Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Коллекция «Гарфанг» - Духовидец. Из воспоминаний графа фон О***

ModernLib.Net / Ужасы и мистика / Ганс Гейнц Эверс / Духовидец. Из воспоминаний графа фон О*** - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Ганс Гейнц Эверс
Жанр: Ужасы и мистика
Серия: Коллекция «Гарфанг»

 

 


– Да, вы правы. Но разительное сходство призрака с вашим покойным другом? Ведь я часто встречался с ним у вас и сразу узнал его в этом привидении!

– И я тоже. Могу только сказать, что обман поразительно удался. Но если даже этот сицилианец, украдкой взглянув на мою табакерку, смог достичь некоторого сходства в своем изображении, обманувшем и вас и меня, то русский и подавно мог это сделать: в течение всего ужина он беспрепятственно пользовался моей табакеркой, причем за ним совершенно никто не следил; а кроме того, я сам доверчиво рассказал ему, кто изображен на крышке. Добавьте к этому и то, что заметил сам сицилианец: характерные черты лица маркиза можно легко воспроизвести даже самым грубым способом. Что же таинственного остается в этом явлении?

– Но слова призрака? Но раскрытие тайны вашего друга?

– Как? Разве сицилианец не сказал нам, что из тех отрывистых сведений, которые он у меня выпытал, он состряпал довольно правдоподобную историю? Разве это не доказывает, как легко было придумать именно такую версию? Кроме того, пророчества духа звучали так туманно, что ему никак не грозила опасность попасться в каком-либо противоречии. А если представить себе, что этот пройдоха, изображавший духа, обладал сообразительностью и хладнокровием и был к тому же посвящен в некоторые обстоятельства, то неизвестно, куда еще могли завести нас эти фокусы!

– Но подумайте только, принц, какие сложные приготовления для такого обмана должен был предпринять армянин! Сколько на это нужно времени! Сколько времени нужно хотя бы для того, чтобы так верно списать портрет человека, как вы предполагаете. Сколько времени нужно, чтобы так подробно обучить и наставить мнимого духа, во избежание грубых ошибок. Сколько внимания надо было уделить самым незаметным мелочам – и тем, которые помогали бы обману, и тем, которые надо было предотвратить, чтобы они не помешали. И при этом не забывайте, что русский отсутствовал не более получаса. Разве за эти полчаса он мог подготовить хотя бы самое необходимое? Право, монсеньер, даже сочинитель драмы, стесненный неумолимым аристотелевым законом трех единств, не заполнил бы перерыва между действиями таким количеством свершенных дел и не рассчитывал бы, что публика ему безоговорочно поверит.

– Как? Вы считаете, что за полчаса решительно нельзя было все это подготовить?

– Вот именно! – воскликнул я. – Никак невозможно!

– Не понимаю, почему вы так говорите. Неужто всем законам времени, пространства и физических явлений противоречит то, что такой ловкий мошенник, как этот армянин, – а он безусловно ловок и умен, – при помощи своих столь же ловких сообщников, под покровом ночи, не привлекая внимания, имея все нужные приспособления, которые у человека его профессии и без того всегда под рукой, – что он смог в столь благоприятных обстоятельствах сделать очень много за самое короткое время? Разве, по-вашему, так уж глупо и нелепо предполагать, что он мог при помощи нескольких слов, знаков или намеков отдавать своим подручным самые сложные приказания, направлять короткими фразами самые сложные и многообразные манипуляции? Неужели вам легче поверить в чудо, чем допустить такую вероятность? Легче опрокинуть все законы природы, чем признать, что эти законы были искусно и своеобразно пущены в ход?

– Если даже тут не оправдываются столь смелые заключения, то все же вы должны согласиться, что эта история переходит границы нашего понимания.

– Пожалуй, я с вами и об этом мог бы поспорить! – с лукавой улыбкой сказал принц. – А, милый граф? Вдруг выяснилось бы, например, что на этого армянина работали не только в спешке, наскоро, в течение получаса или несколько долее, но и целый вечер, целую ночь. Вспомните хотя бы, что сицилианец потратил почти три часа на свои приготовления.

– Но то был сицилианец, ваша светлость!

– А чем вы мне докажете, что сицилианец не принимал такого же участия в появлении второго духа, как и в появлении первого?

– Что такое, ваша светлость?

