— Вы его отдалите. — Историк повернулся вместе с креслом к большому экрану за своей спиной. — Нами просчитано несколько вариантов развития после того, как вы объявите отмену крепостного права. — Он защелкал клавишами и кнопками.
На экране мелькали сцены одна за другой. Слишком быстро, чтобы понять.
— Подождите… Это что?
Высветился парк возле здания, где Стван когда-то смотрел, взобравшись на дерево, в окно бальной залы. Поваленная статуя, зарево пожара на дальнем плане. Два лакея обшаривали лежащего на аллее человека в камзоле — Стван узнал владельца усадьбы, полного краснолицего брюнета. Один из лакеев на что-то оглянулся позади себя, поспешно выпрямился, отскочил в сторону.
— Кто?.. Соколов-Щербатов, князь?
— Не помню. — Историк перебирал клавиши. — Да, кажется… Дворянство будет практически истреблено.
Возникло поле сжатой ржи, все усеянное трупами людей, коней. Высокие гренадерские шапки, драгунские ружья. Был вечер, в небе с криками кружилось воронье.
Историк задержал кадр.
— Первая большая битва. Здесь вы расстреляли драгунский и кирасирский полки. И три батальона гренадер.
— Много таких битв?
— Много. Екатерина догадалась объявить вас Анти-Христом. Техника, которой вы владели, доказывала народу справедливость этого утверждения.
— И кто побеждает в конце концов?.. Мы вошли в Петербург?
— Империя, во всяком случае, рухнула. Екатерина со двором бежала в Пруссию, но умерла по дороге.
Историк быстро менял картины. Мелькнули объятые пожаром деревни, большое поле, где рожь вперемешку с молодым кустарником, горящий Невский проспект.
— Вот это важная сцена.
Стван шагнул ближе к экрану.
Незнакомая площадь перед храмом, вся забитая народом. Помост, устланный коврами. Красного бархата кресло, в котором мужчина. Колокольный звон и дым пожарищ. (Стван заметил, что толпу на площади удерживают, теснят ближе к помосту вооруженные.)
— Сделайте крупнее.
Теперь помост был виден вблизи. Худой изможденный человек с короной на седых, растрепанных ветром волосах что-то злобно говорил стоящим тут же людям с автоматами — каждая фраза подчеркнута резким движением руки. Взгляд подозрительный, злой, на щеках красные пятна. От носа глубокие морщины к тонким губам.
Историк подрегулировал звук. Резко ударило слитным гулом толпы, топотом, даже как будто запахом гари. Донесся обрывок фразы:
«…угольных пригонят, не сплошать…»
Затем на все звуки наплыл всеобнимающий медный вал колокола.
— Узнаете? — спросил Филолог.
— Я?.. — Стван отшатнулся — Неужели я?
— После сражения с поляками под Тулой вы решаете принять царскую корону.
— С поляками?
— Польша отделилась в девяносто четвертом. И сразу начала интервенцию. Турки тоже хлынули на Украину. Остановились перед Царством Войска Донского
— дальше казаки не пустили.
— Ваших сподвижников, — сказал Юрист, — остается все меньше и меньше. Несколько человек были убиты в разных губерниях, когда развозили манифест. Ну а некоторые будут казнены вами же.
— ?
— Хаос в стране. Два десятка учеников оказались каплей в море, тысячи нужны были, десятки тысяч. В результате повсюду новые вожди, борьба за власть, грабежи, поджоги, а потом голод, эпидемии, иностранные войска, религиозные течения и секты одни против других. Заросли поля, население за два года сокращается почти наполовину. Перед этим обвалом проблем начинается раскол в среде ваших учеников, кто-то отпадает.
Историк пустил следующую серию кадров.
— А дальше? После Тулы.
На экране мелькнуло что-то яркое.
— Что это?
