Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Встречи на аэродромах

ModernLib.Net / История / Галлай Марк Лазаревич / Встречи на аэродромах - Чтение (стр. 3)
Автор: Галлай Марк Лазаревич
Жанр: История

 

 


      Не знаю, из каких соображений, — возможно, в отличие от серийных боевых Ла-5, — новая машина была выкрашена не в стандартный серо-зеленый, а в какой-то странный — — кремовый с голубыми и фиолетовыми разводами — цвет. Впоследствии я видел нечто похожее на полотнах художников-абстракционистов. Но во времена, о которых идет речь, абстрактная живопись не была в особой моде, а механиков, работавших на этом самолете, его необычная раскраска навела на значительно более житейские ассоциации со... стиральным, так называемым жуковским, мылом. Кличка пристала прочно, и вскоре на аэродроме можно было услышать странные реплики, вроде:
      — Что, мыло давно в воздухе?
      — Уже почти час. Да вон оно — заходит на посадку.
      Итак, «мыло» залетало. На малых и средних высотах его поведение никаких нареканий не вызывало и, во всяком случае, позволяло производить все предусмотренные программой замеры. Но на высотах более 5–6 километров (по понятиям того времени — больших) в самолете возникал какой-то противный зуд. По мере дальнейшего подъема зуд усиливался и вскоре переходил в такую здоровенную тряску, что о достижении потолка не могло быть и речи.
      Как всегда в подобных случаях, широким строем повалили «рабочие гипотезы» (нехватка гипотез — едва ли не самый редкий вид временных затруднений). Грешили на смесеобразование, на винт, на створки капота — словом, на что угодно. Наконец выплыло на свет божий и давно привычное испытателям дежурное предположение, что «летчику кажется». Это предположение с закономерной силой появляется всякий раз, когда в дефекте не удается разобраться достаточно быстро.
      Был назначен облет. Несколько летчиков — в том числе и я — полетали на «мыле» и пришли к единодушному мнению — тому самому, к которому еще раньше пришел Мищенко, а именно: никому ничего не кажется, а в тряске виновато, скорее всего, зажигание, которое на высоте работает с перебоями.
      Всю систему зажигания еще раз досконально, с полной разборкой, проверили и наконец нашли грех — нарушение изоляции высоковольтных проводников.
      Естественно, что Гриша Мищенко был очень доволен — его диагноз получил полное подтверждение. Но интересно, что не меньше радовался, не скрывая этого, и сам Семен Алексеевич. Его радовало не только то, что расшито какое-то узкое место, задерживавшее ход испытаний, но и то, что оказался прав «его» летчик-испытатель. Уже после облета я узнал, что именно он — главный конструктор — с необычной для него резкостью обрушился на авторов гипотезы «летчику кажется», назвав ее техническим капитулянтством.
      Чтобы в полной мере оценить это заявление, надо знать, что Лавочкин в состоянии даже самого сильного гнева обычно говорил проштрафившемуся сотруднику нечто вроде:
      — Имейте в виду: я вас очень ругаю!
      Или — в порядке наивысшей степени разноса:
      — Вы — опасный человек!
      Так что «техническое капитулянтство» в его устах следовало расценивать как ругательство весьма сильное...

