Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Десница великого мастера

ModernLib.Net / Классическая проза / Гамсахурдиа Константин / Десница великого мастера - Чтение (стр. 14)
Автор: Гамсахурдиа Константин
Жанр: Классическая проза

 

 


Царь воспользовался этим и спросил дочь Колонкелидзе:

— Хочу спросить тебя, Шорена, но не сердись на меня! Прошу тебя заранее!

— Прикажите, государь. Разве цари боятся гнева рабов?

— Неизвестно, кто из нас раб. Шорена улыбнулась.

— Скажи, Шорена, нравится ли тебе твой жених?

— Что же, Гиршел был бы не плох собой, если бы не походил немного на журавля! — не задумываясь, ответила девушка.

Царь просиял, он хотел еще о чем-то спросить, но Шорена перебила его.

— Да к тому же, кажется, и трусоват владетель Квелисцихе, — добавила она.

Георгий придержал лошадь, обернулся назад и, убедившись, что свита отстала, обратился к Шорене в упор:

— Если хочешь, я устраню от тебя Гиршела. Шорена промолчала.

— Ваша воля, государь, — тихо произнесла она спустя некоторое время, — но я знаю, что даже цари не в силах изменить волю провидения.

Царь молча пришпорил коня, и они очутились на поляне, поросшей папоротником. Копьеносцы загнали гепарда к краю оврага. Окровавленный зверь стоял над разодранным трупом лани и разъяренно рычал: «урррахх! урррахх!…» Огонь пустыни сверкал в его глазах. Тут же стоял и Фарсман Перс, но даже он не решался приблизиться к гепарду. Георгий помог Шорене сойти с коня.

Фарсман бросился к нему:

— Прикажите принести вина, государь, гепард любит вино больше крови. Он опьянеет, и тогда мы поймаем его, как индюшонка.

Георгий не ответил и лишь махнул рукой.

— Пусть подойдет к нему тот, кто храбрее всех, — произнес он так громко, чтобы слышали все, и показал взглядом на гепарда.

Гиршел выступил вперед. Чуть побледнев, он взмахнул красным шелковым платком, который держал в левой руке, правой взялся за рукоятку меча и вплотную подошел к гепарду. Зверь наводил ужас своим рычанием. До растерзанной лани оставался лишь один шаг, как вдруг гепард бросился на Гиршел а и впился ему в правую руку, Дамы вскрикнули от ужаса, мужчины обнажили мечи. Гепард отскочил от раненого, описал в воздухе высокую дугу и, как тень, перекинулся через утес. Гиршела уложили на зеленую колесницу. Второго гепарда посадили на арбу.

Опечаленные, возвращались все в Мцхету. У Шорены испортилось настроение. Она отстала от Георгия и ехала теперь рядом с Арсакидзе. Когда приблизились к дворцу Хурси, Шорена сказала Константину:

— Завтра вечером я приду к тебе, Ута!

XL

Со дня охоты прошло две недели, а Гиршел все еще болел. Георгий скучал без него. Не устраивалось больше ни охот, ни пиршеств,

Соколы зевали на насестах. Одинокий гепард день и ночь рычал: «уррахх! ур-рахх!» Небиера мычала в загоне, грезила о пховских горах и соленых водах. Георгий удивлялся, почему она трубит так жалобно. Он вспомнил мать Небиеры, которая жизни в плену предпочла смерть на свободе. В Мцхете начались необычные для этого времени года проливные дожди. Царица Мариам вернулась из Абхазии в Уплисцихе.

Мелхиседек писал, что везет византийских гостей и что через месяц будет в Мцхете. Азнауры разъехались по своим замкам, а вслед за ними уехали и веселые женщины. Рыбья Корова повезла дочь свою Натаю, девушку с сапфировыми глазами, в Нокорно, чтобы на новом месте поклониться вместе с нею святому Георгию, «сбежавшему» из Мцхеты.

Дачи и Русудан поспешили в свое эриставство — если Цокала боялась царицы Мариам, то Русудан «с усиками» боялась католикоса Мелхиседека. Днем непрерывно лили дожди. Ночью, когда немного прояснялось, царь и Фарсман подымались на плоскую кровлю крепости и смотрели на луну, окруженную драко-нообразным маревом. Месяцеслов Фарсмана не предвещал хороших вестей.