— Один из вариантов. Перед битвой за Киев, чтобы не губить людей, вы решаете устроить демонстрацию — на Русановских болотах взорвать атомную квант-бомбу. Потом приказ отменяется, но Григорий, давно задумавший отделиться от вас, поднимает бомбу и взрывает на большой высоте. Людьми было воспринято в качестве конца света. Массовые самоубийства, десятки тысяч бросали хозяйство, шли в леса.
Он поднял руки.
— Хватит! Мне все понятно.
Историк выключил экран.
— Да вы успокойтесь, — сказал Философ. — Этого же ничего не происходило. Расчет машины, видение, мираж. А на усадьбе у вас все пока тихо… Вот выпейте воды.
— Да… А вот как мне теперь — просто жить? Существовать в прошлом, как трава, как улитка, ни во что не вмешиваясь?
— Решайте. Мы полностью полагаемся на вас.
ПРОЩАНИЕ
Какой же то был вечер!
В двусветном зале бронзовые грифоны держали в лапах восковые свечи. На столе фарфоровый сервиз, хрустальные бокалы, ножи и вилки золоченого серебра, бутылки из княжеского много лет не отпиравшегося погреба, ананасы, апельсины из оранжереи, срезанные цветы в вазах.
Двадцать восемь мальчишек с девчонками и он сам.
Как хорошо знал каждого и каждую. Все в разное время болели, ранились, жглись во время опытов, со всеми были переживания. Теперь на лицах сменялись удивление, боль, задумчивость. Но отвращения не было.
— И вот он — я! Обыкновенный человек.
Долгое молчание. Они не переглядывались. Наконец Гриша сказал:
— Нет, Степан Петрович. Обыкновенных мы знаем — их тут много по усадьбам, про них известно. А вы делали нас.
Все глаза потеплели.
Стван вздохнул освобожденно. Далеко еще было, к счастью, до того помоста на площади, до атомного наводящего ужас просверка в небе.
Взял бокал. И они все тоже подняли, чтобы впервые в жизни коснуться губами вина.
Лилась через усилитель мажорная соната Генделя — специально этой зимой приглашали из Петербурга немцев да итальянцев-музыкантов, записывали целыми концертами.
Танцевали полонез, гавот, девушки под песню водили хоровод. Снова садились за столы. Решено было в последний раз вольно говорить о том, что было, что знали, чего добились.
— А помните, Степан Петрович…
— А помнишь, Таня…
Вышли в сад. Рассвет отбросил туманные тени. Опять музыка. (Пусть уж слышат за стеной, кому доведется.) Смотрели друг на друга, равные, красивые, озабоченные высоким, — как в те новые века, которые еще грядут.
Всю следующую неделю разбирали станки, устройства, агрегаты. Днем, ночью дымила плавильная печь, туда целиком бросали инструменты, приборы, машинные блоки, схемы. Потом в пруду топили слитки ноздреватого хрупкого сплава. По всему дому битое лабораторное стекло хрустело под ногами. Бумагу и химикалии жгли, кое-что взрывали в парке. Здание внутри постепенно приобретало прежний контур. Но облик разоренности — полы в покоях испорчены, мебель поломана, стены в дырках. Всю работу рассчитали по дням, спланировали сами ребята. Но делалось дело почти молча, с малым, только необходимым разговором. Не острили.
Стван же отключил многолетнее напряжение, отпустил себя. Бродил по парку, по опустевшим залам дома. В одиночестве, без спешного труда восемнадцатое столетие открывалось ему иным, существующим для себя, не для сравнения с будущим. Ум и талант смотрели с портрета в золоченой раме, нагая мраморная богиня над запущенной куртиной вдруг вызывала сладкие слезы. Задумывался: время-то страшное, но, пожалуй, еще сквозь многие века будет оно светиться горностаевыми мантиями, шеренгами румянцевских, суворовских полков, пышностью балов, туниками прелестных женщин, которые так рано умирали, чтоб вечно молодыми оставаться на полотнах русских художников, в камне надгробий.
Запускал музыкальную шкатулку с чуть дребезжащей мелодией беззаботного барокко. С кабинетного столика брал покрытый пылью томик стихотворного альманаха, открывал шершавую страницу.
