Я доволен собой: мне удалось раздуть священный огонь. Среди них, конечно, есть хорошие ребята, «наши», вы понимаете… Когда я подумал о том, что потерял свою родную святую Русь из-за евреев и евреи так изощрились в предательстве, что даже моя мать была еврейкой и, таким образом, евреем сделали меня, я не выдержал.
— Франция для французов! — заорал я.
Жандармы двинулись вперед, сжимая в руках дубинки. Я чувствовал, что сделал кое-что для своей исторической родины: отомстил за Москву, сожженную Наполеоном, и за всех наших, погибших при Бородине. Между прочим, подлец этот Керенский. Двадцать раз мог покончить с большевиками. А теперь они даже Одеон взяли.
Я униженно плелся по улице Варенн. Эмиграция — это ужасно. Она делает вас генеральным консулом Франции, лауреатом Гонкуровской премии, орденоносцем, голлистом, представителем французской делегации в ООН. Ужасно. Жизнь сломана. Я вытащил шелковый платок от «Эрмес» и вытер глаза. Газ. Я с бесшабашным видом вышел на бульвар Сен-Мишель со всеми своими орденами. Студенты отшатывались, зажимая нос.
Самый прекрасный революционный опыт ждал меня во дворе Сорбонны, куда я прибыл увешанный своими буржуазными орденскими ленточками, в костюме для светских приемов, с тем же террористическим желанием спровоцировать, которое так воодушевляет моих насмешников. Разочарование: холодный, но вежливый прием. Студенты признали явного врага народа, и завязалась дискуссия. На меня напали из-за Мальро — в газетах писали, что я «его креатура» при министре. Я сказал, что они правы. Вина Мальро очевидна. С 1936 года он выдумывал в своих романах Че Гевару, Чена, первого «красногвардейца» и Режи Дебре, а в 1960-х создал эти Дома культуры, из которых вышли «недовольные». Короче, как сказал чуткий Морис Клавель в «Битве», Мальро — «старый хрен и немножко гад».
Все мои аргументы основательны, а ваши — вздорны, но тем не менее правда на вашей стороне. Чтобы удостовериться в этом, достаточно открыть «Фигаро» за 24 июля 1968 года и найти там страшную статью Жан-Франсуа Шовеля о Биафре, под заголовком «Путешествие на край ужаса — в лагеря, где беженцы медленно умирают от голода». Статья начинается словами: «Господь, услышь наш гнев…», а под текстом помещено милое рекламное объявление: «Новые водные развлечения в Больё-сюр-Мер: не сон, а явь».
Вот оно, наше провокационное общество. Не говорите мне, что между Биафрой и лодочной станцией в Больё-сюр-Мер нет другой связи, кроме соседства на газетном листе, потому что именно это отсутствие связи подчеркивает их страшную связь.
Я ушел в глубоком унынии, словно оставлял там свою молодость.
И вот тогда на улице Эколь неожиданно воцарилась красота.
Меня догнала какая-то женщина. С детьми — рядом с ней стояли девушка и мальчик, очень на нее похожие. У нее был болезненный и изможденный вид, и она напомнила мне русских женщин, готовивших революцию в 1905 году и высланных в Сибирь — чтобы их детей и внуков однажды тоже сослали в Сибирь. Торжествующая революция — конченая революция. Попробуйте поспорить, приведите хоть одно историческое опровержение. Я услышал за спиной ее голос:
— Мсье Ромен Гари, мсье Ромен Гари…
Я обернулся.
— Нам нужна помощь…
Кому «нам»? Люди с такими лицами ничего не просят для себя.
— Кому «нам»? Студентам?
Незаметная горечь в улыбке.
— О, знаете, студенты…
Я знал. Через несколько секунд во дворе Сорбонны из громкоговорителя раздался замечательный призыв:
— Нужен товарищ, у которого есть машина, чтобы отправиться в 16-й округ.