– Как вы докажете, что он не самый главный помощник армянина, – словом, что это не одна шайка?

– Ну, это трудно доказать! – воскликнул я с немалым удивлением.

– Совсем не так трудно, как вам кажется, милейший граф! Как? Неужели эти два человека случайно столкнулись в одно и то же время, в одном и том же месте, в столь запутанном и странном деле, касавшемся одного и того же человека? Неужели в их действиях случайно было такое полное соответствие, такое обдуманное взаимное понимание, что они все время играли друг другу на руку? Представьте себе, что он воспользовался более грубыми фокусами, чтобы тем самым лучше оттенить свой тонкий обман. Представьте себе, что он нарочно подстроил сначала первое появление духа, чтобы разведать, в какой степени можно рассчитывать на мою легковерность, пронюхать, какими путями войти ко мне в доверие, дабы первая проба, которая могла сорваться, но не повредить его дальнейшим планам, помогла ему ознакомиться с объектом своих манипуляций, – словом, как бы настроить свой инструмент. Представьте себе, что он нарочно проделал все это, чтобы таким способом заставить меня напрячь все внимание, сосредоточить его на одном предмете и тем самым отвлечь меня от другого предмета, который был ему гораздо важнее. Представьте себе, что ему нужно было собрать некоторые сведения, и, желая сбить нас со следа, он сделал так, чтобы этот шпионаж приписали фокуснику.

– Я не совсем понимаю, о чем вы говорите?

– Предположим, что он подкупил одного из моих людей, чтобы раздобыть у него некоторые тайные сведения, а может быть, и документы, которые ему были нужны для его целей. У меня пропал егерь. Что же мне мешает предполагать, что этот армянин замешан в его исчезновении? Однако я случайно могу напасть на этот след: вдруг перехватят письмо или проболтается слуга. Весь его престиж рухнет, если только мне станут известны источники его всеведения. Вот тут-то он и вводит этого подставного фокусника, который так или иначе должен на меня воздействовать. Он не преминул намекнуть мне заранее на существование и намерения этого человека. И если я узнаю о каком-либо подвохе, мое подозрение падет только на этого мошенника; и вся разведка, которая пойдет на пользу армянину, будет приписана сицилианцу. Значит, сицилианец этот – просто кукла, которой мне дал поиграть армянин, между тем как сам он, незаметно и не вызывая подозрения, опутывает меня невидимыми сетями.

– Превосходно! Но как понять намерения армянина, когда он сам помогает разоблачению обмана и открывает перед непосвященными все тайны своего искусства? Не должно ли ему опасаться, что, разоблачая всю лживость фокусов сицилианца, доведенных, надо признаться, до высокой степени правдоподобия, он тем самым настолько подорвет вашу веру, что затруднит себе выполнение своих же планов?

– А что за секреты он мне открывает? Разумеется, только не те, какие он намерен испробовать на мне. Значит, от своих разоблачений он ничего не теряет. Зато как много он выигрывает тем, что мнимое его торжество над обманом и мошенничеством пробудит во мне доверие и успокоит меня и что ему удастся отвлечь мою бдительность в совершенно противоположную сторону, направить мои еще неясные и неопределенные подозрения на опасность, которая находится как можно дальше от истинного места нападения. Он мог ожидать, что рано или поздно, по собственной подозрительности или по чьему-нибудь наущению, я стану искать ключ ко всем его чудесам в простом фокусничестве. Вот он и придумал показать свои чудеса наряду с фокусами сицилианца, дать мне возможность сравнить их, а потом, нарочно разоблачив сицилианца, возвысить в моих глазах значение своих собственных манипуляций и совсем запутать меня. Сколько сомнений и предположений он сразу пресек этим своим искуснейшим ходом, как сумел заранее опровергнуть многие из тех объяснений, на которые я мог бы напасть!

– Но ведь он очень повредил себе тем, что заставил людей, которых хотел обмануть, пристальнее наблюдать за ним и вообще ослабил их веру в чудеса, разоблачив столь искусный обман. Вы же сами, мой принц, лучше всех опровергаете целесообразность его плана, если у него таковой был.