Лишь другу Лиза дух вручает, Возмогшему ее трогнуть…
Мечтание о другой, не рабской системе отношений. (Но ему-то не вручила свой дух Лизавета.) Федор и Тихон Павлович спрашивать ни о чем не осмеливались — привычно было, что бариновы решения через срок показывают свою умную, важную суть. Только кивнул управитель, и когда Колымский приказал приготовить вольно-отпускные на всех крепостных.
В ветреный вечер — по бледному небу быстро бегущие разорванные тучи — от усадьбы двинулся кортеж. Баронская карета, за ней дормез и кибитки, где ученики. Остались в Смаиловке Федор, недавно женившийся, и Тихон Павлович с семейством. Договорено было, что через пять лет сдадут имение в казну как выморочное.
Из-за того, что так негаданно оборвалось начатое здесь, из-за ветра отъезжали холодно, неуютно. Федор с управителем чувствовали, барина уже не увидят. Обнялись, кучер щелкнул длинным бичом.
Один в карете, Стван часами глядел в окошки. Те же черные деревни, изредка на холме за липами крыша дворца, на поле пьяная помещичья толпа верхами за лисицей. Не вышло, не получилось! Слишком тяжек бульдозерный, чугунный накат прошлого — не стронешь лихим наскоком. Застыла, остановилась российская история.
Но в Петербурге это ощущение стало пропадать. Не узнаешь столицы через годы. Фонтанка, каналы оделись гранитом, обставились вельможными палатами, каменными купеческими дачами. Достроены Гостиный двор, Академия наук, Академия художеств. Убрали насыпной бульвар вдоль Невской перспективы, на булыжник положены ровные тротуары. И людей на них, людей! С краю Карусельной площади поднялся пышный, на века строенный театр. (Вот здесь и выпорхнет на сцену Истомина — «душой исполненный полет».) Прошлой бытностью в городе, зимой, за картами, он плохо рассмотрел Петербург, не почувствовал характера. Теперь поразили движение, энергия. Чуть ли не морским народом стали жители. На реках, бесчисленных каналах ялики, шлюпки, баржи, галеры, плоты, яхты. Веревок, канатов навито, парусины наткано, лесу, кирпича навезено — глаза разбегаются. Всюду роют, несут, толкают, тащат, поднимаются стены, возникает то, чему стать колыбелью революции. Да, конечно, в Зимнем дворце императрица, шестидесятилетняя накрашенная старуха, юный ее любовник, тоже накрашенный, весь в бриллиантах. Но время не стоит, уже явились на свет прадеды народовольцев.
Еще до Петербурга убыло спутников-учеников. Прельстившись красотой Волги, две парочки остались у Белого Яра, в Нижнем Новгороде отпросились трое. На Киев пошел Сережа, на Москву, чтобы в актерки там, три девушки-подружки.
Двое остались в столице, с другими Стван отплыл из Кронштадта на голландском судне. В Антверпене прощание еще с тремя — отправились за океан. Те, кто предпочел Европу, по одному, по двое двинули в разные города: Париж, где скоро падет Бастилия, прославленный искусством древний Рим.
И это было все. Конец великой затеи.
Но Стван успокоился в ходе путешествия. Воспитанники счастливо шли навстречу самостоятельной судьбе. И хоть единогласно было решено никогда не вспоминать, что взяли из будущего, Стван знал, что выучил своих ребят человечности. Даже падением своим, крахом идеи.
С последними прощался в Лондоне. Стало пусто, но при том освобожденно. С рассвета до темноты слонялся по верфям и пристаням Темзы. Отрекшемуся от своих планов, ему стала вдруг захватывающе интересна обыкновенная жизнь, которой прежде старался не замечать. Вот матросы грузят корабль — рис и кофе на Каир, вот женщина с узелком пришла к мужу проститься, некрасивая, скромная. Здесь не только обыденное дело, эти люди создают то будущее, в котором ему родиться. И от женщины тоже в него, в Ствана, войдут какие-то капельки, она тоже в нем — ее смущенный, косящий взгляд. Уметь бы ему в той первой жизни так видеть своих современников.