А на следующее утро в кафе «Дё маго» мне довелось посмеяться еще больше. Настоящий перл. Предлагаю вам эту историю. Дама с душераздирающим взглядом подождет немного на улице. У нее есть время — она бессмертна…
За столиком перед «Дё маго» я должен был встретиться с Аленой Л. Просвещенный промышленник, купается в роскоши, коллекционирует живопись. Я был с ним мало знаком, но нас объединял Вальтер Гетц. В мире полно людей, которых не объединяет ничто, кроме Вальтера Гетца. Ален Л. рассказывал мне о своем сыне, члене одной из ленинистско-троцкистско-революционных группировок, которые сейчас лезут неведомо откуда, словно грибы, которые испокон веков подмешивали в свои салаты профессиональные кулинары вроде Сталина. Этот сын-революционер пришел к отцу-промышленнику за советом: его анархическая группка еле-еле сколотила себе капиталец, чтобы держаться на плаву. Но в результате последних «событий» и всеобщей забастовки франк упал, поговаривают о девальвации. Как сохранить капитал для революционной борьбы? Может быть, нужно покупать золото?
— Скажите, чтобы они вкладывали деньги в серебро.
— Вы думаете? Я не могу позволить себе подложить сыну свинью. Если его группа понесет убытки, он решит, что я нарочно это подстроил.
Богатый папочка-буржуа и сын-троцкист, обсуждающие пути к процветанию маленькой революционной стайки мартышек, — это триумф логики над идеей…
… Я смотрел на бледную женщину, в чьих глазах горело непобедимое пламя всех революций.
— Речь идет о забастовке на «Рено».
Я ждал. Она снова заговорила:
— Коммунистическая партия хочет прекратить всеобщую забастовку. Средства закончились. Забастовщики на «Рено» держатся своими силами… и их жены устали от этого. Не могли бы вы с помощью
ваших друзей…
Я не ослышался:
моих друзей.
— Собрать средства в поддержку?
Несколько секунд я осмысливал ее слова, а потом почувствовал, что если и дальше буду так на нее смотреть, глаза у меня вылезут из орбит. Вот стоит человек, которого привело ко мне святое простодушие, с незапамятных времен обеспечивающее выживание вида. Вера в людей, преодолевшая все условные границы и категории. Ведь эта женщина меня знала. Я предстал перед ней воплощением всех внешних черт буржуазного порядка. Убежденный голлист… Ей прекрасно известно мое позорное поведение и что я по всем параметрам не подхожу к тому, что хором выкрикивают французские студенты на улицах Парижа: «Мы все — немецкие евреи». И она попросила меня и
моих друзейсобрать средства, чтобы помочь забастовщикам на «Рено» продержаться!
Возможно, она решит, что я преувеличиваю, но у меня на глаза навернулись слезы. Конечно, это ни о чем не говорит — слезы не заставляют долго себя упрашивать. Но она, несмотря на все внешние знаки подлости, оказалась выше знаков. Абсолютная нелогичность ее просьбы следует из глубокого инстинктивного понимания, подсознательно ищущего там, где ничто не может поколебать нашей веры в человека. Не дожидаясь ответа, она нацарапала что-то на бумажке и протянула ее мне. Я прочитал: «Комитет по связям со студенчеством», дальше неразборчиво, Агро — 16, улица Клода Келя, 47. Зал 4.
Я отдал ей все деньги, которые были у меня с собой. Она хотела выдать мне расписку.
— Что вы, мадам, прошу вас, черт, ну в конце концов… Мне не нужна расписка.
— Просто есть тут такие проходимцы, собирают на улице пожертвования и все кладут к себе в карман. — Она аккуратно сложила банкноты и спрятала в сумку. — Если бы только вам и вашим друзьям удалось собрать несколько миллионов… Жены рабочих уже на пределе.
У меня задергалось правое плечо. Этот тик мне заменяет трепетание чувств. Я в последний раз посмотрел на женщину. Мне показалось, что я стою на московской улице и сейчас 1905 год. В России таких больше нет: революция победила на всех фронтах.
