- Был ли ты в издательстве и как твоя книга?
- Слава аллаху, книга вышла. Слава аллаху, денег немного получил. Слава аллаху, отдал долги. Слава аллаху, купил гуся
- Будешь устраивать магарыч?
- Кому?
- Редактору, художнику, бухгалтеру. Всем, кто участвовал в издании книги.
- Редактору магарыч?! - Абуталиб даже остановился от возмущения - Ему нужно устроить не магарыч, а могороч!
"Могороч" по-аварски значит что-то вроде "скрутить, надавать колотушек". Абуталиб долго смеялся своей удачной игре слов, затем он продолжал:
- Послушай, Расул, я слышал, что дагестанцев, которые делают своим сыновьям обрезание, могут чуть ли не снять с работы, а то даже исключить из партии. Почему же не снимают редакторов, которые кромсают мои стихи, режут на части? По отредактированной книге я сразу скажу тебе, из какого аула редактор. У нас, лакцев, в каждом ауле свой диалект. Так вот, редактор стремится перевести меня на язык своего аула, - Абуталиб вдруг замолчал и улыбнулся - А вот женщина, которая дает подписывать договор, там хорошая. Ай, какая хорошая женщина. Этой женщине я сказал большое спасибо.
- А еще что ты ей сказал? Может быть, преподнес какой-нибудь подарок?
-Я ей сказал, что если у нее есть какая-нибудь худая, протершаяся, помятая и сломанная посуда, чтобы она приносила ее ко мне, а я починю, запаяю, исправлю, и будет как новая.
Эта выходка Абуталиба мне не понравилась еще больше, чем его игра на зурне в аварском театре. Увидев около забора кучу медного лома, я назло старику спросил:
- Раньше, когда ты был лудильщиком, эта старая посуда, наверно, здесь не валялась бы. Ты бы ее подобрал и отнес домой?
- Нет, мне не удалось бы ее взять, Расул, - добродушно ответил Абуталиб. - Ее подобрали бы до меня.
Навстречу нам попался запоздалый пешеход. Абуталиб, недолго думая, остановил его, попросил табачку, спичек и закурил.
Что говорить, не нравилось мне поведение Абуталиба. Народный поэт Дагестана, прославленный на весь родной край человек, член правительства, то играет на сцене как зурнач, то собирается чинить посуду секретарше в издательстве, то просит табачку у случайного прохожего на вечерней улице Махачкалы. Но я не стал выговаривать старику. Я боялся его обидеть. Вместо этого я сказал ему.
- Ты человек уже старый, Абуталиб. Не лучше ли будет для твоего здоровья, если ты бросишь курить?
- Ну вот, сегодня бросай курить, завтра бросай лудить, послезавтра бросай играть на зурне. А стихи в таком случае перестанешь писать поневоле, они сами убегут от меня. Они знают и любят Абуталиба, того, который лудильщик, курильщик и зурнач. Если же я перестану быть Абуталибом, то зачем я буду нужен моим стихам? Я - Абуталиб Гафуров, а не Расул Гамзатов, который не хочет курить и не умеет лудить, а умеет зато руководить Союзом писателей. Я также не Юсуп Хаппалаев, не Нуратдин Юсупов, не Максим Горький и даже не Зощенко...
(В то время ругали Зощенко, вот его имя и запало Абуталибу).
- Где прятаться туру, кроме гор? Куда течь ручью, кроме ущелья? Ты не надевай на меня чужую папаху. И что ты все придираешься к моему прошлому? Ну да, я в прошлом зурнач, пастух и лудильщик. Но разве я стыжусь своих прошлых лет? Это ведь тоже был я, Абуталиб. Запомни, Расул, что я тебе сейчас скажу: если ты выстрелишь в прошлое из пистолета, будущее выстрелит в тебя из пушки. Я оставлял жен, и жены оставляли меня. Но дело, которое я умею делать, не может от меня уйти, и я не могу уйти от него.
Да, это был он, старый поэт Абуталиб, друг моего отца! Таким он был, и таким нужно его принимать. Если бы он стал другим, он одновременно перестал бы быть и Абуталибом и поэтом.
