Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пляска Чингиз-Хаима

ModernLib.Net / Современная проза / Гари Ромен / Пляска Чингиз-Хаима - Чтение (стр. 13)
Автор: Гари Ромен
Жанр: Современная проза

 

 


«Мошеле, — объяснил он мне, — негры очень гордые. Только вот кожа у них черная, и сразу видно, что они не такие, отличные. Само собой, другие, твердо знающие, что относятся к тем, которые все равны, чувствуют себя от этого уязвленными, испытывают унижение и завидуют, потому время от времени они убивают какого-нибудь негра, чтобы заставить остальных капитулировать и согласиться на братство, короче, принудить их согласиться стать полноправными людьми. Есть белые, которые при одной мысли об отличности негров начинают беситься от зависти: им просто невыносимо сознавать, что кому-то повезло увильнуть от равноправия. Но все уладится. Очень скоро негры капитулируют: они подвергаются такой пропаганде, что начинают утрачивать надежду и уже чувствуют себя равноправными; ждать недолго, вскорости они сами начнут кричать об этом на каждом углу, так что последнее слово останется за расистами».

Я пытался все это объяснить им, толкнул, можно сказать, целую речь, да где там: им просто не терпится быть заодно, такое, мол, не упускают, жуть какая! И мне пришла в голову страшная мысль: а может, вскоре и евреев-то не останется? Притом я вдруг вспомнил, что Израиль заключил культурное соглашение с Германией, и тут мне уж стало совсем худо, тьфу, тьфу, тьфу. Да, я вляпался в такую порнографию, в такую похабель, что в сравнении с ней Джоконда со своей улыбкой просто мадонна. Гляжу, а меня окружают нацисты в форме, с развернутыми знаменами, а во главе их Шатц в эсэсовском мундире, и мне на миг даже полегчало, появилась надежда, что, может, они пришли защитить меня, помочь мне спасти честь и достоинство, что, может, они сейчас откроют огонь и пристрелят меня. Как бы не так. Они вытягиваются по стойке «смирно», вскидывают руки, приветствуя меня, и все разом скандируют такую жуть, что мне показалось, будто вся земля покрылась гусиной кожей, как если бы и впрямь только что наконец-то было сотворено человечество:

— Евреи-с-нами! Евреи-с-нами!

— Н-е-е-е! — верещу я. — На помощь! Спасите!

— Sieg Heil! Евреи-с-нами! Евреи-с-нами!

— Ни за что! Гитлер! Где Гитлер! Я требую Гитлера! Он не допустит! Гитлер, на помощь! Лучше сдохнуть!

— Евреям-слава! Евреям-слава!

Шатц, вскинув руку, с братством на устах парадным шагом направляется ко мне:

— Хаим! Все мы братья! Я рву на себе волосы.

— Арахмонес! Сжальтесь! Не хочу! Все что угодно, только не это!

— Все мы братья!

— Гвалт! Прекратите ваши жестокости! Он раскрывает мне объятья:

— Хаим, мы предлагаем вам братство! Вам это ничего не будет стоить, платят ведь всегда другие. Вы сделаете хорошее дельце!

— Такого дельца, как это, я не пожелал бы…

У меня даже не было сил закончить. Братство уже прет со всех сторон, предлагает себя, тут уже вся их История, Сталин вешается мне на шею, взасос целует в губы, я придумываю рабство, крестоносцы подвигаются, чтобы освободить мне место, Симон де Монфор самолично демонстрирует мне, как надо брать младенца еретика за ножки, чтобы размозжить его голову о стены Тулузы, я гильотинирую Людовика XVI, становлюсь среди гор трупов маршалом Французской империи…

— Нет! — негодующе ору я. — Франция для французов!

Я пытаюсь вырваться из этого леса братских рук, что тянутся ко мне, отбиваюсь изо всех сил, отчаянно пинаюсь… Ой нет, не убежать: это братство.

— Мы братья!

Лучше уж сдохнуть. Но и это тоже братство. Похоже, крышка.

— Хаим, мы же все люди, так что тебе не выкрутиться.

Я заткнул уши. Не желаю слышать. Гвалт! Я скажу вам, что это такое.