Подумывал, не отправиться ли ему в Египет с этими матросами или с переселенцами в американские прерии, где бродят стада бизонов. Но вспоминал, что уже недолго до дня, когда Наполеон вступит с войском в Каир, а от бизоньих полчищ через несколько десятилетий не останется ничего.
Потом сказал себе: ладно, буду любоваться тем, чему не суждено погибнуть. Деньги есть, здоровье — слава богу. Начну с Австралии, пройду сквозь пустыню к красной горе Ольге, оттуда в Новую Зеландию к гейзерам. Если майори пощадят, после них отправлюсь в Юго-Восточную Азию отыскивать затерянные в джунглях древние дворцы. Интересно бы понять, в каком краю сам я был, когда в кембрии.
И опомнился. Где они — Австралия, Новая Зеландия?! Туда не доберешься, еще нет рейсов. Только Кук, единственный побывал.
Взял каюту на пятимачтовой шхуне, следующей в Бенгалию с серебром. Штормило в Бискайском заливе. От островов Зеленого Мыса пошли вдоль побережья Гвинеи, после круто на запад старинным, еще с Васко да Гамы путем. Разговаривать на судне было не с кем. Капитану с матросами хватало дел, пассажиры — две семейные пары служащих Ост-Индской компании — держались замкнуто.
Но не скучал. День за днем не менялась прекрасная погода. Стван со шканцев завороженно смотрел на океан. Почти пьянел от неописуемой синевы, мерные удары волн о деревянный борт слушались как симфония. Шхуна приближалась к центру Атлантики, чтобы отсюда взять курс на мыс Доброй Надежды. Сверкали на солнце летучие рыбы, высоко парил альбатрос. Ночами безмерность вод светилась, за кормой сияющий след.
Теперь он считал, что ему около сорока трех. Выходило, что жизнь уже как-то сотворилась, все большое, сильное позади.
После заката, один на палубе, снял камзол, туфли, аккуратно положил. В рубашке, в кюлотах сел на фальшборт, слушая скрип снастей. И мачты, и небо казались живыми, с ними можно было говорить. Оттолкнулся руками, переворачиваясь в воздухе, мягко спрыгнул вниз.
Сразу вынырнул. Шхуна проплыла над ним, громадная, загораживающая парусами широкое пространство звездного свода. Уходила быстро, уменьшалась. Неподалеку буревестник сел на волну — чтобы спать. Подкативший вал поднял и словно с горки опустил — чуть замерло сердце от полузабытого ощущения.
Течение и ветер несли. Утром из синей бездны прямо под ногами Ствана медленно поднялось длинное голубоватое тело акулы.
МЕГАПОЛИС
Сквозь ресницы брезжили сиреневые прямоугольники, за спиной что-то твердое. Плеск воды… В раю он, что ли?
Открыл глаза. Сидит на жесткой скамье, прямо перед ним по каменным ступенькам струится вода. В одних местах одевает камень тонкой прозрачной пленкой, в других — собирается в маленькие белые водопады. А дальше невысокие кубические здания. Ранний утренний свет. Из-за него все сиреневое.
Опять куда-то перекинули. В будущее, что ли, в отдаленное?
Если так, то зря. Даже в самый настоящий рай он не хочет. Довольно с него. Ни силы, ни желания опять приспосабливаться, строить судьбу. Смерти он просит. Темноты, которой не видишь, что она темнота, покоя, о котором не знаешь, что он покой.
Повернулся туда-сюда. Место казалось знакомым.
Неясный гул доносился откуда-то снизу и справа.
Черт возьми, да ведь это же Водяной Сад! Возле Клон-Института. Сам тут когда-то работал.
Вот в чем дело — его вернули назад. В Мегаполис.
Поднялся.
Ну, конечно же. Водяной Сад. Здесь между разбросанными корпусами что-то вроде арыков в камне. Мелкие, где можно шлепать босиком, и крупные, в которых плыть. Так уж выдумали архитекторы. Ни деревьев, ни единого клочка травы на всей территории. Только камень и вода.