Глава XXIV
Я вернулся домой как раз вовремя: звонил телефон, и я едва успел снять трубку. Это была Джин, она звонила из Беверли Хиллз, и в звуке ее голоса я сразу же почувствовал смятение, которое старались не выдать словами.
— Я хочу предупредить тебя, что мне придется уехать из дома… Если никто не будет отвечать, не беспокойся.
— Что случилось?
— Угрозы… — Ее голос сорвался. — Они отравили кошек… В качестве предупреждения…
— Мэй?
— Нет, Чамако и Бэнга. А потом — анонимный звонок: «В следующий раз твоя очередь, дрянь. Не лезь не в свое дело, you white bitch». — В ее голосе появилась надежда: — Это наверняка провокация белых…
— Ну да.
Их фраза еще звучала у меня в ушах: «Не лезь не в свое дело, you white bitch».
За год эта «сука» раздала негритянским группировкам бо?льшую часть заработка…
— Еще они изуродовали мою машину. Отвинтили колесо… И они стреляли в окно кухни… а поскольку я дома одна…
И тогда я услышал свой голос, который холодно произнес, где-то вне меня, в другом мире, в мире под общим знаменателем подлости:
— Забери Батьку из питомника. Лучшего сторожа ты не найдешь…
Приглушенное восклицание на другом конце провода:
— Это
тымне говоришь?
— Да, я. Позвони Кэрратерсу, чтобы он немедленно его привез. Мне так будет спокойнее.
— Ты хочешь, чтобы я взяла обратно собаку, которая обучена кидаться на горло неграм?
— Это самозащита. Мерзавец есть мерзавец, каким бы ни был цвет его кожи.
Она попыталась выкрикнуть, но ей не хватило сил на крик:
— Никогда, слышишь меня, никогда!
— Ты предупредила полицию?
— Ты хочешь, чтобы я рассказала об угрозах негров после всех наших протестов против жестокости полиции?
Я подавил желание выругаться и медленно перевел дыхание:
— Джин, самое священное право — не дать себя извести…
Она перебила:
— Я позвонила, только чтобы сказать, что не буду спать дома. Не волнуйся. — И повесила трубку.
Я тревожно ходил кругами; меня вели на поводке, другой конец которого держали неведомые руки там, в Голливуде. Там слишком много наркоманов, маньяков и безумцев, чтобы махнуть рукой на какие бы то ни было угрозы. В четыре часа утра я решил прояснить ситуацию. Я позвонил одному знакомому адвокату, чернокожему активисту, которому доступна практически любая информация. Я объяснил ему, в чем дело. С другой стороны Атлантического океана воцарилось долгое молчание миллионера, стоившее мне десяти долларов.
— О’кей, — сказал он. — Мне кажется, это будет несложно.
Ровно через полтора дня он с некоторой усталостью в голосе дал мне необходимую информацию.
— Это серьезно?
— Пока это только безобразно. Красивая, «богатая и знаменитая» кинозвезда
спускаетсяк ним… Ты же понимаешь…
— И что?
— А то, что
это слишком. Для чернокожих активисток Джин Сиберг — это слишком…
Я промолчал. Я понимал. Такова человеческая натура.
— Дело, собственно, не в ревности или зависти… а в озлобленности. Наши женщины живут в страхе и нищете, им постоянно приходится защищаться… Но, по крайней мере, это
их собственное положение. Когда кинозвезда спускается к ним, привлекая к себе всеобщее внимание, они чувствуют себя обворованными. Им кажется, что знаменитая актриса отняла у них часть их богатства, их драмы, их жажды единения… Понимаешь?
— Понимаю.
Мы помолчали.
Я чувствовал, что у него тоже было тяжело на сердце, но тяжесть эта у нас была разная.