* * *

      Прошло еще несколько лет. Уже были построены и успешно залетали не только над испытательными аэродромами, но и в строевых частях первые отечественные реактивные истребители, созданные в конструкторских бюро, руководимых А. И. Микояном и М. И. Гуревичем, А. С. Яковлевым, С. А. Лавочкиным. Но прямые крылья этих первенцев нашего реактивного самолетостроения ограничивали возможность проникновения в глубь «звукового барьера». Для приближения скорости полета к скорости звука нужны были новые конструктивные формы летательного аппарата, и прежде всего — стреловидное крыло.
      В наши дни контуры самолета — не только военного, но и пассажирского — со стреловидным крылом хорошо знакомы всем. Небезынтересно в связи с этим вспомнить, что раньше всех в нашей стране обратилось к этой прогрессивной схеме конструкторское бюро Лавочкина. Первая же созданная им машина со стреловидным крылом успешно прошла летные испытания, но, как это часто бывает, послужила лишь для общей проверки схемы и накопления опыта. Зато один из последующих вариантов пошел, под наименованием Ла-15, в серийное производство.
      Летчики строевых частей полюбили Ла-15. Это была удачная машина — легкая, маневренная, несложная в пилотировании. Кстати, на одной из ее модификаций у нас был осуществлен первый или, во всяком случае, один из первых полетов со сверхзвуковой скоростью. Говорю «один из первых» потому, что установление бесспорных приоритетов в этом деле (как и в большинстве других) довольно затруднительно: штурм звукового барьера проводился широким фронтом, и несколько летчиков-испытателей на самолетах нескольких разных типов ворвались в область сверхзвуковых скоростей почти одновременно.
      Но все это было потом. А поначалу испытания первого опытного экземпляра Ла-15 пошли не очень гладко.
      Ведущий летчик И. Е. Федоров обнаружил в поведении нового самолета некоторые странности. Это снова была тряска, но какая-то необычная, совсем другая по характеру, чем на том же «мыле» или каком-либо ином самолете (хотя на ограниченность ассортимента знакомых нам видов тряски уже в те годы жаловаться не приходилось). Здесь же странно было уже то, что вибрации машины не были закономерно связаны ни с определенной скоростью, ни с высотой, ни с числом оборотов двигателя или каким-нибудь иным параметром полета. Возникала она далеко не в каждом полете, причем всегда «на ровном месте» — без видимых причин. Поэтому не могло быть и речи о том, чтобы применить обычную методику исследования — намеренно вызывать вибрации, чтобы детально изучить их характер, а вслед за тем и причины (еще, если не ошибаюсь, Энгельс говорил, что овладеть явлением — означает научиться по своему желанию вызывать и прекращать его).
      Снова было пущено в ход испытанное средство — облет. Но на этот раз он результатов не дал — ни летчик-испытатель С. Н. Анохин, ни я, облетывавшие машину, ничего сказать о причинах тряски не смогли. Не смогли по той простой причине, что в наших полетах она, как назло... не возникла! Мы энергично переходили с режима на режим, резко отклоняли рули и элероны — словом, дергали машину, как могли, но она не поддавалась на все наши провокации и вела себя так послушно и добродетельно, будто иначе и не умела. Бывает в испытательных полетах и такое.