Усмехнулся, присвистнув. Снова в своем времени. Ничего себе — дела. Прокатился по эпохам, периодам, векам и опять туда, откуда начинал. Снова, значит, одиночество, ощущение неполноценности. Как прежде, завидовать тем, кто умнее, талантливее, известен. Или нет?.. Пожалуй, именно зависти не будет. Хоть из этого он вырос. Бог с ними, с теми, кто в первых рядах, кто на Марс, на Венеру, в библиотеки со спецабонементами, в музеи без очереди. Сам и не в таких музеях побывал.
Опустив глаза, посмотрел на свои руки — большие, шершавые, в шрамах. Все оставило след — и пирамида, которую на отмели строил, и скалы, и Бойня, где со всех сторон кусали и грызли. А больше всего — приборы, машины, что строил для ребят, опыты, что показывал.
Неторопливо стал подниматься из главной чаши Сада по журчащим водопадиками ступеням. Было рано. В институте еще не начиналась работа, но вдали, у центрального канала Стван видел нечеткие фигурки — какие-то уж очень ревностные спешили в свои лаборатории.
Вдруг стало жутковато — еще попадешь на кого-нибудь из прежних коллег. Расспросы, разговоры и (хуже того) умолчания. Станут показывать, что все забыли, что, несмотря на случившееся тогда, готовы нормально к нему относиться.
Повернул в глубь территории, мимо стадиона. (Здесь даже теннисный корт сплошь каменный.) Не было понятно, куда, собственно, теперь. Как-то разыскать судей, явиться… Или нет. Будь он нужен, пробудили бы прямо в Башне. Вероятнее всего, он уже отбыл наказание, может просто жить. Получить в Административном адрес на комнату (теперь по возрасту и на квартиру), ходить в домовую столовую, благо на это не надо денег. Когда давно еще Всемирный Совет принял закон о бесплатном питании по месту жительства, Стван не очень взволновался. Тем более что речь шла не о деликатесах, а так, о простом. Но теперь, без работы, оценит. Надо как-то доживать оставшееся.
Дошагал до высокой стены, ограничивающей владения Клон-Института, отворил железную дверцу.
Сразу шагнул в осень. Здесь в зоне отдыха какого-то бытового комбината пейзажный стиль. Он его тоже прекрасно помнил, и тут ничего не изменилось. Ярко-алые кроны осин среди желтеющих берез. Тропинки, пруд, где на черной, уже отцветшей воде пятнышки поздних лилий.
Точно такой же осенней порой было совершено его преступление. Вернулся из неудачно проведенного отпуска, взвинченный, обозленный на весь мир. И на Итальянской Террасе оскорбил, даже ударил человека. Оказалось, на Земле этого не было уже пятьдесят пять лет. Сел, сам заговорил — хотелось излиться — и сразу стал ненавидеть собеседника, спокойного и старавшегося его успокоить…
Гул со стороны становился все сильнее, но исчезал, когда Стван опускался в ложбинки.
Прошел дворами мимо детских площадок, вертолетных стоянок и через высокую подворотню на Итальянскую улицу.
Она кишела народом.
Тогда, десятилетие назад, спешили в основном на белковые поля. На всех площадях Мегаполиса сияли слова: «СПАСИБО, ЗВЕРИ!» С завершением пищевых комплексов стало возможным освободить животных от вечной дани человеку. Объявлен был конец охоте и животноводству, свинью планировали преобразовать обратно в кабана, быка — в буйвола.
А сейчас куда торопятся?
Чрево воздушки извергало толпу. Включены все конвейеры — четыре медленных, два быстрых По среднему большинство бегом — для спорта или потому что опаздывают.
Резко пахло электричеством, сухим маслом. (Правда, чтобы почувствовать, надо было как следует надышаться в восемнадцатом веке.) Ну, понятно — греется смазка в малых и мельчайших подшипниках, которых миллионы по всему устройству улицы.