Расскажу еще одну историю, которую можно назвать:
Новая квартира Абуталиба. Это было в то время, когда меня только что выбрали председателем правления Союза писателей Дагестана. Должность эта содержит больше прав, чем обязанностей, и если самому не искать себе работы, то можно спокойно заниматься своим основным делом, то есть писать стихи. Но я тогда был еще горячим молодым человеком. Я начал проявлять активность. Я начал искать себе всяческого дела, связанного с моей новой должностью.
Я думаю, что если человек хочет оценить крепость и устойчивость своего дома, то он начинает с осмотра балок, угловых столбов и вообще всяких опор. Я пригляделся и увидел, что опорой Союза писателей Дагестана являются четыре народных поэта четырех дагестанских народностей: лезгин Тагир Хрюгский, кумык Али Казияв, аварец Загид Гаджиев и лакец Абуталиб Гафуров. Усвоив это, я задумал мероприятие. Я решил, что будет неплохо, если эти четыре старца встретятся с правительством Дагестана. Поэты выскажут правительству свои нужды, правительство выскажет поэтам свои пожелания.
И вот мы беседуем с секретарем обкома Абдурахманом Данияловым. Беседа непринужденная, за чашкой чая, по душам. Мои поэты на седьмом небе от радости и в четыре голоса говорят, какой хороший наш новый председатель Союза Расул Гамзатов. Товарищу Даниялову хорошо с народными поэтами, и он в душе похваливает Расула, а я при сем присутствую как ни в чем не бывало.
Говорим о Дагестане, о жизни, о стихах. Наконец секретарь обкома сказал, чтобы каждый поэт в отдельности высказал какую-нибудь свою просьбу. Первым начал Тагир Хрюгский.
- Очень мне обидно, товарищ Даниялов. Когда приходят холода, на кутанах погибают овцы. Разве нельзя летом послать туда много-много людей, чтобы они заготовили корма на всю зиму?
Товарищ Даниялов записал слова поэта и спросил:
- Больше просьб нет?
- А еще нельзя ли выдать одну автомашину для нашего колхоза в ауле Хрюг?
Слово перешло к Казияву Али. Казияв открыл рот и показал нам всем, и секретарю в том числе, свои старые, больные зубы.
- Вот нельзя ли мне вставить новые, хорошие зубы, а то трудно жевать. Да и петь беззубому не так хорошо. Когда читаешь стихи, приходится шепелявить.
Тотчас же Казияв показал нам на деле, как неудобно читать стихи без зубов. Он прочитал стихотворное послание председателю Хасавюртовского горисполкома. В послании содержалась трогательная просьба дать старому поэту угля для отопления дома.
- Ну и что же, дали вам уголь? - спросил Даниялов.
- Дело тянется с прошлого года.
Секретарь снова пометил у себя на бумаге, и мы приготовились слушать Загида Гаджиева.
- Молодые люди на концерте, вместо того, чтобы петь, кричат. Своим криком они портят хорошие народные песни. А новые песни такие, что заставляют певцов кричать поневоле. Это все надо остановить. По радио слишком много поют о любви. А иные даже воспевают гурий из старинных сказаний. Скажите им, товарищ Даниялов, чтобы не воспевали гурий, а воспевали бы наших передовиков сельского хозяйства.
Окончив свою речь, Гаджиев повернулся ко мне и шепнул:
- Кроме того, оказывается, вчера Шахтаманов и Сулейманов в ресторане пили вино. Надо запретить писателям выпивать. По этому поводу я к тебе зайду отдельно.
Очередь дошла до Абуталиба.
- Дорогой Абдурахман, - обратился Абуталиб к первому секретарю - Моя последняя жена родила мне сына.
- То есть как это так "последняя"?