– Да, возможно, что он во мне и ошибся, но это не значит, что он недостаточно дальновиден. Разве мог он предусмотреть, что мне в память западет именно то, что может стать ключом к объяснению всех чудес? Разве в его план входило то, что его же подручный раскроет мне такие тайны? Как знать, не перешагнул ли сицилианец границы своих полномочий? Взять хотя бы историю с кольцом. Ведь главным образом именно это обстоятельство укрепило мое подозрение в отношении сицилианца. И как легко самый утонченный, самый искусный замысел может сорваться из-за грубого выполнения. Армянин никак не мог думать, что этот фокусник будет трезвонить нам о его славе, как дешевый ярмарочный зазывала, и преподнесет нам все эти небылицы, которые не выдерживают ни малейшей критики? Ну, например, откуда у этого лгуна берется наглость утверждать, что его чародей при бое часов в полночь должен немедля прекратить всякое общение с людьми? Да разве мы сами не видели его среди нас именно об эту пору?

– Верно, верно! – воскликнул я. – Должно быть, он забыл об этом!

– Но люди этого толка вообще имеют склонность не в меру усердствовать в таких поручениях и неизбежно пересаливают там, где сдержанная, умеренная ложь отлично достигла бы цели.

– И все же я никак не могу убедить себя, ваше сиятельство, что все это дело – заранее подстроенная комедия. Как? А ужас этого сицилианца, а его судороги, его обморок, – ведь он был в таком жалком состоянии, что даже мы посочувствовали ему! И неужто все это только заученная роль? Предположим, что действительно можно с таким искусством разыграть комедию, но ведь даже самый опытный актер не может так управлять функциями своего организма.

– Ну, что касается до этого, друг мой, то мне довелось видеть Гаррика в «Ричарде III»! А кроме того, разве в те минуты мы все были достаточно спокойны, достаточно хладнокровны, чтобы невозмутимо наблюдать за ним? Разве вы могли проверить по-настоящему – вправду ли этот человек одержимый, когда мы и сами были в таком же состоянии? Да и сам обманщик в этот решительный момент находится в таком напряжении, несмотря на обман, что у него от ожидания могут появиться все те симптомы, какие у обманутых вызовет испуг. Примите также во внимание неожиданное появление стражи.

– Вот именно! Хорошо, что вы напомнили мне об этом, монсеньер! Неужели он посмел бы выполнить столь опасный план перед лицом правосудия? Неужели решился бы подвергнуть преданность своего сообщника такому сомнительному испытанию? И с какой целью?

– Об этом предоставьте заботу ему самому, он-то должен знать своих людей. Разве нам известно, какие тайные преступления служат ему порукой молчания его сообщника? Вы сами слышали, какой пост занимает этот армянин в Венеции, и если даже сицилианец и это выдумал, то все же армянину будет нетрудно вызволить своего подручного, против которого он сам является единственным обвинителем.

(И на самом деле подозрения принца были полностью подтверждены исходом этого дела. Когда мы через несколько дней велели справиться о нашем заключенном, нам ответили, что он бесследно исчез.)

– Вы спрашиваете, с какой целью арестовали сицилианца? Как же иначе мог бы армянин заставить сицилианца исповедаться в столь невероятных, столь постыдных делах, что было для него чрезвычайно важно? Кто, кроме человека, доведенного до отчаяния, человека, которому нечего терять, решился бы дать о себе самом такие унизительные показания? И при каких еще других обстоятельствах мы бы ему поверили?

– Хорошо, я во всем согласен с вами, принц, – сказал я, наконец, – предположим, что все это так. Пусть оба появления духа – чистое шарлатанство, пускай сицилианец плел нам сказки, которым подучил его хозяин, пусть оба они договорились и работали заодно, и именно этим сговором можно объяснить все те удивительные происшествия, которые так поражали нас. Все же предсказание на площади святого Марка – первое чудо в целой цепи чудес – остается тем не менее необъяснимым. И чем нам поможет ключ ко всему остальному, если мы никак не сумеем объяснить этот единственный случай?

– Лучше скажите наоборот, милый мой граф, – возразил мне принц, – что значат все эти чудеса, если я докажу, что хотя бы одно из них – простое мошенничество? Да, сознаюсь вам, что предсказание, о котором вы упомянули, выше моего разумения. Если бы только это одно, если бы армянин, начав с предсказания, им же и закончил свою роль, то, должен признаться, я не знаю, куда бы это могло меня завести. Но в цепи столь низких обманов и этот случай становится несколько подозрительным.