— Ну вот они и придумали небольшую кампанию по устранению Джин Сиберг. Чтобы нашим женщинам не надо было делиться ни собственной нищетой, ни собственными привилегиями на муку и несправедливость. Каждому — свое. Понимаешь?
— Понимаю.
— Когда она появляется в этом осаждаемом и забаррикадированном мирке, кем она становится?
— Она остается знаменитой актрисой.
— Именно так. Ты попал в точку.
— Да. Я понимаю.
— Наши славные дамы намереваются вытеснить ее… чтобы самим остаться звездами в своей игре, в своей осажденной крепости. Вот и все.
— Все. Спасибо.
— Ладно, до скорого.
— До скорого. Спасибо.
— Ничего не попишешь, такие дела.
— Да. Такие дела.
В дверь позвонили.
Было три часа ночи. Я стал каким-то бессонным, хотя раньше мне всегда требовалось поспать часов восемь. Я все еще сидел у телефона. Позвонили еще раз. Я им не открою. Пусть остаются в своем негритянском мире. Я пошел открывать. Проклятое любопытство, я вечно жду неизвестно кого.
Естественно, это они.
Написав «Корни неба», я стал для парижских африканцев кем-то вроде Фоккара с левого берега Сены.
Я сумрачно взглянул на них. Иногда меня одолевает расизм и черная кожа производит на меня ровно такой же эффект, как и белая.
Мы пошли на кухню и стали уписывать крутые яйца. Среди пришедших есть один американский негр, парижанин, вроде тех creeps
, которые, как я подозреваю, составляют небольшие отчеты об американских неграх в Париже для американских спецслужб. Еще красноречивый поэт из Теннесси. Он начал говорить, наверное, сутки назад в Сен-Жермен-де-Пре и с тех пор не замолкал и охрип. Хотелось налить ему в глотку масла.
— Мы ничего не добьемся в политике, пока семнадцать миллионов негров не будут иметь своих представителей среди глав преступных синдикатов, — ораторствовал он, дожидаясь второй порции. — Мы начали отставать от них, потому что криминальная монополия стала складываться без нас. Нужно ударить по верхушке «Коза Ностры», захватить власть в свои руки…
Набив полный рот, он умолк. В его очках горел полемический задор; на лоб свешивались африканские космы, похожие на проволоку под током. И зачем он обмотал шею шерстяным шарфом, в мае-то месяце? В четыре часа утра, после долгих бессонных ночей, эта эбеновая физиономия с куском белка в зубах казалась мне чудовищной.
— Что ты предлагаешь? — спросил creep.
Я сказал:
— Осторожно, Пого. Этот подлец все передаст прямо в ЦРУ.
Они засмеялись. Это очень распространенная шутка среди американских эмигрантов, так что правда глаза не колет.
— Что я предлагаю? Похитить итальянских руководителей «Коза Ностры». Угрожать их семьям. Требовать, чтобы нас приняли…
Карандашик в глазах шпика фиксировал каждое слово.
В дверь позвонили.
Я повешу табличку: Фоккар с левого берега Сены, прием до двух. От усталости мне кажется, что я окружен крутыми яйцами, поедающими черные головы.
Я открыл. Это Коссо, самая красивая малийка Парижа.
Я объявил:
— Мы закрываемся. Возвращайся в Мали, заклинаю тебя.
— Он меня больше не любит, — сообщила она.
— Коссо, иди в Елисейский дворец и скажи это Фоккару. Я тут бессилен.
— Он сказал, что все кончено. Что мне делать?
— Иди на кухню и лопай яйца.