- У меня было много жен. А что же делать - ведь мои фотографии печатаются в газетах, обо мне говорят по радио, называют меня во всеуслышание народным поэтом Дагестана, депутатом, орденоносцем. Легковерные женщины идут на эту приманку, обманываются, думают, что если я такой знаменитый, то у меня дворец, сундуки добра и мешки денег. И вот они выходят за меня замуж. Но потом они видят бедного Абуталиба, сидящего в подвале. Это им не нравится, и они покидают меня. Вот почему я был женат много раз. Да, дорогой Абдурахман, песни мои улетают в небо, как жаворонки, а сам я продолжаю сидеть в подвале. Из жалкого подвала выпускаю я в небо мои золотые песни. Теперь вот моя новая жена, родившая мне сына, грозится уйти от меня, если я не получу новую, хорошую квартиру. Она пойдет, прижав ребенка к груди... Слушай, Абдурахман, она еще не ушла, а мне ее уже жалко, не разрушай мою семью, дай мне очаг, где я мог бы оседлать кастрюлю. Мне уже за семьдесят, моя арба катится не вверх, а под гору, под уклон. Кроме того, если ты дашь мне квартиру, то я приглашу тебя в гости.
Не прошло и недели, как Абуталиб получил ордер. Прощай, веселый подвал! Наш Абуталиб переехал в трехкомнатную квартиру на третьем этаже нового дома по улице Пушкина.
Однажды на улице мне повстречался Абуталиб. Увидев меня, он сделал вид, что чего-то ищет в куче железного лома.
- Здравствуй, Абуталиб, как живешь на новом месте, нравится ли квартира?
- Да вот который день все ищу колокол, чтобы повесить около дома и звонить, зазывая тебя в гости, сын Гамзата из аула Цада. Трижды я открывал окно в сторону моря и играл на зурне, надеясь, что ты услышишь мою зурну и придешь на ее зов. Но, видно, не обойтись без большого колокола. Пойду искать.
Тотчас мы отправились смотреть новое жилище Абуталиба. В новом его жилище были одни лишь стены. На полу там и сям лежал скарб Абуталиба, перенесенный из подвала: старая зурна, кумуз, старые кузнечные мехи (бог знает зачем они ему в новой квартире), старые керосинки, тазы, ведра, кувшины, сапоги, тулуп. Старые гости приходили к Абуталибу с гор. У них были старые хурджуны. Люди с гор приезжали не только в гости, но хлопотать о каких-нибудь своих делах. Держа пустой хурджун такого гостя, Абуталиб говорил:
- Проклятый хурджун, почему ты пуст? Если бы ты был наполнен чем-нибудь тяжелым вроде баранины, дело моего гостя сладилось бы гораздо быстрее. Сколько раз из-за того, что ты пуст, людям приходится напрасно преодолевать гору Чанх!
Так ругал Абуталиб пустой хурджун, ища глазами место, куда бы посадить меня. Наконец, не найдя ничего подходящего, он дал мне в руки большой нож и, подойдя к окну, показал на сарайчик во дворе:
- Там сидит гусь, иди зарежь его.
Я приоткрыл дверь сарая, кое-как поймал гуся. Гусь отчаянно трепыхался в моих руках, когда я приступил к делу. Сверху донесся голос Абуталиба:
- Кто же так режет? Поверни гуся головой в другую сторону. Ты что, не знаешь, в какой стороне находится Мекка?
Но вообще-то я со своей задачей справился неплохо и даже в конце-концов заслужил одобрение Абуталиба.
Абуталиб, как у нас говорится, оседлал кастрюлю и долго возился с обедом. Я между тем осматривал его квартиру. Хотя старый поэт и переселился из подвала, но всю свою подвальную жизнь, начиная со старой кастрюли и кончая привычками, он перенес сюда. В квартире не было ни одного стула, ни стола, ни шкафа, ни кровати, никакой мебели вообще.
- Где же ты пишешь стихи, Абуталиб?
- В этих комнатах я не написал еще ни одного путного стихотворения. Сначала я ходил писать в старый подвал, но теперь его передали художнику под мастерскую. Аллах свидетель, даже спится мне здесь хуже, чем в подвале. У меня там и денег шло меньше, и времени было больше. Люди тоже надоедали не так сильно. Редко кто забредет ко мне в тот подвал. Ну, правда, не было видно моря. А теперь вот оно, всегда перед глазами старого Абуталиба.
