Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Бесконечный тупик

ModernLib.Net / Философия / Галковский Дмитрий Евгеньевич / Бесконечный тупик - Чтение (стр. 71)
Автор: Галковский Дмитрий Евгеньевич
Жанр: Философия

 

 


722

Примечание к №713

Чехов ясен именно из книг.

Даже не вообще из книг, которые у него зарощены бурьяном заглушечного псевдоотстранённого мышления и на 90% посредственны и мелки, а из некоторых страниц этих книг, некоторых пьес и рассказов.

«Чехов-мыслитель» мелок и не существует. 28-летний, он писал в письме к Григоровичу:

«Политического, религиозного и философского мировоззрения у меня еще нет; я меняю его ежемесячно, а потому придётся ограничиться (в романе, который собирается писать, – О.) только описанием, как мои герои любят, женятся, родят, умирают и как говорят…»

Собственно все «умные мысли» Чехова это подобранные где-нибудь изречения (подобранные чаще всего из немецко-французской популярной литературы в пересказе Суворина), вложенные «на авось» в уста того или иного героя и тщательно потом заглушенные, демонстративно «неавторские». Однажды какой-то любитель подобрал характерные изречения из чеховских книг и хотел их издать отдельной брошюрой. Чехов был возмущён. Хотя в сущности с мыслями этими он был согласен. Но не уверен в их истинности.

Такая позиция Чехова совсем не является какой-то аномалией. Наоборот, это типично писательская позиция. Ибо кто такой писатель? Прежде всего читатель, дилетант. «Мудрость» его заимствована (откуда угодно, от Библии и Платона до доверчивого соседа), но заимствована, правда, всегда удачно и к месту.

«Красота спасет мир» Достоевского, о которой столько написано, взята ведь у Шиллера. (Хотя антитеза «некрасивость убьет» – развитие, кажется, самостоятельное.) Литература это «философия для бедных», некая частность и популяризация. Философу литература не нужна (как философу). Но… В одном случае литература имеет громадное значение для философа и для философии. Свободная, ничем не ограниченная фантазия писателя даёт чистейший пример схемы мышления. Тут именно «авось» литературы даёт ей особое преимущество. Философию «на авось» не построишь, она всегда приземлена, всегда выверена отвесом истинности. Говоря проще и грубее, философу нельзя врать, нельзя фантазировать. Литература же вся построена на этом. Это лгущая философия. И из-за этого не только она являет эталон СВОБОДНОГО мышления, свободного ото всего, даже от логики, но и является необходимой и неизбежной альтернативой философии, той «неправильностью», которая выверяет её правильность. Это легко понять из следующего примера: пародия на философское произведение является литературой, а не философией же. И в некотором смысле вся литература есть пародия на философию. Но, повторяю, из-за своей свободы она превращается в прекрасный материал для философских размышлений.

723

Примечание к №690

Важна не тема, важна чисто русская интерпретация-проворачивание, с языком от удовольствия.

Почему Розанов был столь увлечён темой секса (820) и много думал и писал о щекотливейших и скабрёзнейших аспектах полового вопроса? Что за интерес? Ведь он не был сексуально ненормален, как гомосексуалист Леонтьев. И не был декадентски «прогрессивен», как Мережковский, мирно делящий жену с другом дома. И не был даже холостяком, как Соловьёв. И дети у него были, в отличие от, например, Бердяева. Интимная жизнь и сексуальные интересы Розанова вполне заурядны. Что же его привлекало? Я думаю, именно потому, что в половом отношении он не был «озабочен», именно поэтому эта тема и показалась ему интересной. Из-за чисто интеллектуальной игривости, игривого стремления к покаянию и смерти. Он был русский, и ему было стыдно. И как раз стыд притягивал, возбуждал. Розанов в своих статьях на соответствующие темы оговаривается весьма красноречиво:

«Не без великого смущения мы написали здесь многие слова; но пусть читатель доверится, что автор знал весь риск этих слов, и значит были они неизбежны, когда, постановив их полными буквами и в надлежащем порядке, он и сам прошёл чрезвычайно близко к краю величайшего и гибельного осуждения, какому вообще может быть подвергнуто имя писателя. Всё рискованно здесь – в мысли, для имени пишущего; но нет ещё областей, которые содержали бы такие великие обещания…»

«Очищение невозможно было произвести одною только философией, по существу холодною и лишь пролетающей ОКОЛО темы (может быть – МИМО её): нужно было, т. е. была задача – снизойти и чуть-чуть уничижиться САМОМУ перед темой».