Это гестапо, вот что это такое.

И тут меня охватило возмущение, да такое, что чувствую, силы удесятерились. Рванулся я — сам даже не ожидал от себя подобной прыти, — припустил во все лопатки, бегу стрелой, ног не чую, несусь через лес, падаю, вскакиваю, ползу на четвереньках, лишь бы смыться от них, наконец забираюсь в кусты — кажется, их больше не слыхать.

Думаю уже — все, спасен, как вдруг носом к носу сталкиваюсь с каким-то типом, у которого вид еще испуганней, чем у меня, и к тому же он только что разделся.

Узнал я его не сразу. Гляжу на него с подозрением, но нет, этот вроде добра мне никакого не желает. И тут до меня доходит, что вовсе он не раздетый, а просто совсем голый и вообще едва живой. Худобы же просто невероятной. Лицо его мне показалось смутно знакомым, и вдруг я с изумлением обнаруживаю, что это же вылитый мой портрет, мы похожи как две капли воды.

— Не могли бы вы одолжить мне какую-нибудь одежду? — обращается он ко мне на иврите. — Однажды я возмещу вам стократ за нее.

— А что вы тут делаете нагишом?

И только сейчас я заметил, что все тело у него в синяках и в ранах, лоб кровоточит, и подумал, а может, он тоже спасается, как я, чтобы ему не навязали братство.

— Ох, не спрашивайте! — отвечает он. — Они столько веков ждали меня, и как только увидели, что я пришел, сразу организовали комитет по встрече.

И тут-то я наконец узнал Его. Меня охватило волнение. Я всегда почитал Его. Это настоящий еврей. Он ведь тоже мечтал сотворить мир. Он глянул на мою желтую звезду:

— Не стоило бы вам носить ее так на виду. Неосторожно это.

Он знает, что говорит. Он ведь в куда большей опасности, чем я, тут двух мнений быть не может.

— На вокзале в Лихте полиция опознала Меня, — сообщил Он. — При том, что Мои портреты висят во всех музеях и к тому же воспроизведены по всему свету в миллионах экземпляров, шансов остаться незамеченным у Меня не было. Не надо Мне было опять приходить. Но для Меня было очень важно увидеть, что это дало, и Я сказал себе: две тысячи лет — срок вполне достаточный, чтобы Я смог оценить, какие произошли изменения.

Жаль мне Его стало.

— А Вы что, не знали?

— Нет, — ответил он. — Не знал. Я доверял им. Это ужасно. Если бы Я мог такое предвидеть, Я остался бы евреем. Ради этого не стоило позволять Себя распинать.

— Нет, нет, тут Вы немножко несправедливы, — заметил я. — Без Вас не было бы ни Возрождения, ни примитивов, ни романского стиля, ни готики, короче, ничего. Сплошное варварство.

Но Он не слушал меня. Я почувствовал, Он по-настоящему возмущен. — Вы видите, что происходит? Я прошел по всему свету, сделал большой крюк в Азии. Никогда бы не поверил, что распятие войдет в обыкновение. И никто на это внимания не обращает.

— А как на этот раз Вам удалось ускользнуть от них?

— Возможности, как вы можете догадаться, у Меня пока еще есть. Но должен признаться, в общем-то с трудом. Они были вне себя от радости. И сразу приперли огромный крест, можно подумать, он у них уже был запасен в ожидании Моего пришествия. Они Мне и слова сказать не дали, сразу же напялили на голову терновый венец. Когда же Я стал им кричать, что думаю о них, и они сообразили, что Я не позволю произвести это с собой вторично, поскольку понимаю: ничего это не даст, они развопились, стали обзывать Меня самозванцем, но почему-то не оставили в покое, а поволокли распинать под тем предлогом, что Я, дескать, лжемессия. Как вам нравится такая логика? Нет, с этими людьми ничего добиться не удастся.

— И что же Вы намерены предпринять?

— Раздобуду на какой-нибудь ферме одежду и доберусь до Гамбурга. Попробую найти судно, которое отправляется на Таити. Говорят, Таити — это земной рай, так что сами понимаете, никому не придет в голову искать Меня там. Кстати, с кем имею честь?