Язвы на теле царского духовника не заживали. Георгий и в самом деле был не прочь, чтобы у духовника оказалась проказа, но, когда язвы вдруг почернели, страх закрался в его душу. Турманидзе уехал в Артануджи. В субботу Георгий весь день сидел дома. Читал псалмы, листал новый месяцеслов Фарсмана. Царь был не в духе, угнетало его и то, что Гиршела искусал гепард.

После обеда дождь перестал. Георгию захотелось побродить по полям, покружить по стели. Он вызвал скорохода Ушишараисдзе и послал сказать Фарсману:

— Проведай царского духовника, потом явись ко мне и сообщи, что с ним!

Скороходу же приказал:

— Держи наготове двух коней, вечером мы поедем в Сапурцле.

Когда Фарсман вошел в спальную палату, Георгий, закрыв глаза, лежал на спине. Руки у него были скрещены на груди. Лицо казалось измученным. Ранняя седина выступала на висках. У изголовья стояли два серебряных подсвечника. Мерцали восковые свечи, восковая бледность покрывала лицо царя.

Царь открыл глаза, посмотрел на Фарсмана.

— Проведал царского духовника? — спросил он Фарсмана, который, кряхтя, уселся в кресло.

— Да, я навестил больного, царь-батоно. — Знай, что сегодня ты должен говорить мне только правду!

— Разве я когда-нибудь говорил тебе неправду, государь?

— Только глупцы говорят правду царям-ты мне сам говорил…

— Это верно, государь, но бывают такие дни, когда даже мудрецы должны говорить правду.

— Пусть сегодняшний вечер будет таким, — улыбнулся царь.

Фарсман молчал.

— Как ты думаешь, не проказа ли у попа?

— Нет, государь, думаю, что не проказа.

— Быть может, чума?

— Вряд ли…

— Ты сказал, что будешь сегодня говорить мне только правду, Фарсман.

— Только как вестника правды носят меня мои старые ноги, государь!

— Что же мне сказать тебе, Фарсман?

— Все, что тебе угодно, государь.

— Где ты пропадал столько времени? Возвещал миру правду, не так ли?

— Нет, я считал рыб, плывущих в Гудамакари. — Сколько же их проплыло сегодня вечером?

— Ровно столько, сколько правдивых слов я хочу сказать тебе, государь.

— А все же, сколько их было?

— Столько, сколько вопросов пожелает задать мне мой повелитель.

— И эти вопросы, как и рыбы, проплывут мимо?

— Нет, мои слова оживут в молчании, они тихо проникнут в душу слушателя и медленно, как дым от опиума, проходящий через трубку наргиле, дойдут до ere сердца, и только после этого я увижу их действие.

Георгий поднял голову, показал глазами на подсвечники и сказал:

— Я часто засыпал под твои волшебные рассказы, Фарсман. Если я и сегодня усну, возьми эти подсвечники и, когда будешь проходить малую палату, отдай их"слу-гам. Скажи, чтоб не будили меня, пока не явится скороход Ушишараисдзе. Сказав это, царь замолк.

Спустя некоторое время он снова обратился к Фарс-ману:

— Ты хорошо выразил сходство между словом и опиумом. А теперь скажи мне: чем же слово не похоже на опиум?

— Чем не похоже слово на опиум? -повторил Фарсман. — А вот чем: опиум пьянит только того, кто его курит, а слово, сказанное одному, пронзает сердца тысяч, как камень, брошенный в стену.

— Как это так?

— В детстве я и мои сверстники ставили вдоль стены пустые кувшины, а затем кидали камнями в стену. Камни отскакивали от стены и разбивали кувшины. Когда нас заставал наставник, мы божились, что кидали мимо кувшинов, в стену.

Царь помолчал, а затем спросил Фарсмана:

— Почему ты говоришь, шепотом, Фарсман? Я, правда, немного пьян, но думаю, что сон еще не скоро возьмет меня. Кроме того, ты сегодня говоришь так мудро, что, пожалуй, я и вовсе не усну.