И унижение было отблагодарено:

«Вошёл в заколдованный лес, и пока С ЭТОЙ стороны к нему подходил – казалось жабы и ведьмы повисли на его суках: а как вошёл и ОТТУДА посмотрел – увидел реющих эльфов».

Собственно, вся «эротомания» Розанова это петляющее путешествие по лесу сексуальности. Тогда это ух как страшно было. Страшно и интересно. Особенно в русской-то чаще. Обойти весь лес, всё посмотреть и не заблудиться, не пропасть. Задача. А сейчас, в жиденьком леске конца ХХ века, сплошь пробитом просеками психоанализа, Розанову бы и неинтересно было. Нашёл бы чего-нибудь полюбопытней.

724

Примечание к №581

«Г-н Горн только чуточку пооткровеннее и чуточку больше обнажился, но его отличие … ничуть не больше, чем отличие г. Струве от г. Набокова».

(В.Ленин)

Здесь проведём на кривом кульмане ещё чёрточку. Розанов в «Опавших листьях» предлагал Мережковскому:

"Друг мой: обнимите и поцелуйте Владимира Набокова. Тошнит? (761) … Мы – святые. Они – ничто. Воры и святые, блудники и святые, мошенники и святые. Они «совершенно корректные люди» и ничто. Струве спит только с женою, а я – со всеми (положим): и между тем он даже не муж жены своей, и не мужчина даже, а – транспарант… а я все-таки муж, и «при всех» – вернейший одной".

725

Примечание к №714

Фашизм … мимикрия, обман для благой цели.

Немецкий фашизм можно рассматривать как антимасонский бунт. И бунт этот доказал, что масонство далеко не простое разрушение. Масонство это, быть может, единственно возможный ПОРЯДОК в мире, как говорил ещё Достоевский (в «Легенде»).

726

Примечание к №680

(Туркин) «всё время говорил на своём необыкновенном языке, выработанном долгими упражнениями в остроумии» (А.Чехов)

Если для Щедрина нарочитость языка была все же литературным приёмом, то для Чехова она стала в значительной мере формой стилизованного существования (как и для его Туркина). Невозможно представить, чтобы в реальности дворянин Салтыков говорил на фельетонном языке своих произведений. Речь Чехова вся построена на интеллигентских присказках и прибаутках. (760)

Следующая ступень разложения языка – творчество Заболоцкого и Хармса. Для них филологическое юродство стало не просто плоским литературным приёмом, как у Щедрина, и даже не поведением, как у Чехова, а определённым взглядом на мир:

Иногда во тьме ночной

Приносят длинную гармошку (766)

Извлекают резкие продолжительные звуки

И на травке молодой

Скачут страшными прыжками,

Взявшись за руки, толпой.

Это уже порча вполне сознательная, но, в отличие от дореволюционной литературы, к тому же крайне продуктивная, т. к. совпадает с общей порчей мира.

Завершает этот процесс Андрей Платонов. В его произведениях происходит не просто разложение литературной формы и языка, но и распадение способа осмысления мира. (767) Распад достигает своего логического предела. И, совпадая с максимальным распадом окружающего мира, становится максимально оправданным. Если Щедрин верх неестественности, то Платонов верх естественности, органичности. Он не менее органичен, чем классическая проза Чехова.

В «Котловане» девочка Настя говорит про медведя-пролетария:

«– Смотри, Чиклин, он весь седой!»

А Чиклин отвечает:

«– Жил с людьми – вот и поседел от горя».

Разве это не похоже на чеховских «Мужиков»:

"На печи сидела девочка лет восьми, белоголовая, немытая, равнодушная; она даже не взглянула на вошедших. Внизу тёрлась о рогач белая кошка.

– Кис, кис! – поманила её Саша. – Кис!

– Она у нас не слышит, – сказала девочка. – Оглохла.

– Отчего?

– Так. Побили."