– Согласен, монсеньер! И все же он остается непонятным! И я готов бросить вызов всем нашим философам – пусть попытаются объяснить, что это такое.

– Да так ли уж это непонятно? – после некоторого раздумья заговорил принц. – Я далек от того, чтобы претендовать на звание мудреца, и все же меня соблазняет попытка отыскать и для этого чуда естественную разгадку, или, вернее, совсем совлечь с него всякий покров таинственности.

– О, если вам это удастся, принц, – сказал я с недоверчивой усмешкой, – то вы сами станете для меня тем единственным чудом, в которое я поверю.

– А в доказательство того, насколько необоснованно мы прибегаем к объяснению всего сверхъестественными силами, – продолжал принц, – я покажу вам два разных способа объяснить этот случай без всякого насилия над природой.

– Сразу две разгадки! Право, это становится любопытным!

– Вы вместе со мной читали подробные донесения о болезни моего покойного кузена. Он болел перемежающейся лихорадкой и умер от удара. Необычная эта смерть, признаюсь, заставила меня посоветоваться с несколькими врачами, и то, что я узнал, помогло мне раскрыть это шарлатанство. Болезнь покойного, одна из самых страшных и редких, характерна своеобразными симптомами: заболевший во время озноба погружается в тяжелый непробудный сон, а при наступлении вторичного приступа больного обычно убивает апоплексический удар. Так как эти пароксизмы лихорадки наступают в строгой последовательности, через определенные промежутки, то врач, поставивши диагноз заболевания, уже в состоянии предсказать и час смерти. Третий приступ такой перемежающейся лихорадки падает, как известно, на пятый день болезни, – и именно столько дней идет до Венеции письмо из нашей резиденции, где скончался мой кузен. Предположим, что наш армянин имел бдительного соглядатая в свите покойного и был весьма заинтересован в получении сведений оттуда. Предположим, что он имеет на меня какие-то виды и хочет добиться своего, возбудив во мне веру в потустороннее и в сверхъестественные чудеса, – вот вам и естественная разгадка того предсказания, которое показалось вам столь непонятным. Вам достаточно ясно, что третье лицо имело возможность сообщить мне о смерти в ту самую минуту, как это случилось за сорок миль отсюда.

– Да, принц, вы и вправду сумели сопоставить события, которые, если взять их по отдельности, кажутся вполне естественными, но все же так связать их воедино может только нечто, весьма схожее с колдовством.

– Как? Значит, вас меньше пугают чудеса, чем неизвестные и необычайные явления? Как только мы признаем, что армянин, который избрал меня целью или средством для своих замыслов, действовал по обдуманному плану, – то все, ведущее его кратчайшим путем к достижению этого, окажется для нас приемлемым и вполне закономерным. А разве можно так быстро завоевать человека, если не создать себе репутацию чародея? Кто сможет сопротивляться человеку, которому повинуются духи? Но я согласен с вами в том, что мои предположения надуманны. Да я на них и не настаиваю, ибо не стоит труда прибегать к помощи сложных и нарочитых хитросплетений, когда здесь нас выручила простая случайность.

– Как! – воскликнул я. – Значит, все это простая случайность?

– Да, пожалуй и так, – продолжал принц. – Армянин знал, что жизнь моего кузена в опасности. Он встретил нас с вами на площади святого Марка. Это обстоятельство подбило его на предсказание, которое, окажись оно ложным, превратилось бы просто в пустое слово, но зато при удачном совпадении могло бы иметь самые серьезные последствия. Попытка увенчалась успехом, – и только тут он начал обдумывать, как воспользоваться благосклонным подарком случая, чтобы выполнить последовательный план. Время разъяснит нам эту тайну, а быть может, и не разъяснит; однако поверьте мне, друг мой (тут он взял меня за руку и лицо его стало очень серьезным), человек, которому подвластны высшие силы, не нуждается в шарлатанстве, – нет, он презирает обман.