      Надо сказать, что сам по себе этот полет — с точки зрения, так сказать, спортивно-эстетической — доставил мне большое удовольствие. Это была первая в моей летной биографии машина со стреловидным крылом и скоростью, вплотную приближавшейся к скорости звука. К тому же у нее была удобная, неожиданно просторная в таком небольшом самолете кабина, отличный обзор, удачно расположенное оборудование. Даже такие мелочи, как выполненные по форме руки красивые пластмассовые ручки на секторах и рычагах управления, — и те усиливали общее приятное впечатление от «Ла-пятнадцатого». Мы не знали тогда понятия «техническая эстетика», но интуитивно чувствовали его — наподобие мольеровского персонажа, не знавшего, что он, оказывается, всю жизнь говорит прозой. Словом, в этом полете хорошо было все, кроме... самого главного — того, ради чего, в сущности, он был предпринят. Я не только не разобрался в причинах, порождающих тряску, но попросту не сумел вызвать ее.
      Все разговоры вокруг этого облета проходили без участия Лавочкина. Вместо него мы имели дело с заместителем главного конструктора Леонидом Александровичем Заксом и ведущим инженером машины — в прошлом нашим коллегой, летчиком-испытателем Михаилом Львовичем Барановским. Казалось бы, рассказывая о Лавочкине, нечего и говорить об эпизоде, в котором он непосредственного участия не принимал.
      Но его личное отсутствие на разборах наших полетов на опытном Ла-15 не только не помешало, но, может быть, даже помогло с особенной ясностью ощутить то, что я назвал бы «стилем фирмы», — явно идущую от Семена Алексеевича и его ближайших сотрудников атмосферу спокойствия, доверия, доброжелательности. В такой атмосфере летчик-испытатель, даже оказавшийся в несколько конфузном положении человека, так сказать, не оправдавшего всеобщих ожиданий, не чувствует себя у столба позора и в меру своих сил участвует в общих попытках раскусить очередной крепкий орешек, подкинутый хитрым аэропланом.
      Впоследствии причина таинственной нерегулярной тряски была найдена. Этой причиной оказалось почти полное совпадение собственных частот колебаний двух важнейших частей машины, допущенное в результате ошибки лабораторных вибрационных испытаний. Разобраться в таком деле в воздухе было действительно невозможно. Так что мы с Анохиным греха на душу не взяли. Но все это выяснилось впоследствии. А сидя на послеполетном разборе в маленьком, переделанном из самолетного ящика деревянном домике на краю аэродрома, мы, помнится, чувствовали себя не очень-то уютно: судите сами — двух квалифицированных испытателей приглашают специально на «консилиум», а они пришли, полетали — и удаляются, не произнеся ничего сколько-нибудь членораздельного. Такое бывает достаточно редко и одинаково не вызывает восторга ни у того, кто летал, ни у того, кто ждал на земле. Но именно в подобной ситуации я особенно оценил ту специфически «лавочкинскую» атмосферу, которая безраздельно царила на этих разборах и прочно запомнилась мне.