Ритм идентичен, и я часто повторяю про себя и тот и другой отрывок. Что же касается содержания, то Платонов явно продолжает чеховскую традицию, чеховское отношение к «веикаму уускаму наооду» (в данном случае грассирование дворянское или местечковое на выбор, все равно). Чехов:

"На Воздвиженье, 14 сентября, был храмовой праздник… Как раз в это время на террасе сидел инженер с семьёй и пил чай…

(Пришел из деревни крестьянин Лычков с палкой в руках) – Ваше высокоблагородие, барин… – начал Лычков и заплакал. – Явите божескую милость, вступитесь… Житья нет от сына… Разорил сын, дерётся… Ваше высокоблагородие…

Вошел и Лычков-сын, без шапки, тоже с палкой; он остановился и вперил пьяный, бессмысленный взгляд на террасу.

– Не моё дело разбирать вас, – сказал инженер. – Ступай к земскому или к становому…

(Лычков-отец) поднял палку и ударил ею сына по голове; тот поднял свою палку и ударил старика прямо по лысине, так что палка даже подскочила. Лычков-отец даже не покачнулся и опять ударил сына, и опять по голове. И так стояли и всё стукали друг друга по головам, и это было похоже не на драку, а скорее на какую-то игру".

Это вполне платоновский сюжет. Легко представить себе соответствующую сцену в одной из его повестей. Только лексику деформировать и всё:

"1 мая был всемирный праздник международного трудящегося. Как раз в это время на террасе сидел инженер с семьей и совершал процесс питания.

К нему пришёл из нашей советской деревни зажиточный крестьянин Лычков с орудием палкой в руках. – Гражданин работник умственного труда… – начал Лычков и заплакал. – Явите сочувствие к сочувствующему генеральной линии… Житья нет от сына… Разорил сын, дерётся…

Вошёл и Лычков-сын, без шапки, тоже с орудием труда; он кончил факт движения и под углом классового чутья сделал взгляд на террасу.

– Генеральная линия партии взяла курс на мою смерть, – сказал инженер. – Ступайте к секретарю или к милиционеру…"

А следующий абзац можно вообще дословно переписывать.

Толстой был очень недоволен «Мужиками»:

«У Горького есть что-то своё, а у Чехова часто нет идеи, нет цельности, не знаешь, зачем писано. Рассказ „Мужики“ – это грех перед народом. Он не знает народа…»

«Если бы русские мужики были действительно таковы, то все мы давно перестали бы существовать».

И перестали. Показ Чеховым отрицательных сторон деревенской жизни, разрушающий миф русской литературы о добродетельных поселянах (779) (в полном единодушии создаваемый не выносившими друг друга Тургеневым, Достоевским и Толстым), был и началом разрушения самой русской литературы. Но у Чехова, а затем в ещё большей степени у Бунина, деформировалась литературная идеология. Сама лексика была ещё вполне классической. «Обериуты» лексику разрушили, на них «хорошая литература» кончается. Но своей идеологии, своего мифа-мира они не создали, да и не могли создать. Платонов же это реидеологизация литературы. Возвращение к её назидательности и дидактичности, но возвращение вторичное, опирающееся на разрушенный левый язык. Платонов кристаллизовался из леворадикального газетного месива. В этом смысле он ещё русский писатель. Корни его логоса доходят до 60-х годов ХIХ в. Это логическое завершение интеллигентского инфантильного языка, в конце концов сбывшегося и послужившего адекватным выражением апокалипсиса коллективизации. Наверно, правый язык и не годился для подобной задачи. Не могу себе представить Бунина, пишущего о деревне 30-х.

727

Примечание к №629

И самурай думал: «Что ж ты, негодяй, Родиной, да ещё за пятак, торгуешь!»