— Хаим, — представился я. — Хаим, еврейский комик, с улицы Налевской. Был довольно известен в Аушвице. Не знаю, в курсе ли Вы…

Лицо Его помрачнело. Жесткое у Него было лицо, суровое и очень красивое при всей его немножко примитивной грубости, — именно таким Его изображали на старовизантийских иконах, до того как Он попал в руки к итальянцам.

— В курсе, — промолвил Он, — и еще как в курсе. Неужто вы думаете, что Я не умею читать? Вот, между прочим, почему Я категорически отказался попытаться еще раз их спасти. Бессмысленно это. Они никогда не переменятся. Единственное, что это даст, — еще несколько заказов для музеев.

Как всегда, Он был прав. Едва Он закончил говорить, я уловил чьи-то поспешные шаги, прерывистое дыхание в кустах. Он тоже услышал. Шаги приближались, со всех сторон доносился треск веток под ногами, лес Гайст ожил, и я было подумал, не полиция ли это, как вдруг ветви раздвинулись и я увидел угрюмые физиономии Микеланджело, Леонардо, Чимабуэ, Рафаэля и прочей шатии; у всех в руках кисти, а на рожах гнусные ухмылки. Он мгновенно вскочил, схватил камень и швырнул его в Чимабуэ, угодив тому прямо в нос. Микеланджело и Леонардо попытались укрыться среди толпы возбужденных итальянцев, но Он успел швырнуть еще несколько камней, да и я Ему помогал, как мог. Леонардо, получив камнем в глаз, верещал и превзошел себя в богохульствах; Микеланджело бросил кисти и плясал на одной ноге, держась за другую; мы еще немного покидали в них, и они попрятались в кустах, однако продолжали канючить: единственное, чего они просили у Него, — часок попозировать, на все прочее им плевать, но попозировать Он обязан, ведь это же ради культуры, Он просто не вправе отказаться. Но не на того напали. Они так много писали Его слабосильным, почти бесплотным, деликатным, женственным, исполненным покорности, что в конце концов уверились, будто Он и вправду такой, смирный, как овечка. Что называется, пальцем в небо. Это настоящий мужчина. Достаточно посмотреть на Него, увидеть жесткое, суровое и мужественное лицо, увидеть, сколько непреклонности в Его глазах, чтобы понять, до какой степени религиозное искусство старалось приручить и одомашнить Его. Он обрушил на всю эту шатию поток проклятий, от которых затрепетал лес Гайст, непривычный к архаическим формулировкам. После чего метнул еще несколько камней, всякий раз с неимоверной, прямо-таки чудесной меткостью попадая в цель, и задал стрекача. Я изо всех своих слабых сил старался не отставать от Него, но скоро выдохся — испытания, обрушившиеся на меня в этот день, дали себя знать, — в глазах у меня помутилось, голова пошла кругом; Он вернулся, подхватил меня, но я сказал Ему, чтобы Он оставил меня и сматывался; нельзя, чтобы нас видели вместе: если людям станет известно, что я помог Иисусу сбежать от них, до конца времен имя мое будет — Иуда.

40. В камуфляже

Сколько времени я оставался без чувств, как им удалось освободиться от меня и изгнать из своего сознания, где я так упорно отплясывал хору! Не знаю, не могу вам сказать. Во всяком случае, когда я открыл глаза, то чувствовал себя гораздо лучше. Я еще не забыл свои былые страхи, но сейчас они мне казались нелепыми, словно во время сна я таинственным образом изменился. Более того, мне было так хорошо, что я даже задумался, а не поработали ли надо мной, пока я был в отключке, заботливые руки какого-нибудь целителя. Я бодр, уверен в себе. На ногах стою крепко, взгляд зоркий. В голове только светлые, возвышенные мысли. Чувствую себя объектом крепкой дружбы и безмерной интеллектуальной поддержки. Ощущение, будто я духовно развился, преобразился, морально перевооружился. Монтень, Паскаль, ЮНЕСКО, Лига прав человека, Нобелевская премия двум еврейским писателям, всюду концерты, ежедневно по миллиону посетителей в наших музеях, вот о чем я думаю, вот о чем надо думать. Уф-ф. Что это со мной только что было? Легкий кратковременный кризис, небольшое ослабление морального духа. Сделаем глубокий вдох, и он больше не повторится: воздух леса Гайст чрезвычайно полезен, ибо здесь дышит подлинный Дух [38].