Так окончилась наша беседа, которую я привожу целиком, потому что она доказывает, как трудно было преодолеть недоверие принца, а также и потому, что это свидетельство снимет с его памяти упрек в том, что он слепо и необдуманно бросился в западню, которую ему расставило неслыханное коварство. «Не все, – пишет далее в своих записках граф фон Остен, – которые сейчас, когда пишутся эти строки, с насмешкой и презрением взирают на его слабость и с самонадеянной гордостью людей, чей здравый смысл никогда не подвергался испытаниям, считают себя вправе осудить его, не все, повторяю, смогли бы столь мужественно противиться первому этому испытанию. И если в конце концов, несмотря на столь счастливое начало, мы все же станем свидетелями его падения, если им завладеет та грозная опасность, о смутном приближении которой принца предупреждал его добрый гений, то свет скорее должен дивиться грандиозности гнусных козней, которыми удалось опутать столь высокий разум, а не смеяться над безумством принца. Не житейскими побуждениями вызваны эти мои показания, ибо того, кто мог бы благодарить меня за них, уже давно нет на свете. Исполнилась роковая его судьба, давно очистилась душа его у престола вечной истины, а когда будут читаться эти строки, и моя душа тоже будет обретаться в вечности. Я пишу – и да простится мне невольная слеза при воспоминании о самом дорогом мне друге! – я пишу для восстановления справедливости: принц был благородным человеком и, несомненно, стал бы украшением трона, которого он стремился достичь преступными средствами по злобному наущению».

<p>Книга вторая</p>

– Вскоре после этих событий, – так продолжает свой рассказ граф фон Остен-Закен, – я стал замечать в настроении принца значительную перемену. До сих пор принц избегал сколько-нибудь серьезных попыток подвергнуть сомнению свои религиозные убеждения и довольствовался тем, что, не вникая в основы своей веры, стремился очистить грубо-чувственные религиозные понятия, в которых он был воспитан, более высокими идеями, воспринятыми позднее. Вообще предмет религии, как он не раз признавался мне, всегда казался ему заколдованным замком, куда нельзя ступить без трепета, и гораздо благоразумнее в смиренном благоговении проходить мимо, не навлекая на себя опасность заблудиться в этом лабиринте. Однако склонности прямо противоположные всегда неудержимо влекли его к исследованиям, связанным с этими вопросами.

Ханжеское и раболепное воспитание было источником его страха перед религией; в неокрепшем детском мозгу запечатлелись мрачные образы, от которых принц не мог вполне избавиться в течение всей жизни. Религиозная меланхолия была наследственным недугом его семьи. Принц и его братья получили воспитание, благоприятствующее этим наклонностям, и оно было поручено людям, которых отбирали именно с этой точки зрения, – то ость лицемерам или фанатикам. Вернее всего можно было заслужить высочайшее одобрение родителей, если бы удалось под тяжким нравственным гнетом задушить детскую непосредственность в мальчике.

Черной, как ночь, была юность нашего принца; радость изгонялась даже из его игр. Во всех его представлениях о религии было что-то устрашающее, и ее грозный, беспощадный образ сильнейшим образом владел его пылким воображением и удержался в нем надолго. Его Бог был страшилищем, карающей десницей; вера в Него – рабским трепетом или слепой покорностью, подавляющей всякую силу и смелость. Всем его детским и юношеским страстям, вспыхивающим с особой силой благодаря мощному телу и цветущему здоровью, религия преграждала путь; со всем, что было дорого его юному сердцу, она вступала во вражду; никогда не ощущал он религию как благодать, всегда она становилась бичом его страстей. И в нем постепенно разгорался против нее затаенный гнев, странно сочетаясь в душе его и в разуме с благоговейной верой и слепым страхом, – это было сопротивление Владыке, перед которым он в равной мере испытывал отвращение и трепет.

Не удивительно, что он воспользовался первой же возможностью, чтобы уйти из-под столь сурового ига; но убежал он от него, как бежит крепостной от жестокого властелина, сохраняя и на свободе чувство рабской зависимости. Именно потому, что не по свободному выбору отказался он от верований своей юности, именно потому, что он не дождался, пока его созревший разум поможет ему постепенно освободиться от них, а вместо этого вырвался, как беглец, над которым еще тяготеет право собственности его господина, – именно поэтому он всегда, даже после самых сильных отвлечений, неминуемо возвращался к прежней вере. Он убежал с цепью на шее и неминуемо должен был стать жертвой любого обманщика, который заметил бы эту цепь и сумел за нее ухватиться. Что такой обманщик нашелся, покажет дальнейшее повествование, если читатель уже об этом не догадался.

