Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ядерный принц

ModernLib.Net / Детективы / Гардари А. / Ядерный принц - Чтение (стр. 8)
Автор: Гардари А.
Жанр: Детективы

 

 


      - Этой книге предшествовала долгая и кропотливая работа. Я рассчитывал воздействие излучения ядерного взрыва на атмосферу.
      "Он пытался оценить параметры атмосферы после первого множественного ядерного удара, чтобы спланировать возвратный удар... Дупло. После первого удара планировать на Земле будет некому."
      - Она крайне необходима НАСА. Книга стоит больших денег. Однако никто за нее платить не хочет. У меня есть обоснованное подозрение, что эти жулики-американцы просто украдут ее... Ну, переведут втихаря, а я останусь ни с чем.
      "В России он устраивал облавы на иностранцев, бывающих в институте, все пытался всучить им свою книгу, однако никто не прельстился. Тем более, что и перевести-то сам не может, а денег жалко."
      - Поэтому я очень прошу вас. Если вы или кто-нибудь из ваших друзей ну вдруг случайно столкнется или что-нибудь узнает о незаконном переводе моей книги, пожалуйста, сообщите мне... Жулье, кругом жулье... Я вам оставлю свои координаты...
      В темноте Алисовский начал шарить в поисках ручки - не нашел. Попытался включить лампу - попытка оказалась напрасной: в процессе подготовки он умудрился вытащить вилку из розетки. Розетка располагалась под столом на полу, и по шуршанию Сан Саныч понял, что Энгельс Иванович сполз с кресла на пол и пополз под стол... Ему вспомнилось почему-то, что сынишка тоже любили ползать в темноте на четвереньках, правда, он делал это наперегонки с друзьями...
      По невнятному ворчанию, несущемуся из под стола, Сан Саныч уяснил, что проклятущая розетка куда-то запропастилась. При попытке встать Алисовский зацепил шнур телефона, при этом последний с веселым звяканьем грохнулся на его голову. Взвыв от боли и неожиданности, Энгельс Иванович начал метаться по комнате, он шарил по стене в поисках выключателя и наскочил на угол стоящего не на месте низенького холодильника. После этого терпение Алисовского иссякло, и он высказался длинной, трехэтажной художественной непечатной тирадой. "Обычно дома, когда он в таком состоянии, Энгельс Иванович благоразумно выскакивает в чем есть на улицу и трижды обегает вокруг дома, в противном случае начинает бить посуду, швыряя ее в сторону жены, но крайне редко попадает. Что поделаешь, косоват," прокомментировал Некто. Алисовский, сдвинув холодильник, добрался до двери, достаточно быстро справился с замком и энергичными шагами гордо удалился в пижаме и домашних тапочках в звенящую кузнечиками, трещащую цикадами, шипящую потревоженными огромными кубинскими тараканами ночь. К его приходу телефон уже снова стоял на своем месте на столе, настольная лампа изливала мирный зеленоватый свет, а сквозь открытые жалюзи подглядывала круглолицая луна, и пятна зыбкого ее света блуждали по одеялу Сан Саныча, скользили по его щекам и путались в раскинувшихся на подушке волосах. Сан Саныч же был далеко от Америки, перенесясь через пространство и время в то незабываемое лето 1993 года - весну его с Кариной отношений, которые были сильнее любви, сродни безумию. Во сне Сан Саныч чувствовал, как когда-то Карина, что его жизнь тает, уменьшается, словно лед под солнцем, и осталось-то этой жизни только двадцать четыре часа...
      Предчувствую Тебя. Года проходят мимо
      Все в облике одном предчувствую Тебя.
      Весь горизонт в огне - и ясен нестерпимо,
      И молча жду - тоскуя и любя.