Значит, я встаю и сразу замечаю одну крайне любопытную деталь: у меня сперли одежду. И сейчас на мне форма, какую до сих пор я видел только на других; кажется, называется она камуфляж. Гм. Странно это, странно. Как это произошло? И что все это значит? Уж не Шатц ли напялил на меня эту форму, пока я спал? Боялся, что я замерзну?

Я сразу стал искать свою желтую звезду: ее сорвали с меня. К счастью, она валялась рядом на земле. Я поднял ее и приладил на место. Все в норме.

Я чуть-чуть раздвинул ветки и осторожно выглянул. И тотчас же понял: что-то готовится, знать бы только, что именно. Лес Гайст преобразился в подлинный исторический гобелен, озаренный дивным светом и лучащийся обетами. Цветы благоухают так, что никаких запахов больше и не чувствуешь. Трава растет прямо-таки наперегонки и скрывает все, чего не следует видеть, тысячи голубей работают на ощущение чудесного мира, лани, куда ни глянь, принимают умилительные позы, руины располагаются самым выигрышным образом, а небо такое чистое, такое лазурное, что невольно возникает впечатление некой противоестественности. Повсюду неоклассицистские колоннады, на всех углах рога изобилия, лиры, а в воздухе витают лавровые венцы, готовые опуститься и повиснуть у вас на члене в момент апофеоза. Во всем тщательно сработанное искусство. Здорово попахивает государством, покровителем искусств, громадными заказами, великолепными академиями и той самой Большой Римской премией, Всеобщей любовью. Культурное излучение такое, что ни о каких изъянах, ни о чем чужеродном тут и мысли не может возникнуть: миллионы детишек могли бы приползти сюда подыхать с голоду, и это не потревожило бы ничьих глаз. Нет, это уже не сознание и даже не подсознание, это истинный Воображаемый музей, и мне казалось, я сейчас заплачу от наплыва чувств и от благодарности при мысли, что я допущен сюда. Никогда еще мои помыслы не были столь благородными, столь возвышенными. Неужели я, жалкий еврейский диббук, попал наконец в подсознание Бога, а то даже и самого Де Голля?

Я слышу торжественные фанфары, вижу на ветвях пухленьких ангелочков с чистенькими попками. Звучат небесные хоры, но вот подлинное чудо: они возносятся с земли. А голоса такие чистые, такие кристальные, что у меня появилась надежда, что все люди наконец-то стали скопцами и теперь так изъявляют свою благодарность.

Может, Лили наконец-то познает наслаждение?

Пока я что-то не вижу ее. Но она несомненно в лесу Гайст, ведь именно здесь все происходит. Правда, я заметил, что в укромных уголках этого гобелена затаились легавые. Это хороший знак. Почетный караул.

Немножко меня беспокоит небо. Никогда еще оно не было таким лучистым. Впечатление, будто оно стало ближе.

А Лили все нет. Куда она, черт бы ее побрал, подевалась? Может, отправилась в Индию или в Африку, но что женщине со столь высокими требованиями делать в слаборазвитых странах?

С небом же происходит что-то вообще небывалое и жутковатое. Кажется, оно стало еще ближе. С лазурностью уже покончено. Теперь его повело на пурпурность и лиловость, оно багровеет, пульсирует. Воздух достиг напряженной прозрачности, раскалился добела. Внезапно со всех сторон заклубились тучи и понеслись, словно отплясывая небесный галоп. Потом цвет неба стал каким-то неопределенным, но взгляд угадывает в нем еще незримые медные и розовые тона, словно оно пребывает в сомнениях, колеблясь между закатом и восходом. Природа затаила дыхание, точно испытывая таинственную, необъяснимую робость.

— Хаим, с чего это на вас такая форма?

Я даже подскочил от неожиданности. Шатц. Я так углубился в изучение неба — никогда мне от этого не избавиться, — что не заметил, как он подошел. На нем точно такая же маскировочная форма, на голове каска, ремешок под подбородок.