Я лег спать. Но уснуть не мог. Я думал о Джин. В Америке все может случиться. Я заказал билет на самолет, но отложил отъезд: мне позвонил приятель и сказал, что днем на Елисей-ских полях пройдет последнее «каре» свободных французов. Последнее «каре» — перед такими вещами я никогда не мог устоять. Я боюсь большинства. От него всегда исходит угроза. Можете себе представить мою растерянность, когда я, вопреки всем ожиданиям, увидел лавину — сотни тысяч людей, кажущихся настолько неживыми, что мороз по коже. Я моментально почувствовал себя
контр. Когда я прихожу к Лотарингскому кресту размахивать трехцветным флагом под порывами ветра за компанию с несколькими сотнями других несогласных, у меня создается такое ощущение, будто меня обворовали. Я поворачиваюсь к ним спиной. Любые демографические излишества — неважно, левые или правые — мне отвратительны.
По крови я из меньшинств.
Глава XXV
На следующее утро я прибыл в Беверли Хиллз и, едва подойдя к двери, услышал отчаянное мяуканье. У всех сиамских кошек душераздирающие голоса, но когда они мучаются, это что-то дикое. Дом был пуст. Отощавшая Мэй неподвижно лежала на подушке перед миской с едой, к которой не притронулась. Это была агония.
Чернокожие ублюдки отравили и ее, как раньше двух других кошек. Я взял ее на руки и заплакал от усталости и бессильной ненависти. Она говорила со мной, не сводила с меня глаз, пыталась что-то объяснить, да, я знаю, я знаю, ты была совсем ни при чем…
Я рыдал и больше не старался сдержаться.
Я просидел так два или три часа, не испытывая ничего, крое ненависти. Когда Джин вернулась из студии, она застала меня с пипеткой в руках: я пытался покормить Мэй. Я тут же вскочил.
— Почему ты не сказала, что они отравили Мэй? Кого ты оберегала — этих подонков или мою чувствительность?
— Но…
— Не может быть никаких «но». Скоты есть скоты, вне зависимости от цвета кожи. Мне осточертели мерзавцы, с которыми носятся как с писаной торбой только из-за цвета их кожи… Это шантаж…
Она заплакала. Ее личико совсем осунулось, она была на грани нервного срыва.
— Мэй не отравили… У нее ничего не нашли… Я каждый день возила ее в клинику. Ветеринар сказал, что это болезнь вырождения.
— Скажи мне, чье доброе имя ты хочешь спасти?
— Они ничего ей не сделали! — крикнула Джин.
Она выбежала из дома, и я услышал, как ее машина яростно сорвалась с места. Я опустился на самое дно одиночества. Никогда не думал, что способен на такой подвиг, Я позвонил в «Пан-Америкэн» и заказал билет до Маврикия. Там у меня когда-то был друг, с которым мы не виделись вот уже двадцать пять лет. Но Джин вернулась, села рядом и взяла меня за руку.
Следующие несколько дней я ухаживал за Мэй, которая мучилась в медленной агонии. Каценеленбоген стал объяснять мне назидательным тоном, что я не имею права так горевать над кошкой, когда целый мир… Я выставил за дверь их обоих: его и мир. Мэй — человеческое существо, с которым я крепко связан. Все, что мучается у вас на глазах, становится человеческим существом.
Она лежала у меня на руках. Потускневшая шерсть выглядела устрашающе мертвой. Время от времени Мэй начинала мяукать, и я понимал ее, но не мог ответить. Конечно, можно выть, кричать, но я вам уже объяснял: только Океан обладает голосом, которым до?лжно говорить от имени человека.
Сколько нервов из-за кошки, не правда ли? Но что вы тогда забыли в этой книге?
Мэй умерла 7 июня в три часа тридцать минут, и мы похоронили ее на Чероки-лейн, под самыми прекрасными деревьями в мире. Она любила лазать по деревьям.
Я знал, кто точно меня поймет, и, вернувшись домой, взял ручку и написал:
Уважаемый Андре Мальро,
Мэй, моя сиамская кошка, вы се видели, умерла сегодня днем после долгих недель страданий. Мы похоронили ее под эвкалиптами на углу Бомон-драйв и Чероки-лейн, за домом из красного кирпича. Думаю, что должен вам об этом сказать. Все.
Искренне ваш,
Р. Г.