Как известно, в Японии эмигрантов-европейцев практически нет. Русских же в Японии вообще живет раз-два и обчёлся. Но в их числе зато нашлось место старейшему русскому социал-демократу Александру Алексеевичу Ванновскому. Участник I съезда РСДРП от московской организации нашёл себе после 1917 г. приют не в Англии, Франции, Германии или Русском Китае – с большими русскими общинами, со сходными жизненными условиями, – а в Японии. В стране, где иностранцев не любят, где соотечественников практически нет. Без языка, без связи с социал-демократическими общинами Европы и Америки, сравнительно обеспеченными и с развитой системой вэаимопомощи. И прожил там Ванновский, выехавший в 1919 г. из России «для лечения», не 10, и не 20, и не 30, а 50 лет. Что же привлекало его в Японии? Да ведь платило, наверно, старейшему социал-демократу за прошлые-то заслуги перед божественным микадо определённую пенсию определённое ведомство японское. Как-никак кто был во время русско-японской войны активнейшим деятелем московского вооруженного восстания и призывал к штурму Кремля? – Офицер царской армии Александр Алексеевич Ванновский. Кто был тогда инициатором и вожаком военного восстания в Киеве? – Он же, Ванновский. Кто написал пособие для русских социал-демократов «Тактика уличного боя»? – Опять Ванновский… Но платили немного. Ванновский в Японии жил бедно. Японцы таких людей не любят.

В 30-х годах к японцам в Маньчжурию бежал начальник НКВД Дальневосточного края Генрих Люшков, бывший зам. начальника секретно-политического отдела и один из следователей по делу Кирова. Сын Антонова-Овсеенко встретился в 1948 году в лагере с бывшим начальником штаба Квантунской армии (732), и он рассказал ему о дальнейшей судьбе Люшкова:

«У нас в Японии не верят предателям, их не любят. Если он предал свою родину, что помешает ему предать ещё раз – государство, которое его приютило? Люшков привёз с собой документы, которые лишь на первых порах представляли большую ценность. Через три месяца они стоили не больше бумаги … Прошло два года … Когда он в очередной раз пришёл ко мне, мы, как обычно, поговорили немного, я вручил ему пакет с жалованием и попрощался. Кабинет у меня большой, пока он дошёл до двери, я успел всадить ему пулю в затылок из своего кольта. „Уберите эту гадость“, – сказал я вошедшему адъютанту».

728

Примечание к №387

«мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной» (Ф.Достоевский)

Но это точка зрения писателя. Превращение Христа – в персонаж. Евангелия – в сюжет. В повесть.

Розанов писал в «Апокалипсисе»:

«Да, Христос мог описывать „красоту полевых лилий“ … но Христос не посадил дерева … и вообще он … не травянист, не животен, в сущности – не бытие, а – почти призрак и тень, каким-то чудом пронёсшаяся по земле. Тенистость, тенность, пустынность Его, небытийственность – сущность Его. Как будто это – только Имя, „рассказ“».

И в результате – Апокалипсис, сущность Апокалипсиса, когда

«сами люди – точно с отощавшими отвислыми животами, и у которых можно ребра сосчитать, – обратились таинственным образом в „теней человека“, в „призраки человека“, до известной степени – в человека „лишь по имени“».

В персонажи «Архипелага». Вся Россия вылетела в книги. (752)

729

Примечание к №717

Чехов органически ненавидел … украинцев

Об украинцах, чтобы не быть голословным. Вот такие примерно высказывания постоянно в его письмах:

«У этого человека, талантливого немножко и неглупого, есть в голове какой-то хохлацкий гвоздик, который мешает ему заниматься делом как следует и доводить дело до конца…»

Или:

«Хохлы упрямый народ: им кажется великолепным всё то, что они изрекают, и свои хохлацкие великие истины они ставят так высоко, что жертвуют им не только художественной правдой, но даже здравым смыслом».

Или:

«Сергеенко пишет трагедию из жизни Сократа. Эти упрямые мужики всегда хватаются за великое, потому что не умеют творить малого, и имеют необыкновенные грандиозные претензии, потому что вовсе не имеют литературного вкуса…»

В рассказе «Именины» Чехов под впечатлением от пребывания в усадьбе украинофилов Линтварёвых вывел тупого прогрессивного хохла. Плещеев Чехова одернул, посоветовал хохла из рассказа выкинуть, на что Антон Павлович принялся доказывать, что он имел в виду не Линтварёвых,

«а тех глубокомысленных идиотов, которые бранят Гоголя за то, что он писал не по-хохлацки, которые, будучи деревянными, бездарными и бледными бездельниками, ничего не имея ни в голове, ни в сердце, тем не менее стараются казаться выше среднего уровня и играть роль, для чего и нацепляют на свои лбы ярлыки… Нет, не вычеркну я украинофила».