— В Каире у меня был учитель, мудрый собеседник. Абубекр-Исмаил-Ибн-Аль-Ашари звали его. Он бродил по свету и одаривал людей мудростью. При дворе Аль-Хакима он считался вещателем тайн и мастером нашептывания. Это он научил меня, государь, сообщать шепотом великие истины на ухо сильным мира сего. Только то, о чем можно говорить на базаре, следует выкрикивать громко, как это делают продавцы меда и воды в Каире, чтобы их слышали сапожники и чувячники.

— Я спрошу тебя еще об одном, и постарайся ответить мне быстро и прямо.

— Я никогда не говорю прямо, ибо сказанное обиняком прямее ведет к цели, царь-батоно. Если бы я и мои сверстники бросали камни прямо в кувшины, наш наставник бил бы нас нещадно. В Афинах греки почитали одно божество, которое считалось у них вещателем. Но это божество никогда ничего не говорило прямо, а всегда лишь — обиняком и намеками.

Царь закрыл глаза, зевнул, но затем снова обратился к Фарсману: — А теперь скажи мне, Фарсман, как нравится тебе наш главный зодчий Арсакидзе?

— Он рисует лучше, чем строит… Когда я узнал, что Мелхиседек назначил его строителем храма, мне пришел на память один старинный рассказ…

— Не католикос, а я сам выбрал Арсакидзе. Старик смутился и замолчал.

В дворцовом саду рычал гепард: «уррахх! уррахх!…»

— Не бойся, что бы ты ни сказал мне сегодня, я все прощу тебе, Фарсман.

— Если цари щадят за правду сегодня, то спустя три года они втрое за нее взыскивают.

— Ни через три дня, ни через три года… Клянусь! Фарсман колебался.

— Что же тебе напомнило назначение Арсакидзе, Фарсман?

— Когда дьяволы изгнали попов из ада, бог им назначил туда попом ворона…

Царь улыбнулся, и это прибавило Фарсману смелости.

— А как тебе нравится новый Светицховели?

— О новой книге ничего нельзя сказать, пока ее не перепишут много раз. О вновь построенном храме тоже ничего нельзя сказать, пока землетрясение не испытает его прочности.

— Ты опять говоришь туманно, Фарсман.

— Я думаю, государь, что наилучшая книга та, которая еще никем не написана. Что касается наилучшего храма, то он тоже еще никем пока не выстроен на земле.

— Теперь поведай мне о моих вазирах, Фарсман. Какой из них тебе нравится больше всех?

— Тот, кто хоть один раз говорил правду своему повелителю.

— Ну, и который же это из них?

— Все твои вазиры боятся тебя. Ты знаешь лучше меня, что советы лицемеров никогда еще не приносили пользы царям.

Царь лег ничком и смеялся от всей души. Фарсман все больше смелел.

— Трусы не могут быть хорошими вазирами, это так же верно, как и то, что Арагва не потечет вспять.

— Это бесспорно! — подтвердил царь. — А если это бесспорно, то что же остается делать царю? Умные вазиры ни одного царя еще не сделали мудрым. А если царь окружит себя такими вазирами, у которых не будет страха перед царем, то вазиры сами потянутся к престолу.

Царь подтвердил и это.

— А еще какой порок у царей, Фарсман?-с улыбкой спросил царь.

Фарсман нерешительно молчал.

— Говори… Ты ведь знаешь, Фарсман, я бываю добрым, когда немного пьян.

— Ты и трезвым бываешь добр, государь.

Царь не обратил внимания на его слова и продолжал:

— Однажды какой-то простолюдин убил подо мной лошадь. Я был пьян и одет простолюдином и потому не наказал его.

— Я слыхал об этом, государь!

— Расскажи мне еще о повадках царей.

— Самое большое несчастье царей — это их гордость. Царь всегда и везде одинок. А ведь известно, что одинокий человек не может быть цельным, И чем выше стоит одинокий человек, тем вернее он знает, что даже в своей высшей мудрости он кажется людям безумцем.

— А дальше? Дальше что?

— А дальше… оглянется кругом одинокий и, не найдя равных себе, теряет скромность — лучшее украшение человека.

Оба замолчали. Из дворцового сада снова донеслось рычание одинокого гепарда: «уррахх! уррахх!»