Абуталиб долго смотрел на Каспий, кипящий в это время сине-белым порывистым штормом. Я не мешал ему, мы молчали. Потом Абуталиб снова заговорил.
- Расскажу тебе, Расул, о двух днях моей жизни: о самом радостном и о самом печальном дне.
- Расскажи.
- Видишь ли, Расул, радостных дней у меня, конечно, было немало. Орден дали - я радовался; ордер дали - я радовался; когда в двадцатом году красные дали мне боевого коня - я радовался. И я ездил с красными, и был зурначом отряда, и на боевых дорогах мой конь касался мордой крупа коня нашего командира. И это тоже для меня была радость. Но все же самая первая и самая большая радость была не та. Я был тогда одиннадцатилетним мальчиком и пас телят. И вот отец подарил мне первые в жизни чарыки. Не найдется слов, чтобы передать гордость, которая поднималась в моем сердце от этих новых чарыков. Я смело ходил по ущельям, по тем тропинкам, где еще вчера ранил ноги об острые камни, не чувствуя ни боли, ни холода. Моя радость длилась ровно три дня, а вслед за ней пришли и самые горькие минуты моей жизни. На четвертый день мой отец сказал: "Ну вот, Абуталиб, теперь у тебя есть новые, крепкие чарыки, у тебя есть палка, у тебя есть за плечами одиннадцать лет, прожитых на земле. Пора тебе отправляться в путь, чтобы самому кормить и одевать себя". Отец сказал, чтобы я шел по аулам и собирал милостыню. В этот час я пережил больше душевных мук, чем за всю остальную жизнь. Слезы и потом падали из моих глаз, но это уж были не такие горькие слезы. Один писатель сказал про меня: "Абуталиб получил новую квартиру. Посмотрим, какие стихи он в ней напишет". Как будто я не знаю, что стихи не зависят от квартир. Поэт - сам квартира для своих стихов. Сердце поэта вот где жилище его поэзии. Во мне живут все, и радостные, и горестные воспоминания моей жизни. А где живу я сам, не имеет значения.
Квартира Абуталиба произвела на меня сильное впечатление. Я рассказал о ней руководителям Дагестанской республики, и было решено использовать часть гонорара Абуталиба за его книгу "Ласточки летят на юг", чтобы купить для новой квартиры поэта новую, хорошую мебель. Была создана "оперативная тройка": директор Дагестанского книжного издательства, министр торговли и я. Мы должны были найти всю необходимую мебель, купить ее и перевезти на квартиру Абуталиба. Все переговоры с ним, которые могли возникнуть по ходу дела, было поручено вести мне.
Мы втроем объездили все склады Махачкалы и подобрали, что нужно; спальню - пусть отдыхает с удовольствием наш народный поэт, кабинет - пусть он пишет свои замечательные стихи, столовую - пусть вкусно ест и сладко пьет.
Мы думали, что, получив всю нашу мебель и расставив ее, Абуталиб прибежит, чтобы рассыпаться в благодарностях. Но от него не прилетело к нам и простого спасибо или хотя бы подтверждения, что мебель уже на месте. Тогда мы сами решили пойти проведать Абуталиба и посмотреть, как он распорядился нашими покупками.
Стучаться нам не пришлось, так как дверь в квартиру была открыта. Мы вошли в комнату... Рядом с обеденным столом, на полу, на ковре, сидел Абуталиб со своей семьей. Они сидели на корточках кружком. Перед ними на газете лежала еда. Абуталиб хлебал кефир из тарелки. Абуталиб поглядывал на полированный обеденный стол, как на девушку, которая хочет объятий, но обнимать которую он, Абуталиб, не имеет никакого желания.
В другой комнате мы увидели прекрасный письменный стол. На нем лежали нетронутыми бумага, ручка, стояла чернильница. Эти предметы, как, впрочем, и сам стол, походили скорей на музейные экспонаты, нежели на предметы обихода. В противоположном конце комнаты на полу лежали листочки бумаги, исписанные арабским шрифтом.