— А вам какое дело? Я теперь американец и не обязан перед вами отчитываться.

— Мазлтов. В таком случае какого черта у вас такая физиономия?

— Да так, пустяки. Мы опять по ошибке разбомбили южновьетнамскую деревню. Есть убитые и раненые.

— Это у вас скоро пройдет, вы еще новичок.

— Да. И потом, каждый может ошибиться, как сказал еж, слезая с одежной щетки.

— Я ищу Лили. Вы тут ее не видели?

— Нет. Что-то там дерьмовато. Никаких следов Джоконды. Она должна быть здесь.

Я опять с некоторой растерянностью глянул на свое камуфляжное облачение; не знаю, как оно на мне оказалось, я к нему еще не привык и даже слышу тихонький внутренний голос, который верещит: «Гвалт!» — можете себе представить, я подцепил диббука, не то вьетнамского, не то арабского, не то негритянского, толком сам не знаю, так что с этим братством со мной случилось что-то, что порядочным ну никак назвать нельзя.

Над головой жуткий грохот, но это вовсе не то, чего я боялся, а всего лишь эскадрилья реактивных самолетов. Что они делают тут, над лесом Гайст?

— Тут что, вьетконги завелись? Что они делают здесь, это косоглазое отродье?

Шатц с симпатией посмотрел на меня:

— А вы делаете успехи. Не горюйте, скоро освоитесь. Увидите сами, ничего трудного тут нет.

Я уловил в его глазах скрытую насмешку, да и покровительственный его тон мне не понравился. Евреи — солдаты ничуть не хуже немцев, и я ему это докажу. В этот момент нас обстреляли, я бросился на землю, пополз, выглянул, и что же я вижу? Четверо косоглазых ублюдков поливают из автоматов парней из первой роты, лучшей моей роты! У, сучьи педы! Я хватаю гранату, срываю чеку и бросаю прямо в желтопузых. Результат — ни одного косоглазого, сплошная красная икра для муравьев. Вскакиваю, отдаю приказ, надо разобраться с очередной деревней, я иду первым, деревня умиротворена, я поздравляю парней, половина из них негры, поначалу, узнав, что командир у них еврей, они кривили рожи, но после трех, может, четырех деревень я заработал у них уважение, а у меня в части есть и мексиканцы, и пуэрториканцы; нет, что ни говори, война — это все-таки большое дело, ничто так не скрепляет братство.

Внезапно со страшным криком я просыпаюсь. Я лежу в камуфляже, в каске, с автоматом, а вокруг двадцать два трупа вьетконговцев — мужчины, женщины, дети. Видно, я чуток вздремнул после боя. На лице у меня ножка ребенка, я ее осторожно скидываю, зеваю во весь рот, чувствую, устал. И обнаруживаю, что, пока спал, я стал полковником и весь увешан наградами. И козел тут же. Язык набок, мокрый, как мышь, Джоконда его доконала. Весь дрожит, задница ходуном ходит, повернулся он к ней, но, едва увидел ее улыбку, душераздирающе замекал, попытался сигануть в кусты, да только от нее не смоешься, так что дернулся он в последний раз, хлопнулся наземь и откинул копыта. Прощай, козел. Последнее слово всегда принадлежит Культуре.

Тем не менее я доволен, что Джоконда тут. Нет более верного признака, что ты сражаешься за правое дело. Козла, конечно, жаль, но, кроме всего прочего, гражданские не моя забота, особенно те, которые сношают наших женщин, пока мы схватываемся в смертном бою с врагами. Я пнул козла, так ему и надо. Итак, подведем баланс. Один дохлый козел, одна Джоконда, одна детская ножка — с этим я запросто могу получить неделю. Короче, все в порядке, за исключением одного: что я, Хаим с улицы Налевской, делаю здесь в компании с козлом, павшим на поле чести, детской конечностью и Джокондой с ее порноулыбкой? Особенно беспокоит меня детская нога. А вдруг это нога еврейского ребенка? Да нет, не может быть, это моя вечная мания преследования, достаточно одного взгляда, чтобы увидеть — нога желтая, так что я могу спать спокойно. В любом случае идет идеологический конфликт, и есть евреи, которые встали на сторону врага, ну так эти выродки, эти выблядки получают то, что заслужили.