— Истинную скромность никогда не смешивай со скромностью раба и лицемера или с покорностью нищего, который целует ремни на сандалиях богача. Самое большое несчастье постигает человека тогда, когда он забывает, что каждый человек сын божий. Цари и безумцы страдают одинаковой болезнью — они считают себя превыше всех людей, и потому всякого, кто посмеет с ними равняться, цари непременно обезглавливают. А между тем тот, кто считает себя выше даже самого маленького человека, уже и есть спесивец. Если я встречу Мессию и он мне скажет, что я лучше других, я отвечу ему: «Значит, ты не Мессия!» Цари и львы делаются спесивыми от одиночества, и это их губит. К окнам большой палаты подступили сумерки. Фарсман посмотрел на.ложе царя. Георгий лежал с закрытыми глазами. Свет от восковых свечей придавал его лицу оттенок безжизненной желтизны. Он походил скорее на покойника, чем на спящего.

«Заснул, наверное», — подумал Фарсман.

Он встал, забрал с собой подсвечники и на цыпочках вышел из комнаты. Не успел он дойти до коридора малой палаты, как в опочивальню царя вошел Ушиша-раисдзе.

Георгий приподнялся.

— Фарсман Перс украл серебряные подсвечники, догони его, Вамех, и дай семь пинков этому старому псу, — сказал он скороходу.

Когда через некоторое время Георгий и Вамех спускались по ступенькам дворца, Фарсман Перс сидел на лестнице. Он встал, подошел к царю и сказал:

— Ты ведь обещал, государь, не наказывать меня за правду?

Царь поднял брови.

— Тебя наказали не за правду, а за кражу подсвечников.

Фарсман удивился. Георгий улыбнулся.

— Ты любишь, Фарсман, говорить намеками, а цари любят намекать пинками.

Одну правду Фарсман все же скрыл в тот вечер от Георгия. У царского духовника он заметил признаки чумной язвы. Кроме того, он сказал Георгию неправду об Арсакидзе и Светицховели. Он забыл одно старинное поучение:

«Как— то раз вечером трое музыкантов вышли на городскую площадь.

Стояли они и играли на своих инструментах. Вокруг них образовался хоровод. Возбужденная музыкой толпа радовалась созвучию свирели, пандури и ствири.

К музыкантам подошел глухой. Он не слышал ни звуков, ни слов.

— До чего же глуп этот народ! — подумал глухой.-Стоят три человека и машут руками. Один засунул в рот тростник, другой взял в руки кусок дерева и водит по нему деревянной палочкой, а третий поднес ко рту надутый бурдюк… И глядя на это, столько людей прыгают, как безумные.

Когда неудачник, преисполненный зависти, не видит величия произведения, созданного большим мастером, то знай, что он напоминает того глухого, который не слышит сладких звуков музыки».

XLI

Облака сперва были песочного цвета, но они пожелтели, когда месяц поднялся над Крестовым монастырем. Затем на небе началась игра красок. Горы стали синими, а небо и облака окрасились в цвет дикого голубя. Арсакидзе все это видел с балкона. Он видел также и то, как в небе победили темные краски. Потемнели постепенно деревья, крыши церквей и крепостей. Далеко на западе, на краю неба, сверкнула молния.

С крепостных башен донеслись звуки рожков. Это был сигнал. Сменялись дозорные. Сумерки спускались на фруктовый сад дома Рати. Вечер облил темными красками цветы и травы. Деревья превратились в тени. Сидящий на балконе Арсакидзе почувствовал озноб. Он встал и вошел в комнату. Нона зажгла светильники. Маленькие, совсем крохотные бабочки плясали в зале вокруг огней. В кустах стонал совенок. Долго сидел Арсакидзе один и слушал зов одинокой души.

В залу влетели большие бабочки; у них были черные крылья, крапленные по краям красными и желтыми точечками. Они кружились вокруг светильника.