* * *

      Еще через несколько лет мне снова пришлось проводить испытания на опытном двухместном истребителе-перехватчике, выпущенном конструкторским бюро Лавочкина. В сущности, испытания самой машины, как таковой, были уже проведены ранее летчиком-испытателем С. Ф. Машковским, а в мою задачу входило испытание и доводка некоторых объектов специального оборудования, установленного на этом самолете, как на летающем стенде.
      Но, как известно, в ходе испытаний опытного экземпляра самолета выявляются не все возможные на нем дефекты.
      Большая часть — но не все!
      Многое вылезает при испытании малой серии, а кое-что — увы! — и в последующей массовой эксплуатации новой машины. Продолжает, хотя, конечно, все реже и реже, преподносить свои сюрпризы и первый, опытный экземпляр, если продолжать летать на нем. В последнем я имел возможность убедиться на практике.
      В одном из полетов при заходе на посадку у нас неожиданно вышел лишь один — правый — закрылок. Пришлось незамедлительно убирать его (иначе удержать машину от переворота вверх колесами и падения было невозможно) и сажать самолет с убранными закрылками. В такой посадке тоже были свои сложности, но, конечно, не идущие ни в какое сравнение с ситуацией, из которой мы только что выбрались... Но на этом наши злоключения не закончились. Как ни старались инженеры и техники разгадать причину столь коварного дефекта, ничего подозрительного ни в самих закрылках, ни в системе управления ими не нашли. Решили — случайность. Лопнувшую тягу заменили новой, пошли в следующий полет и... на посадке вновь столкнулись с той же самой картиной: что-то под полом кабины сухо трещит, выходит один закрылок, машина энергично кренится — и так далее.
      Повторилась эта история, во всей своей сомнительной красе, и в третий раз.
      Работали мы тогда не на своем основном аэродроме, с которым поддерживали только телефонную связь. Связь эта была не очень регулярной, и как-то получилось, что Лавочкин узнал о происходящем у нас «цирке» лишь после того, как мы в трех полетах поломали три тяги, а я приспособился сажать машину с убранными закрылками так, будто оно иначе и не полагалось.
      Не буду воспроизводить все высказывания Семена Алексеевича по нашему адресу дословно. Ничего особенно лестного для нас в них не было. А после того, как Главный выдал развернутую характеристику образа действий участников эксперимента, сиречь нас, последовало «организационно-техническое мероприятие»: к нам выезжала комиссия специалистов по системам управления с заданием — установить причину столь упорных поломок тяги.
      — Пока не будет полной ясности, летать не разрешаю, — заявил Главный конструктор.
      Но ясности комиссия не внесла. Все вроде было в порядке — при многократных пробах на земле закрылки выпускались и убирались безукоризненно. Но ведь так же в точности было и при наших пробах перед каждым из последних трех полетов.
      И тогда Лавочкин решил, что не остается ничего другого, как разобрать самолет, грузить его на платформу и везти на завод для капитальных исследований.
      Но это означало бы задержку хода испытаний не меньше, чем на несколько месяцев, а объект, над которым мы работали, был очень нужен, причем нужен не когда-нибудь, а как можно скорее (мне уже довелось как-то писать, что несрочных испытаний я лично не видел никогда и не вполне уверен, существуют ли они вообще в природе).
      Поэтому мы с ведущим инженером М. Л. Барановским обсудили все возможности и постановили, что без завода действительно не обойтись, но что доставлять туда машину следует не поездом, а своим ходом — по воздуху. На посадке закрылки и не пытаться выпускать: посадив машину без них три раза, посажу, безусловно, и в четвертый, тем более на свой родной аэродром, гораздо больший по размерам, чем тот, гостеприимством которого мы пользовались. Мнение ведущего инженера полностью совпадало с моим, а с ним можно было всерьез считаться — до перехода на инженерную работу за годы своей летной деятельности он сам испытал немало самолетов.
      Казалось бы, Главному конструктору остается только ухватиться за такое предложение. Нельзя забывать, что задержка испытаний по вине машины сулила лично ему полную порцию таких разговоров в соответствующих сферах, которые отнюдь не способствуют украшению жизни и укреплению нервной системы. Так что по логике вещей за всякое ускорение хода дел он должен был бы голосовать, что называется, обеими руками.
      И тем не менее Семен Алексеевич поначалу по поводу нашей идеи ни малейшего восторга не проявил. Он долго обсуждал все технические и пилотажные подробности задуманной операции, без конца выдумывал все новые и новые «а если...» и, когда никаких сколько-нибудь деловых возражений наконец не оставалось, ошарашил меня совершенно не техническим, но очень человечным вопросом:
      — А чего положа руку на сердце летчику больше хочется: лететь или отправить машину поездом? Только откровенно! И не от головы, а от души: лететь или пусть едет сама?
      Я — и от души и «от головы» — хотел лететь.
      Перелет был разрешен и прошел благополучно — в точности так, как мы расписали с Мишей Барановским.
      И лишь впоследствии, когда на заводе нашли причину и устранили дефект в управлении закрылками (предположения ведущего инженера при этом подтвердились), испытания были продолжены и успешно завершены, а оборудование, над которым мы работали, получило широкое признание, — лишь тогда я узнал, что Лавочкин все время, пока я перегонял машину, сидел у телефона и требовал выдавать ему что-то вроде непрерывного репортажа о ходе дела:
      — Вырулил.
      — Взлетел.
      — Лег на курс.
      — Пришел на аэродром посадки.
      — Вошел в круг.
      — Вышел на последнюю прямую.
      И наконец:
      — Сел, рулит на стоянку...
      Все это я узнал, повторяю, лишь впоследствии.
      Но что я почувствовал сразу — это характерное для Лавочкина неумение отрывать технические аспекты дела от людей, которые это дело тянут, от их психологии, их настроений, их живой души. Деятель государственного масштаба, конструктор, руководитель не давил в нем Человека. Это бывает не так часто, как хотелось бы.