Что-то немножко одиноко я себя тут чувствую. Куда подевался этот сучий потрох Шатц? Мне его не хватает. Честно говоря, я был бы рад, если бы он оказался рядом. Ну да, он курвино отродье, бывший нацист, но его военный опыт нельзя недооценивать, и сейчас он был бы мне крайне полезен. Это настоящий профессионал. Будь он рядом, я чувствовал бы себя уверенней.

Джоконда продолжает на меня пялиться со своей похабной улыбочкой. Нет уж, благодарствую, после козла? За кого она меня принимает? Пусть подкатится к кому-нибудь из моих негров, они себя долго просить не заставят.

Ну куда же он смылся, этот Шатц? Неужто он даст камраду пропасть? Нет, нет, не может такого быть, это было бы гнусно с его стороны.

У меня нет права усомниться в нем. Что ни говори, но немецкие солдаты знают, что такое братское чувство локтя. А Шатц не утратил чувства чести. Он придет и выручит меня.

А я уже совершенно без сил. Но я не позволю себе деморализоваться. Вьетконговцы только этого и добиваются — как бы деморализовать меня. Эти желтопузые сволочи знают, что не смогут победить нас в честном бою на равных, вот и стараются подорвать наш моральный дух.

И все-таки, куда делся этот Шатц? Вот-вот наступит ночь, и мысль, что придется провести ее здесь в полном одиночестве, меня ничуть не вдохновляет.

Я, наверно, был не слишком справедлив к Шатцу. Ему приказывали. А он был солдат, и приказ для него дело святое.

Чего бы я только не дал за то, чтобы он был здесь!

Впереди какое-то шевеление в сумраке. Сердце у меня подпрыгнуло и замолотило. Шатц? Как бы узнать? Надо насвистать что-нибудь такое, чтобы он понял: это я. Но что? Что-нибудь, чего не знают вьетконговцы, чтобы он понял: тут нет ловушки. Я просвистел первые такты песни «Хорст Вессель».

Ничего. Значит, это не он. Мне стало страшновато. Господи, ну сделай так, чтобы Шатц вернулся! Вьетконговцы небось ждут, когда настанет ночь, чтобы расправиться со мной.

А там, напротив, в развалинах дома опять какое-то шевеление. Может, гражданский, раненный, пытается выбраться? Но я не могу рисковать. Я сорвал чеку с гранаты и бросил туда. Распластался на земле, подождал. Ничего. Тишина. Больше не шевелится. С ним, значит, полный порядок.

Шатц проделал французскую кампанию, потом воевал на Восточном фронте в России. Награжден Железным крестом. Он отличный мужик.

Уверен, он не даст мне пропасть. Да, понятно, я — еврей, он — бывший наци, но это все прошлые дела, на них давно пора поставить крест. Надо уметь забывать.

Кстати, Шатц ничуть не злопамятный. После войны он завербовался в Иностранный легион, служил Франции, французы его даже наградили. Уверен, я могу рассчитывать на него.

Ну вот, уже совсем ночь. Луны нет. Козел начал пованивать.

Тут явно должны шастать патрули вьетконговцев. Если они меня обнаружат, то отрежут яйца и забьют их мне в глотку. Шатц рассказывал, что когда алжирские повстанцы брали в плен легионера, то поступали с ним именно так. Должен признаться, я не люблю арабов. Шатц их столько поубивал.

Но где же он, в конце концов? Неужели он позволит мне погибнуть? Да нет же, конечно. Кто-кто, а я его знаю. Для него дружба — святое. Просто я немножко деморализован.

Когда война кончится, я приглашу его в Соединенные Штаты. У меня там семья. Я объясню, что он спас мне жизнь. Они устроят праздник в его честь.

Не могу больше. Закрываю глаза и начинаю молиться. Господи, сделай, чтобы Шатц вернулся!