      (Александр Блок)
      Небо плакало о чем-то грустно и безутешно всю неделю, и лишь к концу пятницы сквозь сизые растрепанные лохмы туч показалось солнце. Полыхнувшая теплая волна обдала долгожданной лаской людей, дома и мрачные каменные бастионы крепости. И надоевшая унылая серость вмиг сменилась сверкающей многоцветной палитрой мокрых и чистых красок. Благодарно заблестели золотом шпили и купола на фиолетовом фоне расползающихся туч, а в разрывах уже виднелась безмятежная голубизна небес. Брызнули сочной зеленью деревья и газоны, окруженные оранжевым пожаром еще не просохших особняков и дворцов. Закачались под легким ветерком, брезгливо стряхивая последние капли утомившего дождя, малинового бархата розы. Озарились тысячами улыбок лица жителей, вырвавшихся из подземной толчеи метрополитена, освободившихся от душной давки автобусов и трамваев. Много ли человеку надо: пригрело солнышко - и сердца растаяли от счастья...
      Растаяли. А у Карины беда. Она ощущает, что хронометр запущен, ей отведено лишь двадцать четыре часа, ровно двадцать четыре часа жизни... Человек может около месяца обходиться без еды, около недели - без воды, считанные минуты - без воздуха. Кто-то и дня не может жить без книг, кто-то - без телевизора, а для Карины той весной была смертельной разлука с любящим и любимым даже на сутки. Редко, но еще рождаются на земле такие нестандартные натуры, способные жить ради любви, сгорая в ее пламени, жертвуя и разумом и самой жизнью в погоне за эфемерным счастьем. Они, как мотыльки, жаждут света и тепла и не задумываясь бросаются на пламя свечи.
      Брызги фонтанчиками вылетают из под колес машин, серебряными рыбками блестят на солнце, радужным облачком встают над плещущимися в лужах голубями. Волны света теплом струятся по телу, придавая никчемную, ненужную легкость. Впереди Смольный собор - насыщенная синева осеннего неба, обрамленная белизной нетронутого снега и выплеснутая высоко вверх навстречу солнечным золотящимся лучам. Сколько раз я буду смотреть на тебя, столько раз буду падать ниц в прах земной перед гением зодчего твоего... Лишь бы довелось видеть тебя... Тик-так настойчиво считает таймер, возвращая к реальности. Карина чувствует это биение несуществующих часов. Падают одна за другой, перетекают, сыплются сквозь пальцы песчинки, отсчитывая секунды, минуты. Сыплются, неотвратимо приближаясь к тому часу, когда небесная лазурь стянется в жалкую точку, в овчинку, не стоящую выделки...
      На чудо надеяться не приходится, однако оно происходит собор открыт. С трудом поддается громоздкая, тяжеленная дубовая резная дверь, внутри - гулкая пустота. Выставка "Гжель". Касса. Едва-едва наскребается мелочи на билет.
      - Это что, теперь все будут с железом ходить? - кассирша молодая, высохшая и согнутая, как гороховый стручок, с косящим глазом. Она никак не может привыкнуть к внезапно обрушившейся очередной волне денежной реформы.
      - Вы хотите старыми?
      - Нет. Но это что, теперь все будут с железом ходить?
      Белая крутизна стен сходится где-то там, пугающе высоко. Иконостаса еще нет. На его месте полуостровом - трибуна, полукругом - деревянные сиденья, хватит на полуроту. Собор холоден и мертв, как только что принятый комиссией дом. Запах ремонта. Отсутствие чего-то важного, чье определение ускользает от понимания, но что неизбежно должно быть в храмах, на капищах и у жертвенных алтарей, что подобно сфокусировавшимся лучам вселенского пронизывающего света, что соединяет тленное и вечное, земное и небесное, человеческое с божественным...
      Гжельский фарфор. Синева глубоких зимних теней на белом сахаре снега... Хочу, хочу такую печь в изразцах от пола до потолка, хочу такое зеркало, такие часы, телефон, кувшин с пьющими чай фигурками. Хочу, хочу, хочу, но все это не для меня.