* * *

      Вскоре мне пришлось вновь наблюдать Семена Алексеевича в «аварийных» обстоятельствах, причем на сей раз я выступал не в роли летчика, а в значительно менее приятном качестве члена аварийной комиссии.
      Наш товарищ летчик-испытатель А. Г. Кочетков выполнял первый вылет на новой опытной машине, созданной под руководством С. А. Лавочкина. Сразу после отрыва от земли самолет начал резко раскачиваться. Летчику, во избежание худшего исхода, оставалось одно: выключить двигатели и приземлить машину прямо перед собой, в поле, вне аэродрома. Так он и поступил. Всеобщее раздражение по поводу поломки искало выхода и готово было найти его, следуя в испытанном, можно сказать, традиционном направлении:
      — Летчик не справился...
      Но против такой постановки вопроса энергично восстал не кто иной, как Лавочкин, хотя его все происшедшее должно было огорчить (и, наверное, огорчило в действительности) больше, чем кого-либо другого.
      — Списать поломку на счет летчика проще всего, — говорил он, — для этого даже думать много не надо. А вот вы дайте мне конкретные, технические причины. Даже если летчик виноват, покажите, что именно он сделал не так, как должен был и мог сделать. — Лавочкин произнес это с ударением на слове «мог». — Тогда все и запишем. А бездоказательных предположений нам не надо...
      И дальнейший анализ происшествия был поставлен, по предложению Семена Алексеевича, на солидном научном уровне. Был создан специальный электронно-моделирующий стенд, сидя в кабине которого можно было действовать рычагами управления, а на экранах осциллографов прямо наблюдать за ответными движениями самолета. Сейчас подобные стенды нашли широкое применение как у нас, так и за рубежом, но тогда это дело было в новинку. Правда, разговоров о математических электронных машинах шло уже немало, но возможности этих машин, в представлении большей части наших инженеров, ограничивались одними лишь функциями быстрого счета. Разумеется, это тоже было очень важно. Но Лавочкин уже тогда видел большие перспективы не только считающих, но и «думающих» электронных машин, способных осуществлять логические операции. Как-то в разговоре он прямо сказал об этом:
      — Пока машины помогают нам проверятьрешения, принятые интуитивно или полуинтуитивно. Это хорошо: можно не стесняться с числом расчетных вариантов. Но пройдет время, и математическая машина возьмет на себя сам поископтимальных решений...
      Но стенд, с которым нам пришлось тогда иметь дело, был предназначен не для дискретного счета и не для логических операций, а только для моделирования движения самолетов данного типа при одновременном воздействии на него внешних возмущений, с одной стороны, и работающего рычагами управления летчика — с другой.
      И вот два члена комиссии — летчик-испытатель Г. М. Шиянов и я — поочередно садятся в кабину стенда и разыгрывают взлет. Увы — почти все наши попытки заканчиваются тем, что зеленый луч на экране осциллографа начинает ритмично прыгать от одного крайнего положения до другого, причем с такой частотой, что попасть в такт и погасить колебания никак не удается — машина раскачивается. Короче говоря, за несколько минут работы на стенде мы с Шияновым «в дым разбили» самолет (хорошо, что только на экране осциллографа!) не менее, чем по десять раз каждый. Управлять им при таких колебательных характеристиках было попросту невозможно.
      И лишь после существенных переделок, опробованных на том же электронно-моделирующем стенде (это, как легко догадаться, сразу же и прочно вошло в традицию), самолет снова — и на этот раз вполне благополучно — поднялся в воздух.
      Впоследствии мне рассказали, что Лавочкин одним из первых заинтересовался электронным моделированием, ясно увидел его перспективы в нашем деле и начал с того, что поехал в Академию наук к академику С. А. Лебедеву. Поехал не для того, чтобы на правах знатного экскурсанта «посетить» начинающее входить в моду научное учреждение, а с совершенно конкретной целью — учиться. И учился очень дотошно, причем не одной лишь теории: свой «курс наук» он завершил освоением специальности оператора электронно-моделирующих устройств. А затем вызвал туда же, к академику Лебедеву, несколько своих сотрудников, чтобы обучить их всему, что предварительно освоил сам.
      Не мудрено, что в конструкторском бюро, возглавляемом Лавочкиным, электронное моделирование — как, впрочем, и многое другое, столь же новое и прогрессивное в смежных областях науки и техники, — нашло широкое применение раньше, чем в большинстве других КБ.
      Поэтому-то Лавочкин и мог позволить себе слова: «Отнести поломку на счет летчика проще всего...», в которых проявилась не только его человечность и доброе отношение к сотрудникам, но и способность противопоставить этому «самому простому» надежные методы научного исследования...