- Что ж, Абуталиб, разве ты не умеешь пользоваться современным алфавитом?
- Умею, но привык писать по-старому. Сначала напишу арабским шрифтом, а потом для редактора переписываю по-нашему, вроде бы как перевожу сам себя.
- И на кровати еще ни разу не спал, - сообщила нам жена. - Напрасно только вы покупали такие дорогие вещи.
- А, что кровать?! В первое время, в первый год моей жизни в городе, я вместо подушки клал горный камень и спал крепче, чем на подушке. Спать на камне я привык, когда пас телят.
- Так, значит, ты недоволен обстановкой, которую мы тебе подобрали? Этим кабинетом, этими стульями, столом, шкафом?
- Мебель очень хороша. Но она больше подошла бы для моего соседа Готфрида Гасанова.
- Хороший сосед Готфрид Гасанов?
- Может быть, он и хороший человек, но мы с ним не ладим.
- Почему же?
- Слишком уж он культурен. Кроме того, я слишком деревенский, а он слишком городской. Я слишком горный, а он слишком равнинный. Папахи у нас тоже разные. Наверное, не одинаковые и головы. Я сын своей земли, а он сын своего ремесла. Он терпеть не может мою зурну и ее песни, а я терпеть не могу его пианино и симфонии. Стараюсь получить удовольствие от его музыки и не могу. И он тоже - только я возьму в руки зурну, он уже стучит:
"Абуталиб, мешаешь работать". Я ему нарочно говорю, что это, мол, не я, а радио. И правда, были случаи, он стучался ко мне, когда по радио играла зурна. Выходит, он запрещает мне не только самому играть на зурне, но и слушать игру зурны по радио. Одним словом, не похожи мы друг на друга. Ко мне приезжают гости с гор, из аулов с хурджунами, а к нему из Москвы с портфелями. У меня для гостей - буза и хинкалы с чесноком, а у него коньяк и кофе. Я хожу на базар, а он в магазин. Когда я сплю, он пишет, когда он спит, я пишу. Он любит цветы, которые растут на городской клумбе, а я люблю цветущие травы на высокогорный лугах. Слышите, он и сейчас играет какую-то свою симфонию.
Абуталибова соседа мы хорошо знали. Это был заслуженный деятель искусств Дагестана и Российской Федерации Готфрид Алиевич Гасанов. В то время он работал над своим концертом для фортепиано. Я с наслаждением слушал его тонкую, вдохновенную музыку. Я думал: "Какая воистину великолепная симфония получилась бы, если бы слить в один эти два больших и сильных таланта: простой народный талант Абуталиба и профессиональный, образованный талант Гасанова".
А еще я подумал, что было бы большой удачей, если бы в своих стихах, книгах я смог соединить эти две струи: простодушный характер моего народа, его непосредственную открытую душу - с отточенным мастерством профессионала. Я хочу, чтобы Абуталиб и Готфрид соединились в моих стихах. Я хочу, чтобы их соседство в моем творчестве было мирным, не таким, как соседство по дому.
Да, я надеюсь на содружество этих двух начал. Но все же, если бы его не могло быть и если бы меня заставили выбирать... Пожалуй, в конце концов самому тонкому цивилизованному напитку я предпочел бы ледяную хрустальную струю горного родника. И то сказать, культура, цивилизация, тонкости профессии - дело наживное. Если их нет, их можно приобрести, в то время, как чувства национального, народного даны человеку от рождения. Народный поэт и зурнач Абуталиб в других условиях мог бы стать профессиональным музыкантом и даже композитором, но профессиональный композитор и музыкант Готфрид, я думаю, никогда не сможет стать простым народным певцом.
Когда мы прощались, Абуталиб вдруг спросил:
- Нельзя ли, Расул, провести ко мне телефон?
- Зачем тебе телефон, если ты отказываешься даже от письменного стола и кровати?
- По телефону я буду играть на своей зурне. Иногда Николаю Тихонову в Москве, иногда председателю нашего колхоза. Должен же председатель знать, что я еще жив, что моя зурна поет все те же самые песни. Послушав мою зурну по телефону, председатель поймет, что в моей городской квартире живут звуки и запахи наших гор.