      Вокруг собора топорщатся ежиком стриженые газоны, почтительно склонили головы старые деревья перед высокими вытянутыми удивленными глазами монастырских окон. Громадой высится собор, монументальный и величественный, надо мной одинокой песчинкой в мутном водовороте жизни. Затягивает небо безрадостная серость облаков. И невероятной кажется эта близость, это соприкосновение жестокой реальности с торжественной помпезностью веков... Падают, падают одна за другой звездным дождем бесшумные песчинки секунд, моих драгоценных секунд. Крупитчатая дорожка переходит в крапчатый асфальт - из небесной канцелярии потекли слезы. Одиночество легкой тенью скользит рядом. От него не спрятаться, не скрыться, оно относится к тому, что по странной прихоти судьбы всегда со мной, только иногда бывают недолгие минуты счастья, когда о нем забываешь.
      Дома - аспирантское общежитие. Равнодушие. Пустота. А за окном - нудный непрерывный дождь. Капли шлепают о подоконник в такт тиканью хронометра. Время - мой враг - словно специально торопится, движется неумолимо и необратимо, сокращая срок. Оно подобно веселому язычку пламени, который хлопотливо спешит дорваться до веревки, удерживающей глыбу над головой смертника... Кручу диск телефона. На том конце детский звонкий голос спрашивает в глубине: "Мама, папа дома?" Затем мне в трубку: "Его нет." Одиночество расправляет плечи, заглядывает в глаза. В глазницах - зыбкая пустота. Пытаюсь отогнать наваждение, звоню еще раз, еще и еще. К телефону не подошел действительно дома нет. Одиночество кружит в жутком танце, сопровождаемое боем настенных часов, подгоняя летящие стрелки. Хватит кошмара, с головой под одеяло - спать. Только сон на время отключает мой беспощадный хронометр.
      Утро не приносит облегчения. Вечерний кошмар затаился в углах, в воздухе тревожность, ощущение грядущей беды. Попытки дозвониться безрезультатны. Прочь, прочь из ветшающей пустоты казенного дома.
      У сберкассы толпа гудит рассерженным роем - кончается последняя неделя смены денег. Доллар уже какой год неуклонно ползет вверх, а замусоленные пятерки и трешки с каждым днем все опускаются и опускаются, падают в цене. Монетный двор захлебываются от работы, печатая и печатая купюры, которых все равно не хватает на огромную, хоть уже и достаточно урезанную страну.
      - Неслыханное безобразие... - Стандартная ситуация... Шоковая терапия... - Пора бы привыкнуть... - Коммунисты вам не нравились... - Прекратите, хватит. Дома, в своей коммуналке на кухне обсуждайте. А здесь нечего...
      По рукам ходит список. Записываюсь. Номер пишут на ладони.
      - Это когда приходить?
      - Ну так дней через пять. Сегодня идут те, кто неделю назад в пять утра записался...
      - Но ведь срок...
      В ответ неопределенное пожатие плеч. Кровь волной ударяет в голову: опоздала, опять опоздала, половина недавно выданной с трехмесячным опозданием аспирантской стипендии, и так-то равной третьей части прожиточного минимума, через три дня превратится в ворох ненужных бумаг... Однако в моем нынешнем состоянии... Все это ерунда... К чему волнения, если мне осталось-то всего ничего - дожить до заката... Учащенно, в такт ритму крови, пульсирующей в висках, колотится хронометр. Не в силах сдвинуться с места стою, слушаю.
      - Сколько меняют? - До ста любыми, а по десять тысяч неограниченно. - Это как? - Значит, можно больше ста? - Нет. Любыми, по десять тысяч неограниченно, но все до ста. - Чушь какая-то... - Спроси милиционера...
      - У нас таких денег нет. - И подозрительный оценивающе-завистливый взгляд в сторону говорящих.
      Старушонка сгорбленная в шляпке, модной полвека назад, в кокетливом пальтишке, видевшем лучшие времена, застенчиво теребит за рукав кого-то с краю толпы:
      - Будьте любезны, не подскажете, на книжке деньги тоже надо менять?
      - Что?
      - Сержант, до скольких работаем?
      - До восьми, если денег хватит.
      - Может не хватить?
      - Спрашиваешь...
      - Милок, - не успокаивается старушка, - деньги на книжке надо менять?
      - Какие деньги, бабуля?
      - Ась? - старушка прикладывает сухонькую ладонь к уху рупором.