Так, чувствую себя немножко лучше. Страшно хочется курить. Конечно, зажигалкой нельзя пользоваться, опасно, но если прикрыть ее каской… У меня в кармане была сигара. Я полез в карман. Нету. Видно, я ее выронил. Я стал шарить по земле. А, вот она. Поднимаю ее, подношу ко рту… Боже всесильный, да это же никакая не сигара. Это детская ручонка.

Я дико заорал и проснулся весь в холодном поту.

Я обвел вокруг себя ошалелым взором и еще больше ужаснулся, оттого что не испытал никакого облегчения, обнаружив, что не покидал леса Гайст.

Светло, солнце сияет. Горлицы, слышу, воркуют. Небо просто невыносимо ясное и прозрачное.

Я начисто забыл, куда попал. Этот хмырь такой гнусавец, а его подсознание — настоящее змеиное кубло. Ладно, хорошо, что хоть сейчас понял. Больше я там не останусь ни секунды.

Правда, я ни в чем не могу быть уверенным. Я даже не знаю, я это думаю или он это думает. Но в любом случае в одном я точно уверен — в моей желтой звезде. Она пока со мной. Так что говорить, что со мной покончено, рано.

Лили тут нет. Но меня это ничуть не удивляет. Эта дрянь, наверно, заскочила во Вьетнам. Насчет нее у меня уже нет никаких иллюзий.

Я даже не вполне уверен, что проснулся по-настоящему. Быть может, мне предстоит проснуться еще раз, и я даже знаю где: в Аушвице. Вот только не знаю, будет ли это немецкий Аушвиц.

Есть тут только один, кто вызывает у меня некоторую симпатию и жалость: козел. Мы с ним братья. Он не заслуживал этого.

41. Полковник Хаим

Никаких сомнений больше нет: это мои последние минуты. Вокруг меня уже ни следа десяти благочестивых евреев, но я-то знаю: им удалось изгнать меня. И у меня даже нет желания защищаться. Более того, я слышу, как внутри меня звучит гнусненький, издевательский голосок: «Хаим, ей-богу, не стоит. На сей раз они маху не дадут. Вообще, когда люди начинают всех подгонять под одну колодку, они редко терпят неудачу».

М-да, такого внутреннего голоса я не пожелал бы своим лучшим друзьям.

Не знаю пока, как это им удастся, но думаю, они сварганят из меня книгу, как всегда, когда хотят избавиться от чего-то, что им встало уже поперек горла.

Что же касается их братства, опять же у меня пока нет никакой определенности. Я не говорю «да», не говорю «нет», это дело надо обсудить, именно так. Если они думают, что я поймаюсь и брошусь покупать неведомо что, словно у меня вообще мозгов не осталось, то тут они здорово ошибаются. Сперва мне нужно пощупать руками, у меня впечатление, что товарец, который они пытаются мне всучить, гроша не стоит, цена завышенная, и я возьму это только в том случае, если смогу, не краснея, оставить своим детям и внукам.

Я присел на камень я понурил голову. Меня заставили позировать для памятника неизвестному комическому еврею, который поставят там, где когда-то было Варшавское гетто. У моих ног течет ручеек, чуть дальше срывающийся водопадиком, а деревья над моей головой словно бы спорят за каждый луч солнца, за каждую пташку. Они хотят, чтобы это наводило на мысли о Баярде, о Роланде в Ронсевальском ущелье. Они могли бы расположить в небе даже пару-другую орлов с распростертыми крыльями, и меня бы это ничуть не удивило. Вид у меля, должно быть, вдохновенный и благородный, тип семитский, но не слишком, не стоит чересчур задевать евреев. А на плечах я чувствую такую тяжесть, что не изумился бы, узнав, что для потомков меня облачили в доспехи. Кроме того, на колени мне положили сломанный меч. Какой меч? Уж не тот ли, которого они нам не дали, когда нас уничтожали? Ну, лучше поздно, чем никогда. Я не меняю позу, мне все равно, я слишком устал. Надеюсь, мне не приладят на голову нимб в лучших экуменических традициях. Все кругом антисемиты.

Ладно, хотите в профиль, валяйте в профиль. Только не пытайтесь облагородить мне нос, шайка вы подлецов!

Где звезда, где моя желтая звезда? А, вот она.