- Полно, Абуталиб, твои мелодии, напоенные ароматами гор, и без телефона долетают и до Москвы, и до родного аула, и до всех дагестанских аулов. Они летят выше гор - во все стороны белого света.
Теперь я попрощаюсь с Абуталибом и расскажу вам случай, который произошел со мной и моим отцом.
Воспоминание. У нас почему-то не было заведено читать стихи друг другу и даже разговаривать о них. Я узнавал о новых стихах отца, когда они уже были опубликованы или читались по радио. Или когда друзья, слышавшие эти стихи, говорили о них. Точно так же и отец не знал моих новых стихов, пока они не были напечатаны.
В 1949 году аварская газета опубликовала мою поэму "Год моего рождения". Газета, естественно, побывала в руках отца, и вот я обнаружил экземпляр этой газеты с карандашными пометками. Оказывается, отец внимательно прочитал мою поэму и очень многие строки переделал на свой лад. Легко было заметить, что отец заменял мои наиболее витиеватые строки, ему не нравились мои наиболее сложные метафоры, наиболее броские сравнения. В строках, написанных поверх моих строк, отец старался выразиться проще, яснее, доходчивее.
Я жалею и до сих пор, что не сохранилось этой газеты с исправлениями Гамзата. У меня привычка: как только стихи опубликованы, я сжигаю все черновики и все рукописные варианты.
Большинству исправлений я был рад. Я увидел, что поэма стала лучше, но со многими поправками я не согласился. Я говорил отцу:
- Конечно, ты мудрее, талантливее, крупнее меня. Но я ведь поэт другого времени. У меня другая школа, другие литературные пристрастия, другой стиль - все другое. В этих поправках сразу виден поэтический почерк Гамзата Цадаса. Но я ведь не сам Гамзат, а всего лишь Расул Гамзатов. Позволь мне иметь свой стиль, свою манеру.
- Ты не совсем прав. Твой стиль, твоя манера, то есть твои нрав и характер, должны стоять в стихах на втором месте. На первое же место нужно поставить нрав и характер своего народа. Сначала ты горец, аварец, а потом уж Расул Гамзатов. Ты высказываешься в своих стихах так, как никогда не высказался бы ни один горец. Если же твои стихи будут чужды духу горцев, их характеру, то твоя манера обернется манерничанием, твои стихи превратятся в красивые, хотя, может быть, даже и интересные игрушки. Откуда возьмется дождь, если не будет тучи? Откуда возьмется снег, если не будет неба? Откуда возьмется Расул Гамзатов, если не будет Аварии и аварского народа? Откуда возьмутся твои собственные законы, если не будет общих для народа законов, выработанных веками?
Вот какой разговор произошел однажды между мной и моим отцом. Все мои остальные годы, все мои остальные дороги подтвердили потом правоту отца.
Притча о третьей жене. Молодой дагестанский поэт поехал учиться в Москву в Литературный институт. Прошел год, и вдруг появилось объявление, что наш студент разводится со своей женой, женщиной из далекого горного аула.
- Почему ты разводишься? - спросили мы у него. - Женился ты недавно, женился, как видно, по любви, что же произошло?
- Между нами нет теперь общего языка. Она не знает Шекспира, она не читала "Евгения Онегина", она не знает, что такое "Озерная школа", она никогда не слышала о Мериме.
Вскоре молодой поэт приехал в Махачкалу с женой-москвичкой, как видно, слыхавшей и о Мериме, и о Шекспире. Один только год прожила она в нашем городе, и пришлось ей снова возвращаться в Москву, ибо муж объявил развод.
- Почему ты разводишься? - спросили мы у него. - Женился ты недавно, женился, как видно, по любви, что же произошло?
- Между нами, как оказалось, нет общего языка. Она не знает ни слова по-аварски, не знает наших аварских обычаев, не понимает характера горцев, моих земляков, не хочет видеть их у себя гостями. Она не знает ни одной аварской пословицы, ни одной аварской загадки, ни одной песни.