      - Какие деньги? - орет в "рупор" "милок".
      - На книжке деньги-то у меня ведь старые.
      - Да никаких там денег нет.
      - Как нет? - старушка в испуге достает из потрепанного ридикюля трясущейся рукой сберкнижку. - Вот. Смотри. Три тысячи двадцать шесть рублей. Как же нет? - нижняя челюсть у нее тоже начинает подрагивать. - Столько лет на похороны откладывала.
      - Да в кассе-то эти деньги не лежат.
      - Не слушай его, мать. Не надо эти деньги менять. Захочешь взять - получишь новыми.
      - Конечно новыми, совсем задурил старуху.
      - Да, мать, на похороны-то тебе теперь таких денег и не хватит... - негромко, так, чтобы старушка не услышала, замечает кто-то.
      - Никак не хватит... - cо вздохом подтверждают окружающие.
      - Точно не надо? - все еще сомневается старушенция.
      - Сходи, сама спроси. Эй, там, впереди, пропустите бабушку, ей не надо менять, только спросить.
      - Пусть идет.
      Очередь, уплотнившись, с трудом расступается. Следом пристраивается торговка в синей кофточке.
      - А ты куда прешь?
      - Мне только одну, - крутит та над головой четвертным. Сама не заметила, как подсунули. Неужели из-за одной такую очередь стоять?
      - И мне тоже одну...
      - Всем одну, - подводит итог толпа, оттесняя торговку.
      - Сержант, куда смотришь, даром зарплату получаешь.
      Моя тревожность, наглотавшись отрицательных эмоций, многократно усиливается. Озверевшее одиночество вырывает меня из плотной жужжащей людской массы и гонит прочь сквозь строй враждебных уродливых деревьев. Дома стоят плотной стеной и следят за каждым моим шагом, злобно сверкая зеркальными стеклами окон. Даже солнце в своей кроваво-красной мантии закуталось в черный шлейф дыма. Тик-так, тик-так - бьется в висках время. Срываю ручку телефона-автомата, набираю номер. Зуммер зубной болью пульсирует в трубке и тонет в глубинах мертвого покоя. Время течет ручейком сквозь пальцы, и я не могу, никак не могу остановить его поток. Судорожно кручу телефонный диск еще и еще раз - гробовая тишина в ответ.
      - Где ты? Где ты? Где ты? - кричу я серым тучам и черным столбам дыма над водой, простирая руки к небу, пытаясь ухватиться за него скрюченными пальцами, словно беспомощно цепляющийся корявыми ветвями за воздушную пустоту подрубленный под корень дуб. Мной овладевает страх. Страх, что я не успею найти тебя: у меня осталось так немного времени. Я люблю тебя. Я хочу тебя слышать. Я не могу жить без тебя...
      - Где ты? Где ты? Где же ты?...
      Бессмысленно мечусь по городу, шарахаясь от оживших каменных исполинов и узловатых дубоголовых уродов, пугаюсь гневно вспухшей между гранитными опорами моста реки и случайно попадаю на представление какой-то заезжей знаменитости.
      В зале умиротворенное шуршание, возня, перемещение, передвижение. Приземистая женщина с кисейным шарфом в виде шлейфа, тянущимся по полу, снует по сцене, где подвешивается нечто среднее между коромыслом и дугой лошадиной упряжи странная пародия на что-то русское народное. Громкие завывания регулируемой аппаратуры. В углу сцены копошатся индусы, а их руководитель с несоразмерным "беременным" животом ассоциируется в моем сознании почему-то с китайским мандарином. Перед сценой - коврики, тряпочки, косынки, полиэтиленовые пакетики, сумки, туфли, кроссовки и люди в позе йогов, излучающие покой. Вожделенный уголок надежной земли в бушующем море человеческих страстей... Состояние умиротворенности этих людей, сумевших отбросить суету и суетность внешнего мира, передается мне, и хронометр замедляет свой бег.
