которыми так изобилует история этой страны. Преуспевающий гангстер всегда кажется исключительным человеком; но исключительным почти всегда оказывается не человек, а сам его успех. Так, внешность Альмайо никоим образом не была связана с тем положением, которого ему удалось достичь. Попадись он вам в джунглях, босиком и с мачете в руках, вы испытали бы точно такое же потрясение и он точно так же некоторым образом напомнил бы вам героя легенды. Этот человек словно был воплощением чего-то, его высокая массивная фигура казалась отлитой из черной застывшей лавы, она происходила словно бы из самой этой угнетенной, страдающей крайней нищетой и суеверием земли мертвых вулканов и разбитых испанскими священниками идолов, в изуродованные лица которых, в глаза, навечно устремленные в небо, местные крестьяне продолжают заглядывать с почтением и любовью. Если весь народ может жить в одном человеке, если векам дано иметь свое лицо, если страдание способно лепить и ваять, то Хосе Альмайо не в чем себя упрекать. Капелька крови конкистадора или какого-нибудь похотливого frate, давно уже растворившаяся и потерявшаяся в его жилах, придавала чертам его лица, казавшегося вырубленным топором, оттенок хитрости и некоторую тонкость. В неизменно настороженном взгляде его серо-зеленых глаз не было и намека на цинизм, чувство юмора или иронию – он был тяжел и внимателен, и лишь иногда в нем загоралось нетерпение, страшное, пожиравшее его нетерпение: в нем жила самая древняя мечта человеческой души.
Уже почти полтора года Отто Радецки был неразлучен с этим человеком, и он мог сказать, что задача, поставленная им перед собой, выполнена: он раскусил его, понял его настолько хорошо, насколько это доступно человеку, тело и разум которого не помечены веками мрака, низости и эксплуатации. Он и в самом деле так хорошо изучил Альмайо, что уже принял кое-какие меры к тому, чтобы уехать из этой страны. Но теперь, конечно, было уже слишком поздно.
События стали принимать дурной оборот несколько дней тому назад, но все это казалось несерьезным, поскольку армия и полиция были полностью под контролем Альмайо, а американская помощь текла как из рога изобилия. «Проявления бандитизма» – так в разделе газетных новостей принято было называть мятежи, разжигаемые сторонниками Кастро, – обычно давали о себе знать в отдаленных и труднодоступных районах и носили спорадический характер. Вот и на этот раз на юге взбунтовались молодые офицеры, и его люди вроде бы напали на след, хотя и не совсем были в этом уверены. Смехотворная попытка, такая типичная для выпускников военной школы, сознание которых отравлено общением со студентами Юридического университета. Еще накануне рокового дня Альмайо присутствовал на заседании Государственного совета, в ходе которого начальник Генерального штаба показал ему на карте точное расположение сил мятежников и преданных правительству войск и дал слово, что маленький, затерявшийся где-то на юге гарнизон уже окружен и в двадцать четыре часа будет уничтожен. Две деревни были подвергнуты воздушной бомбардировке, но, похоже, повстанцы уже ушли оттуда, и авиация имела дело лишь с гражданским населением. Исход восстания не вызывал сомнений; но ликвидировать его необходимо было быстро, опередив американскую прессу, вмешательство которой в тот момент, когда Альмайо намеревался запросить новые кредиты, поставило бы Государственный департамент в сложное положение.
Навязать пресс-агентствам цензуру, не возбуждая подозрений и не признавшись в том, что в стране происходит, было весьма затруднительно; тогда Моралес ограничился тем, что организовал демонстрацию против американских «империалистов», и его люди, якобы «студенты», разбили телетайпы, разгромили помещения Информационного центра Соединенных Штатов и даже, как сообщила столичная пресса, «саботировали службу связи», дабы «выразить протест против очередных лживых измышлений, распространяемых империалистами янки». Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|
|