Арсакидзе встал и снова вышел на балкон. Было приятно сидеть в темноте. За последнее время он сильно из-менялся. Он стал нетерпеливым и неспокойным, как Эрос, рожденный от нетерпеливой матери и от упрямого отца. День опаздывал с рассветом, солнце — с закатом, вечер не переходил в ночь. Словно светила изменили пути своих колесниц… Благодарение богу, что его любимое творение будет скоро закончено, иначе какому сердцу хватило бы силы служить одновременно любви и искусству?

Одно капище не может вместить двух кумиров. Арсакидзе не находил себе места. Он снова спустился в сад. Ночь вошла в дом Рати, но любимой все еще не было. Три вечера подряд лил дождь. Сегодня прояснилось, но она не приходила и сегодня. Он стоял, прислонившись к стволу липы, и прислушивался к малейшему шороху. Сад молчал. Листья не шевелились. Одинокий совенок жалобно пищал в кустах, и только этот писк доносился до слуха Арсакидзе, стоящего в темноте.

Он закрыл глаза, и ему послышался голос Шорены. Казалось, она держала его за чоху и шептала ему: «Отчего ты грустен, Ута? Вот я и пришла. Не грусти, Ута!» Он открыл глаза и взглянул на месяц. Снова закрыл их, томясь в ожидании. Откатились годы, как морской прибой. Снова Ута стал отроком, вернулись к нему далеко ушедшие дни. Счастливое время, когда он с чистым сердцем верил в одну сказку:

«Солнце и луна были прежде молочными детьми одной матери. Юноша и девушка полюбили друг друга. Родители наказали их. Девушка обратилась в луну, а юноша в солнце. Оба превратились в огонь и улетели на небо. Тысячелетия промелькнули, как один миг.

Ищут с тех пор друг друга влюбленные, молочные брат и сестра. Солнце и луна. Оба они — любовь.

И если в мире существует бог, то этот бог — любовь…» Вдруг он вздрогнул.

Не ветер ли шевелит ветками в саду?

Не совенок ли жалуется на свое одиночество?

Сладко спали цветы и травы, и лишь пчелы пели во сне, или, быть может, то пела любовь в сердце юноши?

Распускались в темноте розы и китайские глицинии. На Светицховели вырисовывались кисти винограда — орнаменты, вырезанные на тедзамском камне рукой мастера.

«Любовь — это бог на земле», — подумал Арсакидзе и тут услышал шелест женского платья.

К нему спешила тень в покрывале, затканном лунными лучами.

— Ты меня ждал здесь, Ута?-сказала она,

И когда наяву он услышал ее голос, когда ее уста снова назвали его лазским именем, которым никто больше его не называл, Арсакидзе хотел опуститься на колени в траву, пасть к ногам желанной, той, которая пренебрегла всем и пришла к бедному мастеру, чтобы снова возобновить дружбу юности. Но он овладел собой и лишь потянулся поцеловать ее руки.

Войдя в комнату, они заметили, что вокруг светильников летали черные бабочки. Они летели прямо на. огонь и с опаленными крыльями падали вниз, беспомощно трепыхаясь.

Летучие мыши носились парами в головокружительном хороводе. Шорена сняла покрывало. Ни жемчужной шапочки не было на ней, ни алмазного ожерелья, ни платья из китайского шелка, ни шейди-шей цвета фазаньей шейки. Она была одета в пховское черное платье, такое же простое, какие носили служанки. Она казалась побледневшей. Печальной, как скорбящий ангел в Кинцвиси.

И только теперь понял Арсакидзе, что ее алмазные шапки, платья из персидскою и китайского шелка, шейдиши и жемчужные ожерелья — все это было лишь маской, которую она носила во дворце царя Георгия.

И делала она это лишь для того, чтобы никто не догадался, как похожа Шорена на свою любимую Небиеру, мечущуюся в загоне в месяцы оленьего призывного зова, когда она грезит о пховских горах и соленых водах.

Еще прекраснее казалась Шорена в этом простом платье; оно украшало ее больше, чем алмазные ожерелья и цветные платья.

От страха дрожала дочь Колонкелидзе.

— Никого нет в доме, кроме тебя, Ута? Оглянулась и в углу заметила картину, увидела Иакова, борющегося с богом.

— Кто же может быть здесь, кроме меня? — сказал юноша. — Нона давно спит в своей комнате. Только я да бог в этом мрачном жилище.