      Внезапно возле кресел раздается плачущий голос, который с нежностью взывает:
      - Братья и сестры, одумайтесь, опомнитесь. Зачем вы здесь? Эти идолы и шарлатаны, как вампиры, заберут вашу энергию. Зачем они вам, когда на землю пришел сам Господь Бог в образе бога живого...
      - Уходи... - раздраженно несется с мест. - Надоели... Нигде покою от вас нет...
      Кто-то пытается спровадить молодого, ужасно молодого проповедника в белой одежде.
      - Смотрите, что они делают. - без гнева продолжает тот, раздавая листовки с жизнеописанием бога живого.
      Из чистого любопытства беру, читаю и вдруг натыкаюсь : "розги - плети со свинцовыми шариками на концах." Ой ли, что-то не верится. В России розги всегда росли на кустах, их резали, ломали, вымачивали, распаривали, чтобы придать гибкость, но никогда не плели, да еще и со свинцовыми шариками. Ой, не русский писал эту бумажку. Тогда кто? И, главное, зачем?
      После сорокапятиминутного опоздания, игнорируя ожидаемые извинения, некто с акцентом на сцене начинает говорить об очищающей энергии любви, о России - единственной из всех стран мира, еще сохранившей невинность. Лакейская лесть или маневр лазутчика? Падает бутафорская береза в толпу сидящих, заедает проектор. Смех, легкий переполох. Индусы на сцене поют, как в классических индийских мелодрамах... Мой таймер почти нейтрализован... В зале напряженное ожидание появления Матери, дарящей людям Любовь. Ожидание затягивается. Со сцены несутся хитроумные голосовые упражнения. Среди сидящих бегают дети. Вышагивает полуторагодовалый косолапый карапуз, мать ловит его костлявой рукой. Зажигаются свечи. Черная кошка, хвост трубой, что-то лакает на сложенных штабелем щитах хоккейной коробки. Наконец - вот оно, дождались: опираясь предплечьем на чьи-то услужливые руки, перешагнув и одну, и вторую, и третью ступеньку на сцену поднялась солидная фигура в белом с прямыми черными волосами на заплывших, едва угадываемых плечах. Дойдя до кресла, Мать почти упала в него и расплылась, подобно студню.
      Запели какие-то наши, по одежде напоминающие безземельных и безлошадных. Это было местное приветствие Матери, которая возлежала в креслах, напоминая пчелу-матку, отирая лицо скомканным платочком, а вокруг бегали на полусогнутых какие-то фигурки, подкладывая ей под бока подушечки. Мать говорила долго и медленно, постоянно откашливаясь и попивая какую-то жидкость. Она не сказала ничего нового и заставила зал выполнять упражнения, после которых легкость наполнила меня. Вероятно, Мать действительно знала некий код, позволявший, оставаясь в сознании, смывать все мысли и проблемы, переходя в состояние девственно чистого листа бумаги, с которого чудодейственным составом стерты все ранее обременявшие его письмена. Даже мой хронометр отключился, правда, ненадолго.
      На улице ощущение близости конца возвращается. Солнце за плотным слоем серых туч неумолимо катится за горизонт. Время течет мутной рекой, размывая берега, круша все на своем пути. Быстрее ветра бегу домой. Сердце готово выпрыгнуть, его удары подобны сыплющимся глыбам, какая-то неведомая сила рвется и мечется во мне, пытаясь уничтожить последнюю преграду, прорвать плотину, еще сдерживающую натиск беды, и я, цепенея от ужаса, боюсь услышать грохот обвала. Одиночество крепкими тисками сжимает меня в объятиях, а страх, бессознательный страх загнанного животного переходит в отчаяние. Отчаяние - это последняя ступень. Я знаю. Уж я-то знаю.
      С обреченным усилием поворачивается диск телефона.
      - Нет дома.
      Как нет? Набираю опять, опять и опять. На том конце провода полное непонимание. Река времени ширится, кружит в водоворотах смытые, вырванные с корнем деревья, разметанные обломки строений, с победным плеском выворачивает камни плотины. Плотина еще держится, пока еще не конец, но конец близок. Скоро меня не будет, совсем не будет. Отчаяние одержит верх, и тогда...