Исповедь сицилианца оставила в уме принца более глубокий след, чем она того стоила, а незначительная победа, которую одержал его рассудок над этим неудачным обманом, чрезвычайно укрепила в нем веру в свой разум. Он сам поражался легкости, с которой ему удалось разоблачить этот обман. Рассудок его еще не научился отделять истину от заблуждений, и он часто принимал одно за другое, поэтому удар, разрушивший его веру в чудеса, поколебал и все здание его религиозных убеждений. С ним произошло то, что происходит с неопытным человеком, который обманулся в дружбе или любви, сделав плохой выбор, и поэтому вообще потерял всякую веру в эти чувства, приняв простую случайность за истинный признак и свойство любви и дружбы. Разоблаченный обман заставил принца усомниться в истине. К несчастью, и доказательства истины он строил на столь же шаткой основе.

Эта мнимая победа радовала его тем больше, чем сильнее был гнет, от которого он благодаря ей как будто освобождался. С этой минуты в нем пробудился такой дух сомнения, который не щадил даже самого святого.

Многие обстоятельства способствовали тому, чтобы поддержать это душевное состояние и еще более укрепить его. Одиночество, в котором принц жил до сих пор, уступило место самому рассеянному образу жизни. Сан его стал всем известен. Знаки внимания, на которые ему приходилось отвечать, этикет, который он по своему положению обязан был соблюдать, незаметно вовлекли его в вихрь светской жизни. Его титул и личные качества открыли ему доступ в наиболее просвещенные круги венецианского общества, и вскоре он стал встречаться с образованнейшими людьми республики, с учеными и государственными деятелями. Это заставило его расширить однообразный и тесный круг понятий, в котором до сей поры был замкнут его ум. Он осознал убожество и ограниченность своих знаний и ощутил потребность в более серьезном образовании. Устаревшие его идеи, при всех своих преимуществах, находились в явном и невыгодном противоречии с современными идеями общества, и незнание самых обычных вещей часто ставило его в смешное положение, – он же пуще всего боялся показаться смешным. Ему казалось, что он должен личным своим примером опровергнуть недоброжелательное предубеждение, создавшееся в отношении его родины. Добавьте еще, что по свойству характера его раздражало всякое внимание, если, как ему мнилось, оно было оказано его сану, а не личным его достоинствам. Особенно чувствовал он себя униженным в присутствии людей, блиставших умом и завоевавших общее признание личными заслугами, вопреки незнатному своему роду. Быть отмеченным в таком обществе только за свое знатное происхождение казалось принцу глубоко унизительным, тем более что он, к несчастью, был уверен, что его имя препятствует ему соревноваться с другими. Все это вместе взятое привело его к убеждению, что нужно заняться своим запущенным образованием, чтобы усвоить все, чем жило за последние пять лет образованное и мыслящее общество, от которого он так сильно отстал.

С этой целью он взялся за чтение самой современной литературы с той серьезностью, с какой относился ко всему, за что бы ни принялся. Но зловредная рука, вмешавшаяся в выбор этих книг, к несчастью всегда наталкивала принца на произведения, не дававшие пищи ни уму, ни сердцу. Постоянная склонность неудержимо тянуться ко всему, что выше нашего понимания, одолевала его и тут; только предметы, связанные с областью таинственного, привлекали его внимание, западали в память. Пустота царила в его уме и сердце, в то время как ложные идеи туманили ему голову. Один автор увлекал его воображение блестящим стилем, другой затемнял его разум изощренными софизмами. И тому и другому было легко подчинить себе мысли человека, готового стать жертвой всякого, кто с известной смелостью сумеет навязать ему свои убеждения.

И это чтение, которому он со страстью предавался больше года, не обогатило его почти никакими полезными знаниями, оно только внесло в его мысли сомнения, которые, как это неизбежно при столь цельном характере, нашли опасный путь и к его сердцу. Скажу короче: он вступил в этот лабиринт мечтателем, полным веры, а вышел из него скептиком и в конце концов стал явным вольнодумцем.