Перекличка световых сигналов. Стрелы, круги, треугольники, показывающие, куда правильно. Очень тонкий, специально повышенный, чтобы пронзать обволакивающий гул, голос ближнего регулировщика: «Тридцать секунд на левых свободно…» Быстро бегущие строки световой газеты. Пониженный голос дальнего регулировщика. Глухой рокот конвейеров.
Стван по неподвижному тротуару шел к площади. Но в этот час и здесь тесно.
На него, с сединой в волосах, со шрамами на лице, оглядывались. Однако теперь уже не раздражали мгновенные оценки на ходу. Почему-то чувствовал себя крупным физически, почти громоздким, что, наверное, и соответствовало. Каким-то неуязвимым. Были большие надежды, большие потери, уже не участник полусекундных дуэлей взглядами. Знает про себя, успокоился.
Фонтаны, деревья, два розовых фламинго летят над фронтоном библиотеки. И тогда тоже здесь на улице подкармливали фламинго. Но в той, прежней жизни, неудовлетворенным одиночкой в Мегаполисе, он как-то не замечал мягкого очарования этого района. Магазинчики — у каждого свой стиль, крошечные кафе на три-четыре столика.
Рекламный плакат тео-фильма «Друг из субкультуры». Что-то такое видел очень давно… Возобновили.
Витрина инструментов. Скромный блеск темного металла, микронная точность сочленений — не те неуклюжие, что он с ребятами мастерил. Раньше тоже не обращал внимания на инструменты, а теперь технология стала родной. Так хочется взять в руку настоящий резак, взвесить в ладони холодноватую, полированную умную тяжесть. Но у него в кармане пусто, и неизвестно, когда что появится…
Со стороны воздушки приближалась женщина.
Шла, как праздник.
Круг внимания двигался с ней. Встречные мужчины провожали поворотом головы, женщины скашивали взгляд. А кто обгонял, тоже не мог не глянуть.
— Лизавета!
Не отдавая себе отчета, бросился к ней.
Она чуть задержалась, гордо-снисходительная.
— ?..
Сам сразу опомнился. Откуда? Ерунда!.. Не очень даже похожа. Только если чем-то общим. Неуловимым.
— Извините.
— Нет-нет, ничего.
Хотел отойти, но она остановила его нестеснительным рассматривающим взглядом. Уверенная в себе, сознающая, что и стоять-то с ней рядом — отличие.
— Простите, ошибся. — Стван совсем смешался, отступая.
Их обходили, оглядываясь.
— Вы Стван, — сказала она. — Вы из прошлого.
— Я?.. Да… То есть… ну да.
— Торопитесь?.. Проводите меня.
Пошел в обратном направлении, напряженный. С чувством, будто несет большую, очень хрупкую чашу. (О господи, откуда она-то знает!)
— Утром по радио сказали, вы, возможно, выступите в дискуссии.
— Я?!
— Ну да. «Одиночество — благодеяния и пытки». Вас упоминали даже в двух программах. Сначала в Мировой — что вы вернулись после десяти лет в прошлом. Потом Город про дискуссию, и что вас приглашают в экспедицию в меловой период.
Окончательно потерялся и стал.
— Меня?.. Упоминали?
Она улыбнулась.
— Пойдемте. — Взяла под руку. — Вас, естественно. Не меня же.
У него в голове сумятица. Значит, полноправный гражданин. Так сказать, реабилитирован.
Встроились в поток. Осмелился глянуть на нее краем глаза.
Возле пышного с десятком стекол-названий подъезда она остановилась. Вдруг сказала:
— Ни разу не была в Доме Дискуссий. Если б вы пригласили…
— Я?.. В Дом Дискуссий?.. А меня-то кто пригласит?
— Вас же и придут слушать.
— А-а… Да-да, тогда, конечно. Но удобно ли вам со мной. Преступник.
— Кто преступник?.. Как интересно!
— Разве об этом не говорили?
— Кто?
Он сообразил, что не все обязаны помнить то, давнее.