      Голова идет кругом, за окном бушует ураган, как в гигантской кофемолке, молниями сверкают стальные ножи, круша все на своем пути. Сквозь плотную стену дождя я вижу, как дома рассвирепевшими великанами швыряют булыжники и кирпичи, круша башни и осыпая балконы. А вот и последняя черта: река времени, превратившись в ревущий водопад, раскалывает плотину - напор беды неиссякаем и неуправляем. Я сдаюсь, жить уже незачем...
      Вода в стакан. Горка таблеток на ладонь. Выключаю свет. Выкуриваю последнюю сигарету. Все... Это конец... С кровати со звоном падает телефон... Последний шанс, последнее желание приговоренного... Набираю номер:
      - Ты... ты...
      Горло перехватывает спазм. Веселыми горошинками заскакали по полу таблетки. Накопившаяся боль горючим потоком слез извергается наружу. В истерике меня колотит крупная дрожь, но я слышу его голос, он словно бальзам успокаивает разодранную в клочья душу, мою истерзанную одиночеством душу. Я нужна ему. Но Бог мой, как он нужен мне...
      Мы говорим час, полтора, два. Все люди уже давно спят, его ужин давно остыл, но это ерунда. Жизнь продолжается. Сбрасывается на ноль мой хронометр, а я все говорю и говорю, боюсь остановиться. Конец разговора - начало нового срока. И опять 24 часа, всего лишь двадцать четыре часа... Ночь смотрит в мое окно печальной тишиной. Мирно дремлет город, укрытый зыбким покрывалом тумана. В свете одиноких фар чарующие силуэты петербургских кварталов. Неподвижны скрипучие флюгера на башенках крыш. Еще один день миновал... Еще один день... Значит, будем жить...
      Сан Саныч растекался в сонных видениях, когда, набегавшись, вернулся Энгельс Иванович. Мечтая продолжить разговор, Олисовский потряс Сан Саныча за плечо. Сан Санычу не захотелось видеть продолжение приступа шпиономании, и он притворился крепко спящим. От огорчения Олисовский полез в душ, где начал шумно плеваться, притопывая и покрякивая от удовольствия. На этом шпионские страсти в Америке закончились.
      Жара, тягучая и густая, как растопленная смола, волнами струилась на Землю, растекалась по поверхности, обволакивая все своими раскаленными щупальцами. Над расплавленным асфальтом воздух вибрировал зыбким перетекающим маревом. В дрожащей невесомой субстанции плавали дома, люди и растения, цепляющиеся корнями за раскаленный песок. Вся жизнь казалась зыбкой и нереальной после месяца такой жары при полном отсутствии облачности и дождей. Беспощадное в своей стареюще-роковой сути время шаг за шагом, минута за минутой продвигалось к летнему солнцестоянию. Солнце рано просыпалось и мучительно долго огненным шаром катилось по выцветшему от зноя небосклону, испуская невыносимый, убийственный жар. Однако юркие машины весело утюжили асфальт расплывающимися шинами, и можно было видеть, как дорожные рабочие лихо ковыряют лопатами траншею у обочины. И в этот мертвый для всего живого сезон, наперекор всему разумному, забившемуся в норы и щели, рождали свои нежные, огромные бело-розовые цветы-однодневки колючие дубины кактусов.
      Я надеюсь, у вас хватит воображения представить себя влезающим в машину, полдня простоявшую на солнце при 110 градусах по Фаренгейту (это, как говорят, выше сорока градусов по Цельсию). Артем открывал ее виртуозно, не прикасаясь к металлическим частям, чтобы не обжечься. Забравшись внутрь, он, прежде чем ухватиться за раскаленную баранку, надел кожаные перчатки.
      - Ты знаешь, у меня неприятность случилась. Кондиционер сломался.
      - Где? - в состоянии легкого ужаса, но еще не теряя надежды спросил Сан Саныч.
      - В машине, - спокойно ответил Артем. - Я бы отвел ее в ремонт, но боюсь, что его могут не починить до твоего отъезда. А мне бы хотелось самому отвезти тебя в аэропорт.