— Какой бог? О чем ты говоришь, Ута?

Она снова взглянула на картину, взяла светильник и стала пристально ее рассматривать.

— Этот старец похож на католикоса Мелхиседека. Я видела его в тот вечер, когда он говорил о противоборстве Иакова с богом. А Иаков похож на тебя, Ута!

Мастер промолчал. Он посадил гостью в кресло и придвинулся к ней.

— Словно во сне вижу тебя, Шорена. Какой длинный страдальческий путь мы должны были пройти, чтобы найти друг друга! Всю свою жизнь я, безумец, искал бога: в Пхови, в Лазистане, в Византионе. Но потом я понял, что человеку не нужен бог. Человек должен стать соперником бога.

— О чем ты говоришь, Ута? Меня пугают твои слова!

— Ты ведь не из трусливых, дорогая, не такая, как другие женщины. Потому я полюбил тебя даже раньше, чем понял, что такое мужчина и женщина, Ты, не дрогнув, подошла к царским гепардам. Ты такая чистая, что даже разъяренный хищник не посмел тронуть тебя, И если любовь — бог, то ты и есть моя любовь и мое божество. Вот почему я всегда чувствовал тебя рядом в своей борьбе!

Шорена, опустив голову, слушала юношу. Ни тени удивления не было на ее лице, и Арсакидзе казалось, что она хорошо понимает его.

Он приблизился к ней, гладил ее по голове, ласкал, как ребенка. Девушка спокойно подняла голову и посмотрела на него печальными глазами. — Я тоже всегда была с тобой, Ута, только ты этого не замечал. Ты был увлечен своим искусством…

— Разве я тебя оттолкнул?

— Ты помнишь, Ута, в тот день, когда в Кветари должен был приехать Чиабер на обручение, я тебя просила оседлать коней и ночью бежать со мной из Пхови?

— Помню, но я тогда думал, что ты моя молочная сестра.

Шорена ахнула:

— А кто тебя в этом разуверил?

— Я поклялся не говорить.

— Знаю, кто мог это сделать…

— А разве ты знала, что не ты, а Мзекала моя молочная сестра?

— Знала, но, признавшись в этом, я открыла бы тебе. свое сердце. Нехорошо, когда в признании женщина опережает мужчину.

— Значит, ты не любила Чиабера? А я думал, что это был лишь девичий страх перед замужеством.

— В создании женщины, Ута, бог не участвовал, наверное. Возлюбленного выбирает себе сердце женщины, а жениха подыскивают ей родители. Мне приходилось выбирать между царем Георгием и Чиабером. Я знала, что наши матери выходили замуж за людей, которых не любили до замужества. Я жалела царицу, как может жалеть женщина женщину, и не хотела строить своего счастья на несчастье другой. Вот почему я примирилась с мыслью стать женою Чиабера.

— А теперь? -спросил изумленный Арсакидзе.

— А теперь уже поздно. Для нас обоих лучше не будить юношескую любовь. Гиршел говорил мне как-то, что разбуженный гепард — самый страшный зверь на свете. А я думаю, что разбуженная любовь еще страшнее. Гиршел или Георгий? Ни тот и ни другой. Гиршел напоминает мне пугало, которое ставят на хлебных полях для устрашения медведей. Царь Георгий ослепил моего отца, и я скорее соглашусь стать женой смерти… Мне надо постричься в монастырь… Есть и еще один путь, Ута. Но об этом поговорим когда-нибудь позже…

Арсакидзе обнял и поцеловал Шорену. С крепости Мухнари донесся звук рожка. Девушка встала. — А теперь я должна оставить тебя. До свиданья, Ута!

Арсакидзе обнял девушку.

Сладостно было ее дыхание, как аромат земли в месяц цветения роз.

— Все принесу тебе в жертву, Шорена: кровь сердца моего, мой последний вздох будет принадлежать тебе, но только не оставляй меня одного.

Дочь Колонкелидзе отстранила его руку.

— Дважды протрубили зорю, Ута! Уже поздно! — произнесла она твердо.

Шли по узким переулкам Санатлойского квартала. Взбудораженные собаки стаями носились в темноте. Из облачной засады выплыл месяц, покрытый мутными пятнами.