- Что же ты будешь делать?
- Придется, наверное, жениться в третий раз.
Мне кажется, что, прежде чем искать третью жену, молодому поэту нужно найти себя.
Пусть моей книге будут сродни и горы Аварии, и сонеты Шекспира. Я хочу, чтобы моя книга была той самой третьей женой, которую до сих пор ищет молодой дагестанский поэт.
Из записной книжки. В Махачкале построили сорокаквартирный писательский дом. Началось распределение. Одни требовали, чтобы квартиры распределялись соответственно таланту, другие говорили, чтобы учитывалось количество детей.
Нужно сказать, что распределение квартир среди писателей - трудное дело. Но кое-как утряслось. Сорок писательских семей въехало, справило новоселье, а на другой день двадцать писательских жен дружно укатили в Москву. Возвратились они через несколько дней усталые, исхудавшие, как после войны. Несколько позже, багажом, начала прибывать новая москов-ская мебель.
Оказывается, сначала они очень долго искали и выбирали. Потом одна осмелилась, купила. Другие не хотели, чтобы у них мебель оказалась хуже. На несчастье, первая жена купила самую дорогую мебель. И перещеголять ее покупку было нельзя. В результате все двадцать квартир похожи одна на другую, как похожи зубья одной расчески. Придя в такую квартиру, нельзя сказать, что в ней живут аварцы.
В других квартирах, едва вы переступите порог, вам в нос бросается крепкий запах вяленого мяса, сушеной домашней колбасы, бузы, овчины, жареного бараньего сала. Да, здесь видно, что живут аварцы, но не видно, что живут писатели, которые имеют понятие о духе и стиле времени.
Пусть каждый, кто будет читать мою книгу, сразу поймет, что здесь живут аварцы, но пусть он сразу поймет и то, что здесь живет его современник, человек XX века.
Я не хочу ни только тени, ни только солнца. Пусть в моей квартире будут большие солнечные окна, но пусть в ней будут и тенистые укромные уголки. Я хочу, чтобы каждый гость чувствовал себя в моей квартире легко, свободно, непринужденно, чтобы ему не хотелось из нее уходить, вернее (если говорить о гостях), чтобы они уходили из нее с сожалением и с желанием вернуться вновь.
Однажды в Японии мы, представители разных стран, стали делиться своими впечатлениями. Мы стояли у фонтана, который был выложен, казалось, нашими дагестанскими камнями, теми самыми, которыми в ауле выложено место, где собираются горцы, годекан.
- Удивительная страна, - первым сказал американский композитор. - Мне кажется, в лике Японии я узнаю лик индустриальной Америки.
- Что вы, - возразил журналист с Гаити. - Я только что вернулся из японской деревни - больше всего Япония похожа на наш небольшой остров.
- Не спорьте, господа, все веселье и вся грусть Парижа сосредоточены здесь, - возразил им обоим французский архитектор.
А я смотрел на камни японского фонтана, которые, казалось, привезены из аварского аула, и думал: "Удивительная страна Япония. В ней есть все, что есть в других странах мира, но в то же время она не похожа ни на одну другую страну. Она - Япония".
Пусть и в тебе, моя книга, каждый найдет свое, но все же останься моей книгой, будь сама собой, будь непохожей на все другие книги. Ты мой аварский, мой дагестанский дом. Пусть в этом доме рядом с тем, что лежит века, лежит и то, что в нем еще никогда не лежало.
Отец говорил: литературное произведение, если в нем не видно автора, все равно что конь, бегущий по дороге без всадника.
Говорят: у одного горца рождались все время дочери, а он мечтал иметь сына. Каждый считал своим долгом дать неудачливому отцу какой-нибудь совет. Столько ему насоветовали, что он наконец рассердился и сказал:
- Перестаньте, наслушавшись ваших советов, я разучился и тому, что умел и тому, что умел.
ЗДАНИЕ ЭТОЙ КНИГИ. СЮЖЕТ
Мы камни. Скоро в стену ляжем мы
Дворца, сарая, храма иль тюрьмы.