      Сан Саныч понял, что состояние сауны, которое уже было присуще пространству внутри машины, скоро превратится в состояние духовой печи, когда машина тронется. Опасения оказались небезосновательными, и промотавшись полдня по городу, они выкарабкивались из машины распаренные, словно цыплята из микроволновой печи. Физиономия Сан Саныча на жаре имела свойство принимать цвет вареного рака, однако он остался крайне доволен поездкой. Америка в который уже раз удивила доброжелательной приветливостью людей, продавцов в магазинах и на мексиканском базаре, официантов в кафе. Слыша русскую речь, американцы не стеснялись интересоваться происхождением гостей, причем Россия многим ничего не говорила, но все знали Советский Союз. Американцы улыбались и желали удачного дня при расставании. Все контрастировало с образом непримиримого противника, который и у нас, и у них насаждался годами. В одним здоровенном магазине-ангаре встретился продавец, изучающий русский язык. Было что-то фантастическое в том, что в этом адском пекле аризонской жары среди многочисленных полок, заваленных всяческими шнурами, розетками, выключателями, микросхемами, батарейками и другой полезной мелочью кто-то может заучивать русские слова и фразы.
      Ближе к вечеру в вызывающе надвинутых на глаза сомбреро, в белых рубашках и черных джинсах с видом заправских ковбоев Артем и Сан Саныч ввалились в ресторанчик, куда их пригласил все тот же, лихой армейской выправки, американский профессор. Официант со жгучими мексиканскими глазами предложил им меню на русском языке, переведенное каким-то местным художником. Там встречались такие деликатесы, как "Медальон Камбалы", "Шницель Хозяина", "Тайник Рыболова", "Баранина из Виноградника", "приправа Дьявола" и многое другое. Сан Саныч отметил странную особенность: на обед а Америке принято подавать одно блюдо, это вместо наших привычных: салатик, супчик, горячее, десерт. Довольный официант, получив заказ, сверкнув белозубой улыбкой, удалился. Вскоре он вернулся с тремя пол-литровыми запотевшими стаканами пива.
      Американский профессор произнес ставший традиционным тост:
      - За дружбу между Америкой и Россией.
      Наверное, их тоже здорово пугали диким неуправляемым русским медведем, раз этот тост стал классическим в русско-американских компаниях. В школе мы, как помнится, тоже верили в жестокость зажравшихся, эксплуатирующих все и вся капиталистов, цистернами выливающих молоко в канавы, но не желающих отдать его голодным. А в институте, досконально изучая материалы съездов партии, неимоверно потешались, обнаружив в начале речи генерального секретаря, что "капитализм загнивающий и разлагающийся", а в конце нее же, что "наша задача догнать и перегнать капитализм".
      Дон, Артем и Сан Саныч говорили обо всем, в разной степени понимая друг друга. Артем переводил, когда видел, что суть ускользает от Драгомирова. Взгляды американского профессора оказались гораздо ближе к коммунистическим, чем у выходцев из России после отмены обязательности изучения марксизма-ленинизма. Дон до сих пор искренне считает, что ежели богатый богатеет, то только за счет обирания бедных.
      - Это потому, что ему не довелось жить, вкушая плоды этого учения, - сказал Артем Сан Санычу. - Вообще Дон очень хорошо относится к русским.
      Счастливо улыбаясь, официант принес заказ. То, что заказал Сан Саныч, оказалось куском отварного мяса, по размеру соответствующим дневному рациону взрослой овчарки, к нему одна крупная запеченная картофелина в мундире, пара соусов в пластиковых расфасовках, чисто символические булочки размером с куриное яйцо и литровый кофейник с кофе, хоть Сан Саныч мечтал о маленькой чашечке кофе с магическим ароматом.
      Дон принялся обсуждать вопросы эмиграции, находя в них много забавного.
      - Раньше все было просто, - говорил он. - Все упирали на угрозу жизни для несогласных с режимом коммунистической диктатуры. Однако диктатура как бы кончилась, а желание уехать в Америку - осталось. Славик, до того как влюбился в Австралию, просился в Америку и поразил Дона следующим аргументом: "Мне приходится вставать в четыре часа утра, чтобы заправить машину..."