Обтекая их, в подъезд шли люди. Потом вдруг стало пусто.
— Видите ли… В общем, случилось, когда пустили белковые.
Она посмотрела на часики.
— Сегодня пустили белковые.
— Да нет! Около десяти лет назад… Двадцать восьмого мая утром. Потом был процесс.
— Сегодня двадцать восьмое мая. — Подала ему руку. И наверх по ступенькам. Обернулась. — Оставьте на контроле приглашение для женщины, которую вы проводили на работу.
Автоматически повернулся, пошагал, ничего не понимая.
Открылась Итальянская площадь. На все здание Административного Центра спроецированы слова:
СПАСИБО, ЗВЕРИ!
Лихорадочно глянул на часы.
Шесть! Двадцать восьмого мая. А тогда двадцать восьмого он пришел на Итальянскую Террасу в семь. Значит, его вернули в собственное время, но до поступка.
Вдруг полная тишина. И в ней откуда-то издалека, но чисто запели фанфары — вступление к симфонии.
Или послышалось?
Словно туман сдернулся с окружающего. Отчетливо, как сегодня еще не было, отчеканились на ярком фоне неба в цвете, в объеме сиреневые башни, никелевый и бронзовый блеск балконных обрамлений, цветы на площади, деревья. Опять ударил гул толпы, но звонкий — будто из мутной воды наружу.
Кружилась голова. Шатнулся, стал.
Тотчас рядом мужчина, затем другой и женщина. Взяли под руки, отвели к стене.
— Вы нездоровы?
— Нет-нет, спасибо. Все в порядке. — Неожиданная слабость уходила.
— Может быть, все-таки вызвать помощь?
— Давайте, я провожу.
— Уверяю вас, все в порядке.
Вдвоем с первым мужчиной они вышли из образовавшегося кружка.
— Вы Стван, да?.. О вас сегодня говорили по Мировому… Это честно, что помощь не нужна? Тогда… желаю удачи.
Стван опять на тротуаре.
Реабилитировали. Но как могло получиться, что он вообще чист? Судьи отодвинули время назад, это понятно. Однако, раз не было преступления, значит, и суд не заседал. Даже самих судей не существует… Вернее, они есть, но не являются судьями и представления не имеют о том, что позже придется наказывать его, посылать в прошлое. А если он теперь не сделает того, что совершил тогда, полной тайной для всех останется то, что произошло в отмененном варианте развития событий… Допустим, что так. Но откуда тогда люди вообще о нем знают? Ведь чтобы вернуться с такой, можно сказать, помпой, он должен сначала стать сосланным преступником… Или знают, но не все? Возможно, при отодвижениях времени, когда для мира ничего не меняется, остаются все же немногие, знающие — кто был в Башне.
Да, не разобраться. Впрочем, что он — десятки институтов работают, исследуя парадоксы Времени.
Утренний поток пассажиров из воздушки уже истончился, местами вовсе пересох. Со смехом бежали две девчушки, обогнали его, смех оборвался.
— Смотри-ка, Стван!
Улыбнулся. Раньше готов был в лепешку разбиться, чтобы так, и уж тем более, чтобы побывать в Доме Дискуссий. А теперь что-то другое народилось.
Странно, как его ни за что ни про что сделали известным. Или заплачено
— тоскою, страхом, отчаянием там, в прошлом?.. Нет, пожалуй. Не эти печальные эмоции. Решения — вот. Самые ценные мгновения его жизни. Когда, например, далеко ушагал в море, и пирамида золотым пятнышком на горизонте. То, что пытался спасти эдафозавра, что в России сколько сил хватало трудился. Десять лет, седые волосы, шрамы.
Эх, годы прошли, как вихрь света!
Где лучше?.. Где лучше мы сами.
На площади из шести движущихся дорог четыре переключили на главный ствол. Толпы уже в центре Мегаполиса и рассеиваются по сотне его уровней. Еще двадцать-тридцать минут, и улицы станут свободными, пустоватыми, откроются кафе.