В кругах, куда его сумели завлечь, процветало одно тайное общество, называвшееся «Буцентавр», где под видом благородного и разумного свободомыслия проповедовалась самая необузданная распущенность мыслей и нравов. Так как среди членов общества было много духовных лиц и во главе его стояли даже некоторые кардиналы, принц легко дал себя втянуть в эту компанию. Он считал, что некоторые опасные для ума истины надежнее всего доверить таким лицам, которых самый их сан обязывает к умеренности; к тому же эти люди обладали преимуществом – они уже знали и проверяли мнения своих противников. Принц забывал, что вольность мыслей и нравов у лиц духовного звания именно потому и принимает столь широкий размах, что тут она не знает никакой узды, и ее не отпугивает нимб святости, ослепляющий непосвященных. Так оно было и в «Буцентавре», многие сочлены которого, проповедуя предосудительную философию и соответствующие ей нравы, позорили не только свой сан, но и все человечество.

Общество имело свои тайные степени посвящения, и я хочу верить, что, к чести принца, он никогда не был допущен в святая святых. Каждый вступавший в это общество должен был, по крайней мере на время своей принадлежности к нему, сложить с себя свой сан, отказаться от своей национальности и религии – словом, от всех общепринятых отличий – и соблюдать полное равенство во всем. Отбор сочленов этого общества был чрезвычайно строгим, так как дорогу туда открывало только умственное превосходство. Общество славилось благороднейшим тоном и изысканнейшим вкусом, – вся Венеция признавала это. Такая слава и кажущееся равенство, царившее там, неудержимо влекли принца. Умнейшие беседы, оживляемые тонкой шуткой, поучительный разговор, участие лучших представителей ученых и политических кругов, для которых это общество являлось как бы средоточием, – все это долго заслоняло от принца опасность связи с этим кругом. Но когда истинное лицо общества постепенно стало вырисовываться из-под маски, или, вернее, когда всем сочленам его в конце концов просто надоело остерегаться принца, то отступать уже было поздно, и ложный стыд и забота о собственной безопасности заставляли его скрывать свое глубокое неодобрение.

Хотя непосредственное общение с этим кругом людей и их образом мыслей не заставило принца подражать им, он уже утратил свою былую чистоту, прекрасную душевную непосредственность, всю тонкость своих нравственных чувств. Слишком ничтожны были его знания, чтобы его ум мог искать в них опору и распутать без посторонней помощи утонченную сеть ложных представлений, которой его опутали; незаметно все, на чем зиждились его моральные устои, было подточено этим страшным, разъедающим влиянием. Всё что по его понятиям служило естественной и необходимой основой для вечного блаженства, он сменил на софизмы, которые не смогли поддержать его в решающую минуту и тем самым заставили его ухватиться за первую попавшуюся опору, которую ему подставили.

Может быть, дружеская рука и могла бы вовремя отвести принца от пропасти, но, не говоря уж о том, что я узнал о тайнах «Буцентавра» много позже, когда зло уже совершилось, меня еще в самом начале этих событий отозвали из Венеции по срочному делу. Один из ценнейших друзей принца, милорд Сеймур, чей трезвый рассудок никогда не поддавался заблуждениям и кто, несомненно, мог бы стать ему настоящей опорой, тоже покинул нас и вернулся в свое отечество. Те же, на кого я оставил принца, были люди преданные, но весьма неопытные и к тому же чрезвычайно ограниченные своими религиозными убеждениями. Они не могли понять, какое зло творилось, и не пользовались у него никаким авторитетом. Его запутанным софизмам они противопоставляли только догматы бездоказательной веры, которые то бесили принца, то смешили его; благодаря превосходству ума он с легкостью отметал все их возражения, заставляя замолчать этих худых защитников хорошего дела. А тем, которые сумели вкрасться к нему в доверие, было важно только одно – как можно глубже втянуть его в свою среду. И какие перемены нашел я в нем, когда в следующем году вернулся в Венецию!

Влияние этой новой философии вскоре отразилось на всей жизни принца. Чем больше благоприятствовало ему в Венеции счастье, чем больше новых друзей он приобретал, тем неизбежнее отходили от него друзья старые. День ото дня он нравился мне все меньше и меньше, мы и видеться начали реже, да и вообще он от меня отдалился. Вихрь светской жизни совсем закружил его. Когда он бывал дома, двери его были открыты для всех. Одно развлечение сменялось другим, балы следовали за балами, веселье не прекращалось. Принц походил на красавицу, чьей благосклонности все добивались, он стал королем и кумиром всего общества.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5