* * *

      Впрочем, не все наши разговоры с Лавочкиным неизменно носили идиллический характер взаимного согласия и благоволения. Бывало и иное. Так однажды зашел у нас спор о том, как по мере развития авиации видоизменяется роль летчика на борту летательного аппарата. А надо сказать, что Семен Алексеевич был одним из крупнейших в Союзе знатоков проблемы автоматического пилотирования, чрезвычайно много сделавшим для ее успешного разрешения. Это-то, видимо, и натолкнуло его на полушутливые-полусерьезные рассуждения на тему о неминуемо предстоящей замене живого пилота машиной.
      Мы — несколько летчиков-испытателей, с которыми он неосторожно завел такой разговор, — возражали ему с жаром, подогреваемым не только профессиональным самолюбием, но прежде всего нашим глубоким убеждением, что, сколь ни велики возможности машины, она никогда полностью не заменит носителя живого творческого разума — человека — ни на борту самолета, ни где-либо в другом месте, где такой разум потребен. В качестве одного из последних аргументов мы предложили нашему оппоненту представить себе самую что ни на есть умную машину в роли... главного конструктора КБ. Семен Алексеевич посмеялся — чувство юмора изменяло ему очень редко, — и спор закончился, так сказать, вничью.
      Так что бывали и споры. Впрочем, жалеть об этом никак не приходится, тем более что и спорил Лавочкин очень вежливо, спокойно, уважительно к собеседнику, а главное — всегда очень интересно.
      Сотрудники Семена Алексеевича до сих пор вспоминают его замечательное свойство — даже в самом горячем споре не терять способности слушать и обдумывать возражения. Уловив в них «рациональное зерно», он оборачивался к остальным участникам разговора со словами:
      — А ведь он не совсем глупые вещи говорит!
      Эта фраза означала многое: и признание правоты оппонента, и, главное, предоставление всех возможностей доказать свою правоту на деле.
      ...Была среди наших бесед с Семеном Алексеевичем одна, не имевшая прямого отношения к проблемам авиационной техники, но тем не менее очень хорошо запомнившаяся мне. Состоялась она при обстоятельствах для меня достаточно сложных и не очень приятных.
      По различным, хотя и одинаково малоубедительным поводам большая группа летчиков-испытателей организации, в которой я тогда работал, была освобождена от занимаемых должностей и разбросана по принципу «кто куда». И я удостоился сомнительной чести открыть своей персоной список «опальных» пилотов.
      Никаких сколько-нибудь убедительных претензий ни мне, ни кому-либо из моих товарищей не предъявлялось, но... по ряду причин доказывать свою правоту было в то время практически бесполезно: над всей проведенной операцией незримо витал дух таких трудноуязвимых (даже когда они совершенно превратно истолкованы) категорий, как «очистка засоренных кадров» и даже «политическая бдительность». Какие уж тут доказательства!..
      Впрочем, история моей «опалы», начавшейся в 1950 и окончившейся в 1953 году, прямого отношения к теме этих заметок не имеет. И вспомнил я о ней лишь в связи с тем, что в длинном ряду разговоров, которые мне пришлось вести на тему о собственном положении в пространстве, одним из первых был разговор с Лавочкиным.
      Одним из первых — но не самым первым, так что было с чем его сравнивать, — кое-какой опыт в малоприятном амплуа ходатая по собственным делам я к тому моменту приобрести уже успел. Это-то и позволило мне в полной мере оценить весь тон и стиль нашего разговора.
      Главное — Лавочкин не стал «крутить». Он с самого начала сказал, что ничем реально помочь мне не может (а если бы мог, то сделал бы это по собственной инициативе), и объяснил, почему лишен такой возможности. Он не пытался спрятаться за дымовую завесу обещаний о чем-то «подумать», с кем-то «поговорить» или как-то «иметь это дело в виду». Он не только не стремился «вселять в меня бодрость и оптимизм», но — напротив — нашел, что я смотрю на вещи легче, чем следует, и без достаточных оснований расцениваю свои неприятности только как частный случай, и постарался более широко обрисовать мне сложившуюся ситуацию. А ситуация была невеселая: немало черных дел творилось в те времена под флагом бдительности.
      Словом, это был хороший, душевный, умный мужской разговор. То, что я вынес из него, было, может быть, не менее ценно, чем конкретная поддержка, и надолго запомнилось мне.
      ...Лавочкин уделял летным испытаниям много внимания.
      Он ясно видел, что испытания и неминуемо сопутствующая им доводка суть, в сущности, не что иное, как заключительный по ходу времени, но далеко не последний по важности этап творческого процесса создания новой машины.
      А кроме того — он явно любил это дело. Попросту, по-человечески любил живую — ненарисованную — летающую машину, любил бывать среди летчиков-испытателей, ведущих инженеров, механиков — всей аэродромной братии, любил самую обстановку действующего аэродрома: его шумы, запахи, подробности быта. Семен Алексеевич проводил много времени на испытательных аэродромах и полигонах.
      На одном из них 9 июня 1960 года — за два с половиной месяца до шестидесятилетия — его и застигла неожиданная смерть.
      ...Перечитав написанное, я неожиданно для себя увидел, что, собравшись писать о Лавочкине, рассказал больше не о нем самом, а о его делах, его трудах, его самолетах. Впрочем, я думаю, в этом есть своя правда. Невозможно писать о художнике, не говоря о его картинах. Немыслима биография композитора без его музыки или жизнеописание педагога вне судеб его воспитанников.
      Так же и биография конструктора неотделима от «биографий» созданных под его руководством машин.
      Этим она, наверное, и отличается от любой другой.

Вспоминая Чкалова...