Арсакидзе шел поодаль от дочери эристава.

Когда дошли до дворца Хурси, он оглянулся и, не заметив ни души, приблизился и поцеловал ей обе руки. Он умолял не оставлять его одного.

— Хорошо, завтра вечером приду, Ута, если не будет дождя. Приду обязательно.

Как небесный звон раздался ее голос. Теми же переулками возвращался домой Арсакидзе. Собака сидела на плоской крыше землянки. На чугунное изваяние походил силуэт овчарки при лунном свете. Задрав голову, она скорбно выла, Арсакидзе вздрогнул от этого воя. Ускорил шаги.

Фиолетовая кисея покрыла светило, сноп красноватых лучей трепетал в зените неба. Такой луны не видал еще никогда Арсакидзе. Шел, спотыкаясь, по темным улицам, упрекая себя за прошлое. Наконец-то встретил он ту, которой должна была принадлежать его первая любовь! С отрочества человек таскается по кривым тропам, а затем обязательно потянется за той, которая чиста, как снег на вершине Рошки, и невинна, как полевой цветок. О, как бы осторожно шел юноша, разлучившись с матерью, если бы заранее знал, что потом наступит жестокое время расплаты. Арсакидзе спотыкался в темноте. На лице он ощущал влагу. Нет, это не были слезы. Дождь накрапывал, месяц скрылся в борозде облаков землистого цвета, редко мерцали одинокие звезды.

Арсакидзе шел без шапки, по щекам текли капли дождя.

Остановился. Он потерял дорогу. Вернулся. Опять вспомнил ее, желанную. С какой мужественной стойкостью глядит она на конец своей непорочной жизни! Кроткая, чистая, как дикий голубь! «Один-единственный путь остался у меня, и он ведет в монастырь. Но какой же монастырь примет меня, если царь Георгий воспротивится этому? Он не оставит меня даже в монастыре» — вот что сказала Шорена, когда они пересекли сад при доме Рати.

И это говорила та, у которой такое нежное сердце, которой всевышний вдохнул столь непорочную душу, ногтя которой не стоит ни владетель Квелисцихе, ни царь Георгий, ни он, его главный зодчий.

«Есть еще один путь, но об этом скажу потом…»

Но Арсакидзе знает, что этот путь так же труден, как и тот, который ведет в монастырь. Какую помощь может оказать на этом пути Арсакидзе той, которую он любил раньше чем узнал, что такое мужчина и женщина! Сопровождать ее в Пхови и вступить вместе с ней в ряды мятежников? Он не стал ее отговаривать, потому что знал — она не поймет его. Он не меньше ее ненавидел царя Георгия-но боялся, что в результате восстания Грузию разорвут на части. И все же иногда колебался. Может быть, новый царь будет вести себя лучше Георгия… И где у мятежников силы? Он вспомнил ужасную ночь в Кветарском замке. Воины Звиада, как котят, сбрасывали с вершины башен хевисбери и хевистави.

А Светицховели?

Вскоре должно состояться освящение храма. Как же примкнет к мятежникам он, освобожденный из темницы на честное слово? Он опозорит свою честь. Царь Георгий не простит измены. Фарсман станет наговаривать, и царь может разрушить храм. Шорена еще слишком молода. Она не знает, что даже воин, победивший врага, не возвращается с войны с той же беспечностью, с какой он отправлялся в поход…

Дождь усилился. Арсакидзе промок насквозь. Тревожные мысли сверлили мозг. Наконец он дошел до дома. Надвинулась гроза. Сверкала молния, и возникали горы, громоздившиеся на горизонте. А затем становилось темно. Ветер шарил по фруктовому саду, ворошил и тре-пал дубовую рощу. Стонали столетние деревья… Арсакидзе лежал ничком, дождь не увлажнял его ланит, но слезы, настоящие слезы пропитали подушку.

XLII

Константин Арсакидзе не спал всю ночь. Слушал шум дождя, боялся — а что, если не перестанет дождь, что, если она не придет завтра?

Он обрадовался: солнце послало ему ласковые лучи, когда он был еще в пастели. Он поспешил на строительство, но вид любимого творения сегодня не радовал его. Нехотя отвечал на вопросы каменщиков и фрескописцев. В тот день все удивлялись его рассеянности.