Около семи вечера перед домом остановились синий «шевроле» и еще одна машина, в нескольких метрах позади него: два негра остались за рулем, а третий вышел на середину тротуара и встал на посту. Водитель «шевроле» пошел к дому. Уже было очень темно, и только отворив дверь, я узнал Реда. Он поразительно изменился. Во-первых, внешне: он обрил голову и стал чуть-чуть похож на монгола. Но больше всего изменились глаза. Даже не знаю, как точнее определить: они потеряли взгляд, опустели. Взгляд никуда и ниоткуда. Ред сел, не сказав ни слова. Джин поздоровалась с ним, и он вяло ответил: «Hello».
— Можно мне переночевать у вас?
— Конечно.
Он отодвинул принесенный мною виски:
— У тебя могут быть проблемы с полицией.
— Ничего страшного, рано или поздно это должно было произойти… Можно узнать?…
— Филипа убили.
Я подумал о Мэй и понял, что он чувствует.
— Его убили в разведке. — Он смотрел в стену прямо перед собой. — Он был лейтенантом. Он стал лейтенантом, чтобы лучше узнать свое дело. Лучше сделать свою работу здесь…
Я молчал. Наступила ночь. Неясный свет из-под желтых абажуров. Джин сидит в уголке, обняв руками колени и опустив голову, у нее вздрагивают плечи.
Я молчал. Он никогда не узнает. Он будет по-прежнему гордиться своим сыном. Он не узнает, что это не «черная сила» лишилась одного из будущих революционных командиров, а американская армия — молодого офицера, мечтавшего сделать карьеру под флагом со звездами…
— Он несколько месяцев мне не писал, даже не отвечал на мои письма, а потом вдруг это… — И тихо спросил: — Как дела у Балларда?
— Ты знаешь, что такое для американца жизнь в Париже. Он чувствует себя оторванным от корней.
Он молча кивнул:
— Не надо было дезертировать. Надо было учиться своему делу. Но он слабак. Поэтому все нормально, негр против войны во Вьетнаме и дезертирует.
Он лгал себе. Он знал, что Баллард сбежал не от войны и плевать он хотел на Вьетнам. Он сбежал к девушке, которую любил, и потому что испытывал ужас перед муштрой, армейской дисциплиной и начальниками, огнестрельным оружием, насилием, отдаванием чести флагу. Он дезертировал, потому что он человек своего времени, непокорный, не желающий взваливать себе на плечи мертвый груз прогнивших традиций.
Желтоватый свет падал на осунувшееся черное лицо, и ему отвечали тусклые блики в глазах, напомнившие мне последний взгляд Мэй…
Он лгал себе, лгал. Они вырваны из реальности. Один из самых благородных и прекрасных американцев погружен в ирреальность, фантасмагорию, как какой-нибудь африканский царек…
Я больше не мог.
Ябольше не мог выносить это
в нем.
— Чего копы от тебя хотят?
— По-настоящему они хотели бы, чтобы я их обстрелял, тогда они могли бы меня убрать. Они специалисты по самообороне. Но кроме того, я убил одного парня.
Прямым текстом.
— В общем, это был чернокожий провокатор. Все то же. На одно из собраний пришли люди Кабинды с автоматами и убили двоих наших. Студентов. На следующий день я убил одного
из них.
— Вы не можете перестать убивать друг друга?
— Это трудно, если вся игра врага состоит в том, чтобы заставить нас друг друга поубивать.
— Но как раз поэтому…
— Если мы не будем реагировать, «черная сила» целиком попадет в руки группировок, которыми управляет ФБР.
— Что ты будешь делать?