Надпись на камне
На драгоценный камень смотрят в оправе, на человека - в доме.
Свадьба сыграна - надо строить жилье.
Просторные дворцы моих мыслей, тяжелые башни размышлений, дома рассказов, возвышенные шпили стихов... Вот я навозил камня, приготовил бревен, выбрал место для возведения нового здания. Теперь мне надо быть всем понемногу: зодчим, инженером, математиком, каменщиком, плановиком.
Какое здание воздвигнуть мне? Какие очертания придать ему, чтобы радовало глаз? Чтобы оно было стройное и красивое, чтобы оно было невиданным до сих пор и казалось знакомым. Не такое, чтоб головами задевать за потолок, как в теперешних малогабаритных квартирах, но и не такое, чтобы в дверь не протащить обыкновенного стола, но и не такое, чтобы в двери проезжать на верблюде. Не такое, чтобы оно было проходным двором или клубом, где послушают концерт и уйдут, но и не такое, чтобы оно было мечетью, куда приходят только помолиться. Чтобы оно не годилось под контору, набитую справками, заявлениями, и чтобы оно не было похоже на вечно крутящуюся мельницу Али.
Прочитав поэму молодого горца, отец сказал:
- Слишком красивы стены у этой поэмы. Она похожа на курятник, который построил Аликебед. Курятник не должен напоминать дворец, а дворец не должно употреблять под курятник.
Когда же отец прочитал слишком длинный рассказ другого писателя, рассказ, который писатель, казалось, не может никак закончить, он сказал писателю:
- Ты открыл дверь, которую тебе не закрыть. Ты отвернул кран, который тебе не завернуть. Ты слишком размочил веревку, когда затягивал узел.
В детстве, я помню, в наш аул приходили певцы. Я лежал на краю крыши, смотрел вниз на улицу и слушал певцов. Они подыгрывали себе: кто на бубне, кто на скрипке, кто на чонгуре, а чаще всего на кумузе. Они приходили из разных мест и в разное время. Они пели разные песни и ни разу не повторяли одну песню дважды. Особенно мне нравилось, когда два-три певца начинали соревноваться между собой.
Песни были длинные, и я их все перезабыл. Но все же из каждой почти песни остались в памяти где четыре, где восемь строк, где две строчки. Наверно, эти запомнившиеся строки были самыми поэтичными, либо самыми умными, либо самыми острыми, либо самыми веселыми, либо самыми печальными.
Не знаю, почему мне запомнились именно эти строки, а не другие, но я ношу их в себе до сих пор и твержу иногда как самое заветное, самое близкое, как имя любимой.
Впрочем, и в других аварских песнях, которые я знаю наизусть с начала до конца, у меня все равно есть избранные строки, которые я люблю больше, чем всю остальную песню.
Да что песня?! В своих собственных стихотворениях я тоже выделяю и тоже люблю некоторые строки - они кажутся мне удачнее, сильнее, поэтичнее остальных. Признаюсь вам по секрету, у меня есть длинные стихотворения, которые я написал ради нескольких дорогих мне строк.
Эти строки: если стихотворение - ремень, то они кинжал на ремне, если стихотворение - поле, то они колосья в поле; если стихотворение - птица, то они крылья птицы, если стихотворение - олень, стоящий на краю скалы, то они глаза оленя, смотрящие вдаль.
Однажды я подумал, если в стихотворении мне особенно дороги, скажем, восемь строчек, то зачем я пишу еще восемьдесят? Нельзя ли сразу так и писать эти восемь самых лучших строк? Вот почему я написал целую книгу восьмистиший.
Обрадовавшись приходу гостя, горец хватает нож и режет быка. Но гостю нужен был всего лишь небольшой кусок мяса. Никакой гость быка съесть не может.
"Зачем же и мне, - подумал я, - резать большого быка, если мне хватит и одной курицы?"
Вот почему из книги, которую я когда-нибудь напишу, мне хотелось бы убрать все лишнее и оставить только те места, которые мне все равно были бы дороги, если бы даже книга была в двадцать раз длиннее.