В Административный потом. Вот сюда через олеандровый парк, той дорогой, что шел тогда.
Последний куртины. Стван вышел к Итальянской Террасе, где за низенькой, по колено, балюстрадой крутой травяной откос, решетка и обрыв — километровая пропасть.
Тишина. Цветущий жасмин. Скамьи. И та скамья тоже.
Итак, вернулся, откуда начал. Чем же были эти скитания, что получено на жарких отмелях Пангеи, в душном хмызнике, на вощеном паркете санкт-петербургских особняков?
Солнце поднялось из тумана, озаряя панораму этой части Земли. Степь с рощами, леса на горизонте. Заметный с высоты след старого города. Не все сумели убрать, но природа постепенно возвращала себе это место — рисунок зелени намекал на исчезнувшие улицы, площади. У речной излучины паслось стадо диких лошадей, крошечных с высоты. Еще дальше несколько светлых точек у рощи — может быть, олени. Только к северу слева человек не уступил обширный многоугольник, куда живому нельзя. За каменными литыми стенами, за рвом, глубоким, как ущелье, особо изолированный район, где воздух так насыщен электричеством, что молнии сразу сжигают залетевшую незнающую птицу. Там приемные микроволновые устройства сосут энергию от плывущих на высоте солнечных батарей — питание Мегаполиса. В вечном взрыве рождается сила, ломкими лучами несется сквозь черную бездну космоса и приходит, усмиренная, сюда, где неподалеку кони встряхивают гривой, цветет тихая лесная фиалка. Удивительно это соседство изощреннейшей технологии с такими непритязательными, незащищенными существами.
Присел на балюстраду.
Куда мы идем, люди? Как все это началось?
Теплый океан при каменной пустой суше — благость только неба и только воды. А под мягкими волнами живое кишит, рвется наверх, на воздух, на твердь. Выбралась и Бойня, век динозавров. Но в непрерывном поедании, в яростной борьбе растет, усложняется разум. Протянулись сотни миллионов лет, на африканскую равнину выходят австралопитеки. Темные, тугодумные, он сам в бреду видел австралопитека, — однако каждый за всех, и все за каждого. Потом Земля еще пять-шесть миллионов раз обогнет Солнце, и в конце ледника по лесам, прериям пойдут охотники. Свободные, равные. Но опять страшное контрнаступление материи, первобытного клеточного эгоизма. Минует всего несколько тысячелетий, и в Египте старику фараону приготовят ванну из теплой крови ста новорожденных младенцев. Дворцы и лачуги, обжорство и голод, бичи, кандалы, колючая проволока — природа не знает такого. Но снова борьба, рушатся тюрьмы.
А дальше?.. Что теперь будет, когда всем безвозмездно пища, одежда, кров?
От австралопитека к неандертальцу в холодной Европе, от первых земледельцев до городов-гигантов большинство решений для большинства людей было вынужденным. Но кончается миллионолетний период, впервые образован неистребимый ресурс — вещный, духовный. Придет время, когда главное дело человек станет иметь не с цифрой, машиной, а с братом своим.
Мегаполис шумит. Нас так много, идем под перекрестным огнем взглядов. Бывает, в толпе встретится знакомый, о котором вы прежде были не лучшего мнения. Теперь он поражает вас — внезапно повзрослел на годы, сделавшись спокойным, странно красивым. В глазах ум, независтливая заинтересованность в людях. Глядя на него, вы убеждаетесь, что он уже не принадлежит к тем, кому лишь бы выдвинуться, выскочить, схватить.
Кто не ошибается? Вера — дитя сомнений. Не исключено, что он, как и Стван, до горьких пределов дошел в своих заблуждениях, туда вперед неправильно прожил большой кусок жизни. Но судьи (в недостигнутом еще нами будущем) повернули время назад. Может быть, этим вашим знакомым совершены походы в иные края, он едва избежал сумасшествия и гибели. Но к нам, своим современникам, вернулся более близким ко в муках, тяжких опытах и трудах дающемуся званию — Человек.