— Здоров ли ты, мастер? Не болят ли у тебя почки? — то и дело спрашивал его Бодокия.

В камнетесной мастерской, обливаясь потом, сидел Тавхелисдзе и высекал на тедзамском камне изображение крылатого льва.. Мучился Тавхелисдзе: неловко пользовался он резцом, руки у него дрожали. Фигура льва была высечена неплохо, но опытный глаз мастера заметил, что крылья не удавались орнамент-щику. Они были грубо сделаны, изваяние не передавало мягкости распластанных крыльев птицы, которую человек ощущает глазом, пока не дотронется до них рукою.

Зодчий взял у Тавхелисдзе резец. — Отдохни немного, дяденька! — сказал он и сам уселся на его место. Нужно было вырезать как раз те узенькие желобки, которые идут по раскрытым крыльям. Упорно сопротивлялся камень. Арсакидзе ударял по глыбе долотом — от камня летели искры. Огнем защищался сердитый камень от притязаний мастера. И мастер видел, что у него получаются такие же грубые линии, как и у Тавхелисдзе. Старик ваятель наблюдал за сопротивлением камня и неудачей мастера. Пот выступил на лбу у Арсакидзе. Он вытирал его левой рукой, а правой нещадно бил по глыбе, но камень не подчинялся его деснице.

К счастью, подошел Бодокия.

— Над вратами вставляем плиту с орнаментом, каменщики, ждут твоего совета, — сказал он.

Арсакидзе обрадовался, что избежал неловкого положения. Плиту благополучно подняли. Зодчий ушел из храма.

Он бесцельно ходил вокруг своего творения. Равнодушно рассматривал украшения дверей и окон, барельефы фасадов и орнаменты карнизов, словно они не были созданы им самим. Какая непреклонная воля должна быть у мастера, сила которого подчинила себе упорство этих глыб Душа его отдала мрамору свою теплоту и сообщила граниту гибкость горностая. Орнаменты и розетки обладали пластичностью серебряной трехзвенной кольчуги. Поверхность их отливала, как мягкая зыбь на море, зигзагообразные линии вились подобно побегам лозы или плюща; иные из них походили на изогнутые спины газелей.или ниву, которую колышет ветер, когда он промчится над золотыми колосьями и ласково погладит хлебное море!

Петлеобразные детали, мотивы растений были исполнены с такой же тонкостью, какой отличаются нежные усики лозы или мельчайшие четкие жилки, проходящие по изнанке виноградного листа. На закругленных линиях была кажущаяся эластичность оленьих рогов.

Необычайной четкостью изумляли зрителя линии по краям идеально ровных квадратов, и каждый из них, украшенный орнаментами, был выполнен с удивительной точностью. Различные по своему узору розетки казались тождественными.

Вся многогранность природы была выражена в двухмерной плоскости камня с такой гармоничностью и мягкостью, какой бы мог позавидовать сам бог.

Покорными, как воск, гибкими, как побеги лозы, мягкими, как поверхность нивы, были когда-то в руках соз-дателя эти глыбы, а теперь даже податливый тедзам-ский камень борется с человеком, у которого тревожно на душе, кем овладел Эрос.

Пусть это никого не удивляет, ибо Эрос — бог лени. Пиры он любит больше, чем камнетесную мастерскую. Пьяный отец зачал его с нетрезвой матерью, опьяненной нектаром, украденным в саду Зевса.

Поэтому Эрос и подстерегает в чужих виноградниках чужих невест. Он всегда пьян краденым вином и краденой любовью. Без спроса проникает он в сердце самого стойкого мастера, и тогда мастер начинает грезить о любви, вине и музыке… Арсакидзе отдал несколько приказаний Бодокии и, как ленивый раб, украдкой ушел со строительства раньше обычного. В винограднике санатлойского предместья виноградари пили вино. Они пригласили его зайти, предложили сыр, зелень, свежие огурцы, угостили его из кувшина красным вином, Виноградари принялись за работу, а Арсакидзе, слег-; ка опьяневший, вышел за город и пошел по направлению к Сапурцле.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19