      - Это похоже на Славика, - сказал Артем, - для него встать в четыре утра - смерти подобно. На практике в Апатитах его в восемь часов чуть ли не пинками поднимали. Да и то иногда не могли добудиться, он тогда и на работу не ходил.
      Сан Саныч в это время тихо веселился, видя, что картошку американцы едят ложечкой, аккуратно доставая рассыпчатую сердцевину из под растрескавшейся кожуры.
      - Дон говорит, - переводил Артем, - что во время его круиза по России Славик катал его на свою дачу, которая и размером и площадью участка превосходит дом американского профессора. В общем, Дон не понял, чего еще Славику в России не хватает.
      Сан Саныч подумал, что Славик катал на дачу только иностранцев, его же не свозил ни разу... А еще другом вроде бы считался... "Крайне жмотистый молодой человек," прокомментировал Некто. Сан Саныч вынужден был согласиться.
      - А одна российская девица, - сказал Артем, - во время московского путча 1993 года бегала по университету и вопила, что она убежденная коммунистка и что ее расстреляют демократы, когда она вернется домой. Доверчивый Дон ей поверил...
      - Путчи, перевороты, местные войны, как это все должно быть ужасно, - обратился Дон к Сан Санычу.
      - Как раз в день путча, - ответил Сан Саныч, - я возвращался из своей первой заграничной командировки через Москву. Проехал ее поперек, от аэропорта "Шереметьево" до Ленинградского вокзала. Хоть бы какие признаки волнения обнаружил.
      - А в августе 1991 года, - добавил Артем, - ты должен помнить, - обратился он к Сан Санычу, - всех детей из лагеря на неделю раньше срока с воем сирен доставили. Говорят, лагерное начальство перетрусило, узнав о возможном вводе танковых частей в город из-под Выборга. Перебаламутили детей и напугали родителей.
      - А танки до города так и не дошли, - сказал Сан Саныч, да и шли ли? Хотя баррикады у телецентра тогда были, это точно.
      Баррикады и вой сирен - наша новейшая история. И опять резвые кони памяти с воем сирен перенесли Сан Саныча в далекое прошлое, оживив одно из наиболее ярких воспоминаний детства...
      Безвозвратная, вечно-родная,
      Эти слезы, чуть слышно звенящие,
      Проливал я, тебя вспоминая.
      Поглядел я на звезды, горящие,
      Как высокие скорбные мысли,
      И лучи удлинялись колючие,
      Ослепили меня и повисли
      На ресницах жемчужины жгучие...
      (Владимир Набоков )
      Как утверждалось, Сороковка, не существующий на картах город, на американских военных схемах был помечен крестиком как один из первых объектов ядерного удара. Не реже двух раз в год сирены воздушной тревоги взвывали над улицами, домами, площадями с громкостью, рассчитанной на поднятие с постели спящего глухого. От этого истошного, истеричного, срывающегося на визг звука стаями взмывали в небо воробьи и голуби, осоловело метались перетрусившие собаки и кошки. Диктор замогильным голосом вещал из радиоприемников и эхом гремел на улицах: "Воздушная тревога, воздушная тревога, все в укрытие, все в укрытие." Сан Саныч помнил, как без шума и паники они парами выходили из садика, прощались с ласковым солнышком и спускались в черный холодный полумрак бомбоубежища. Самый яркий контраст детства: между светом и тьмой, жизнью в бомбоубежище и возможной смертью под открытым небом. Бедные повара перекладывали недоваренную кашу в бидоны и фляги и спускались следом. Ставить в известность, что тревога учебная, вышестоящие считали необязательным. Пусть население находится в постоянном напряжении, пусть почувствуют себя под вражеским колпаком. Наглухо задраивались тяжелые металлические двери, завывали моторы - убежище переходило на автономное снабжение воздухом, проходящим через множественные фильтры. Сан Саныч запомнил в школьные годы, как глотала таблетки, борясь с перепадом давления, историчка-фронтовичка и сосала корвалол географичка.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10