Что? Это еще не конец? Что еще вам от меня нужно? Выше голову? А на кой хрен выше голову? Могли бы и сами изуковечить как вам нужно, вам за это платят.

Да вот что еще, у меня был друг, не могли бы вы изобразить его рядом со мной? Черный козел. Как это, с какой стати? Он погиб, пытаясь ублаготворить ее, сделать счастливой. Ну идеалист, идеалист. Ладно, ладно, как вам угодно.

Что, уже все? Вы уверены, что ничего не упустили? Позвольте-ка мне глянуть. И солонка, и велосипедный насос, и шесть пар хорошо надраенных башмаков? Ну да, реликвии. У потомков должны быть объекты культа.

Ну что ж, сойдет. По мне, в этом не хватает души, но нельзя же требовать невозможного.

Так, а теперь извольте показать, куда вы намерены меня установить. Я не соглашусь на что попало, у меня был миг взлета, и я удостоился минуты молчания, заплатил я достаточно дорого, шесть миллионов, так что имею право претендовать на самое лучшее место. Но предупреждаю, если вы попытаетесь меня сунуть вместо неизвестного солдата, я вам такое устрою, что вы долго будете помнить. Нет, нет, рядом со Сталиным, тьфу, тьфу, тьфу, я не желаю. А вот возле шволежеров [39] Жозефа Бонапарта, расстреливающих цивильных испанцев для «Ужасов войны» Гойи, будет совсем даже недурно. Смотри-ка, а я и не знал, что это здесь, я-то думал, что это составляет часть культурного наследия Франции. Скажите, а почему все эти герои без штанов? А-а, потому что они были убиты в процессе, в самый вершинный момент. Так, может, и мне? Не желаете, чтобы я тоже снял штаны? Разумеется, будет видно, ну и что из того? Ага, ага, я понял. Все кругом антисемиты.

42. А если я откажусь?

А что, если я откажусь? Если отвечу «нет» их братству, всему этому их Воображаемому музею? Как-никак, они мне дали определенные обещания, дали честное слово, на протяжении двух тысячелетий не прекращали обзывать меня собакой, обезьяной, козлом; слово надо держать, они не имеют права вот так, с бухты-барахты, объявить мне, что я вовсе не собака, не обезьяна, не козел, что они мне врали, что все это время уверяли меня, будто я не принадлежу к роду людскому, только для того, чтобы меня приободрить. Они выдвинули мне условия, я принял их, мы подписали кровью договор, и я долгие столетия лез из кожи, исполняя его, оставаясь на своем месте, в гетто. Никто так долго и такой дорогой ценой не платил за право не принадлежать к роду людскому. Я позволял, чтобы на меня плевали, чтобы меня убивали, осмеивали, но я сохранял свою честь, и в течение всех этих столетий мне удавалось ее спасти. Я был козлом, от меня воняло, я был бессердечным, бездушным, был недочеловеком, и чтобы теперь вот так сразу я отказался от своих привилегий, согласился стать одним из них только потому, что они нашли другого козла, черного или желтого, и решили скомпрометировать и меня, приняв в свой исторический гобелен, в свое рыцарство?

Я огляделся. Да, никаких сомнений, они теснятся, освобождая мне место. Маршалы Наполеона чуть попятились, крестоносцы подвинулись и знаками приглашают меня подняться, встать между Святым Людовиком и Роландом, победителем мавров, как в те времена называли арабов.

Нет, лучик света еще есть, он, как обычно, долетел из Франции: буквально только что один процент опрошенных сынов Жанны д'Арк одобрил уничтожение Гитлером шести миллионов жидов, сорок процентов назвали себя антисемитами, тридцать четыре заявили, что никогда бы не проголосовали за жида.

Я, можно сказать, ухватился за эту слабую надежду, похоже, для меня еще не все пропало.

Но тут весь гобелен озарился нежным сиянием. И на сей раз сияние это исходило не от принцессы из легенды, то был свет прощения, и источником его была мадонна с фресок. Ибо с самого верха гобелена, где возносится купол Святого Петра, раздался взволнованный голос, изрекший: «Евреи неповинны, они не распинали Христа».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15