— Не знаю. Но я знаю, чего не сделаю. Я не уеду из страны. Во-первых, оттого что не знаю, куда ехать: я был в Африке и чувствовал там себя чужаком. О Кастро и речи быть не может. Я постараюсь найти хорошего адвоката, который сумеет так насолить полиции, что она предпочтет не связываться. — Он говорил глухо и в себя, растравляя свою глубинную ненависть. — ЦРУ хочет скомпрометировать наших лидеров, загоняя их на Кубу, в Каир или Пекин, а ФБР — заставить раствориться, как Кливер, Кармайкл и многие другие, кто был вынужден эмигрировать… Но особенно им нужно подстегнуть внутреннюю борьбу за власть, не дать нам объединиться и убрать лучших из нас нашими же руками. Но есть кое-что и получше, намного лучше, и это почти удалось, мы попадемся в ловушку, и я первый, потому что тут осечки не будет… — В его голосе проснулся рокот, он опустил голову и яростно сжимал огромные кулаки. — Нас спровоцируют на взрыв насилия, чтобы удвоить преследования, и в конце концов перевесят усталость, недовольство и страх рядовых чернокожих… Кроме того, они сделают так, что в среде молодых негров возникнет ото всех отъединенное «потерянное поколение», которое само отрежет себя от действительности и каких бы то ни было перспектив за счет психологического самоотравления… В общем, ты понимаешь… — Он взглянул на меня и улыбнулся. — Если я не делаюсь убийцей и осуждаю убийства, я перестаю быть лидером в глазах молодежи… Но если я убиваю и одобряю убийства, меня очень легко уничтожить законными способами… А к чему приведет самоотравление молодых? Не к восстанию масс, а к разрыву с ними… Нас хотят сделать самоубийцами… Всеми нами управляют, вот что… Чем быстрее «черное» меньшинство скатится к насилию, тем спокойнее может спать «белое» большинство. Есть только одно реальное решение: достижение политической власти на местах политическими методами… Но если я так скажу, в глазах молодых я превращусь в ноль и не смогу больше их спасти…
Я спросил:
— А твои чернокожие солдаты, твоя армия?
— Для нас это единственная возможность
дисциплинироваться. Иначе мы растворимся в терроризме и анархии… Я не настолько глуп, чтобы мечтать об армии чернокожих, объединенной только силой числа. Я говорю об организации… — В его голосе послышалась усталость. — Когда человек изо дня в день подвергается несправедливости, гораздо легче удариться в героизм и романтизм, чем создать организацию и маневрировать… Индивидуальная жертва — легкое решение… Только у молодых никогда нет времени ждать…
Он встал, я тоже.
— Я отведу тебя в комнату.
Мы поднялись по лестнице.
— Что мне делать, если придет полиция?
— Не думаю, что они придут. Это запасной выход, а пока они надеются, что я исчезну добровольно, — вот все, чего они просят.
— А что это там за ребята, снаружи?
— Это если нагрянут добрые друзья. — Он замялся. — А как там эта девчонка?
— Хорошо. Очень хорошо. Ребенок родится, наверное, через несколько дней. Ред…
… Мне бы не следовало… Но это был момент истины, и потом, он первый заговорил о самоотравлении. И я уверен, что не сказал ему ничего нового.
— Ты прекрасно знаешь, что Баллард дезертировал ради нее. Ничего идейного, никакой связи с Вьетнамом в этом поступке не было. История любви. Самая старая история на земле.
Он остановился перед дверью, спиной ко мне.
— Я знаю, — сказал он.
— А Филип…
Он стоял не двигаясь и ждал.
Он знал. Теперь я в этом уверен.
Он вошел в комнату и закрыл дверь.
Я спустился в гостиную. Джин сидела в той же позе.
Это страшно — любить животных. Когда вы видите в собаке человеческое существо, вы не можете не видеть собаки в человеке и не любить ее.
И вам не грозят мизантропия и отчаяние. Вы никогда не обретете покоя.
Ред был убит 27 ноября 1968 года на одной из улиц Детройта. Одиннадцать выстрелов из машины.
Баллард сдался в 1969-м, через полгода после рождения сына.