      Человеческая слава бывает разная.
      Иногда это — статьи, очерки, книги о знаменитом человеке, его портреты в газетах и журналах, неизменное появление в президиумах многочисленных торжественных и не очень торжественных заседаний, торопливый шепот за спиной:
      — Смотри! Смотри скорее! Вон идет такой-то...
      Но есть и другая слава. Ее носители известны не столь широкому кругу людей, чаще всего связанных общностью каких-то специальных, например профессиональных, интересов. Так были и есть люди, популярные в авиации, в медицине, среди геологов, моряков, строителей... Про их славу можно сказать, что она распространяется не вширь, а вглубь. Каждое их меткое слово, каждый интересный «случай» из их жизни передается из уст в уста, обстоятельно комментируется, обрастает весьма красочными, хотя — увы! — не всегда безукоризненно правдоподобными деталями. Такая слава не только светит — такая слава греет!
      Про Чкалова можно сказать, что его не обошла ни та, ни другая.
      Он был знаменитым человеком в полном смысле этого слова — одним из первых, точнее, девятым по счету Героем Советского Союза, депутатом Верховного Совета, комбригом — это воинское звание соответствует нынешнему генерал-майору. Прохожие на улице узнавали и тепло приветствовали его.
      Все это, однако, ни в малой степени не повлияло на него, на его отношение к людям независимо от их «ранга», на весь его внутренний облик.
      Не повлияло, несмотря на то (а может быть, напротив: именно потому!), что популярность Чкалова была весьма недавнего происхождения. Она сразу — как-то ударно — навалилась на него весной тридцать пятого года, когда Орджоникидзе на аэродроме, во время очередного осмотра правительством новой авиационной техники, представил, его Сталину и рассказал, как героически боролся Чкалов за спасение нового опытного истребителя И-16, у которого в одном из испытательных полетов не вышла нога шасси. Назавтра Чкалов был награжден орденом Ленина — наградой в то время чрезвычайно редкой. С этого и пошло...
      А до того судьба не только не баловала Валерия Павловича, но, можно сказать, обращалась с ним довольно жестоко. Его и начальство без конца ругало, и из военной авиации его дважды выставляли, и без работы ему пришлось походить, и даже в тюрьме посидеть. И если все превратности жизни все-таки не ожесточили его душу, по одному этому можно судить, какая это была душа!..
      Но в авиации, повторяю, Чкалова знали и любили даже в самые трудные периоды его жизни, задолго до того, как пришла к нему широкая известность.
      Я говорю — в авиации, хотя точнее было бы сказать — в авиации и вокругнее, включая в это, может быть, не очень строгое понятие не только людей, делающих самолеты, обслуживающих их и летающих на них, но и огромное количество планеристов, парашютистов, авиамоделистов, наконец, просто любителей авиации, до поры до времени не связанных с ней профессиональными (или полупрофессиональными — любительскими) узами.
      Автор этих строк как раз переживал «авиамодельный» период своей биографии, когда впервые услышал о Чкалове из уст одного из старейших, к сожалению, малоизвестных русских летчиков — Евгения Михайловича Молодцова — соседа и давнего знакомого моих родителей.
      Евгений Михайлович, летавший еще в первую мировую, а затем в гражданскую войну, служил в Ленинграде вместе с Чкаловым, так что его рассказы представляли собой не изложение легенд о Чкалове (каковых тоже ходило немало), а то, что сейчас именуется информацией из первых рук.
      Что говорить, основания для формирования легенд здесь были!
      Чкалов летал не так, как другие летчики. Он активно выискивал в полетах что-то новое, нестандартное, не лежащее на поверхности, такое, что было непросто даже выдумать, не говоря уж о том, чтобы выполнить. Именно этим, а не какой-то особой отточенностью пилотирования или глубиной технических знаний отличалась его творческая летная индивидуальность. Всем известен пролет Чкалова под одним из ленинградских мостов через Неву. Менее известен тот факт, что едва ли не каждый летчик последующих поколений, на определенном этапе своей летной жизни, когда собственное искусство пилотирования представляется совершенно безукоризненным, а самолет — беспредельно послушным (это приятное, хотя и не вполне безопасное состояние наступает обычно после двух-трех лет летной службы и, к счастью, длится сравнительно недолго), находил своймост, пролетал один или несколько раз под ним и таким, пусть не в меру прямолинейным, но в общем довольно убедительным способом получал в собственных глазах право ощущать себяполноправным последователем Чкалова.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8