Глава XXVI
Я вернулся в Арден через несколько недель. Я не в состоянии долго находиться вдали от Америки, я еще недостаточно стар, чтобы перестать интересоваться будущим, тем, что меня ждет. Америка заставляет нас жить напряженно, энергично, иногда подло, но по крайней мере это не мертвое окостенение Востока, а острый кризис. Новое рождается в муках. Только всесильная история может рассуждать о ее преступлениях. Такого еще никогда не видели. Поэтому даже в самой глубине отчаяния эта страна не позволяет отчаяться.
Я навестил Белую собаку. Мне надо будет очень сильно состариться, чтобы забыть нашу встречу. Нужно, чтобы мой сын подрос, стал человеком среди себе подобных, наконец-то достойным этого имени. Нужно, чтобы Америка завершила свою предысторию и новый мир позволил мне умереть с чувством облегчения и благодарности за то, что удалось посмотреть на него одним глазком.
Я несколько раз пытался дозвониться до Киза. Но каждый раз мертвый металлический голос говорил: «You have reached a disconnected number». «Номер отключен». И каждый раз, слыша эту фразу, я думал о молодежи, и не только американской, — изолированной, «отключенной».
Я позвонил домой к Джеку Кэрратерсу и выяснил, что Киз у него больше не работает.
— Не is in business for himself. Он открыл свое дело. У меня есть его адрес, подождите… Крэнтон, Коринн-стрит, за футбольным полем, зеленый дом. Третья улица направо от Флоренс-авеню.
Пришел Ллойд Каценеленбоген — поговорить с Джин о делах, но так как ее не было дома, он предложил подвезти меня, он хорошо знал этот квартал. Мы проехали по Ла-Бреа, Крэншоу…
— Несколько недель назад я был неподалеку, смотрел один итальянский фильм, «Война в Алжире», — сказал мне Ллойд. — Вот на этой площадке… — Он указал мне на пустырь справа. — … Там было человек двадцать чернокожих парней в военной форме, с деревянными ружьями, они учились вести уличный бой, под руководством инструктора. Наверняка бывшие «вьетнамцы». А когда я смотрел фильм, — кажется, во Франции он запрещен, он сделан в духе неореализма, и там речь идет о героической борьбе арабов с французскими угнетателями…
У меня начался тик. У меня нет никакого повода дергаться при слове «французские угнетатели», но внутри меня что-то начинает скрежетать. Рефлекс Павлова. Меня хорошо выдрессировали.
— … Так вот, когда я смотрел фильм, та же группа довольно шумно ввалилась в зал, и когда алжирские партизаны избивали на улице французского солдата, инструктор громко давал технические комментарии. Каждый раз, когда француз падал, раздавались аплодисменты и смех… Что вы об этом скажете?
Я уставился ему в лоб.
— А если бы фильм был о героической борьбе палестинцев против израильских «угнетателей»?
Его передернуло.
Некоторое время мы ехали во враждебной тишине.
— Кажется, это здесь, — сказал Ллойд.
Впрочем, это был единственный зеленый дом на всей улице, а дальше действительно виднелась футбольная площадка. На тротуаре сидели чернокожие мальчишки и глазели на нас. Мы вышли из машины.
— Спросите, дома ли Киз, а я пойду поищу его напротив.
Я перешел улицу.
Я стоял спиной к зеленому дому. Не знаю почему, но мне хочется уточнить, что в тот день я был в белом льняном костюме. Возможно, виновата одна строка из Виктора Гюго, столько раз смешившая школьников:
«Одетый в белое, как правда, полотно…»
Я прошел несколько шагов по траве под платанами. Внезапно у меня за спиной раздался крик ужаса, потом звериный рык, короткий, яростный лай, захлебывающийся пеной…
Я круто повернулся и бросился к дому.
Во дворике никого не было, но дверь была отворена, и теперь я слышал крики детей и рокочущее рычание собаки, добравшейся до жертвы…
Ллойд лежал на полу, его руки и лицо были залиты кровью, и он пытался оттолкнуть Батьку, готового перекусить ему горло.