Однако в последующих изданиях пришлось вычеркнуть.

730

Примечание к №696

в душе великий народец проклиная

Чехов был антисемитом. В самом элементарном, бытовом смысле этого слова. Через всю его переписку проходит тема пренебрежительного подшучивания или даже прямого высмеивания евреев. Как элемент быта, обычной бытовой лексики:

«Но никто так не шипит, как фармачевты, цестные еврейчики и прочая шволочь» (по поводу антисуворинской кампании в 1887 г.).

«Думаю, что сыр-бор сильнее всего горит в толпе еврейчиков… Я читал прокламации: в них ничего нет возмутительного, но редактированы они скверно и тем особенно плохи, что в них чувствуется не студент, а жидки … Должно быть, не студенты сочиняли». (о студенческих волнениях 1890 г.)

«Он писать не умеет и вообще бездарен, как все крещёные шмули».

«Не люблю, когда жидки треплют моё имя. Это портит нервы».

"На такой же точно жёлтой бумаге, как у Вас, пишет ко мне один очень надоедливый шмуль (753), и его письма я читаю не тотчас же по получении, а погодя денька три; и ваше письмо я отложил в сторону, подумав, что это от шмуля. Такова одна из причин, почему я так долго медлил с ответом…"

«Не печатай, пожалуйста, опровержений в газетах … опровергать газетчиков всё равно, что дёргать чёрта за хвост или стараться перекричать злую бабу. И шмули, особенно одесские, нарочно будут задирать тебя, чтобы ты только присылал им опровержения». (Брату в др. месте: «Одесская печать – это самая бестактная и самая некорректная печать в мире».)

«О Толстом пишут, как старухи о юродивом, всякий елейный вздор, напрасно он разговаривает с этими шмулями».

Из письма братьев Чеховых сестре, где Ал.Чехов ломается, прося рекомендацию в «Курьер» к Коновицерам:

"Я послал бы и сам, но они мине, как Седого (псевдоним Ал. Чехова – О.)… не жнають и могуть пожнакомить моево рукопись з/подстольного корзина (785). А ежели Вы пошлёте и шкажете, кто такова – Седой, тогда я въеду в «Курьер» ни чирез кухню, а чирез параднава дверь, как будто из банкирского контора".

«В Петербурге рецензиями занимаются одни только сытые евреи неврастеники, ни одного нет настоящего, чистого человека».

Шутил с Книппер по поводу присланных ею фотографий: «Другая тоже удачна, но тут Вы немножко похожи на евреечку, очень музыкальную особу, которая ходит в консерваторию и в то же время изучает на всякий случай тайно зубоврачебное искусство и имеет жениха в Могилёве».

Чехов назвал своих такс Бром и Хина. Но, изощряясь в филологическом гурманстве, он приделал к именам и отчества. Полностью собачек звали так: Бром Исаевич и Хина Марковна. Или сокращённо: Исаич и Марковна. Чехов писал сестре из Парижа:

«Милая Маша, передай Хине Марковне, что я сегодня завтракал у Марка Матвеевича Антокольского» (834).

Одновременно Антон Павлович метал громы и молнии по поводу антисемитизма Суворина (который никогда себе подобных выходок не позволял). Великий писатель земли русской встал горой за униженных и оскорблённых детей еврейских миллионеров. Но стоило какому-то «шмуле» наступить Чехову на мозоль, и тут же показное теоретическое юдофильство сменилось вполне конкретной юдофобией:

«„Курьер“ недавно подложил мне большую свинью. Он напечатал письмо шарлатана Мишеля Делиня, подлое письмо, в котором Делин старается доказать, какой негодяй и мерзавец Суворин, и в доказательство приводит моё мнение. Это уже чёрт знает что, бестактность небывалая. Нужно знать Делина: что это за надутое ничтожество! это еврей Ашкинази, пишущий под псевдонимом Мишель Делин».

Это в частном письме, к сестре. «Для внутреннего пользования». Делин по-восточному «договорил». А договаривать Чехов не любил. На словах, «официально».

731

Примечание к №657

Преступление … в себе выношенное, но гениально несовершённое.

Розанов писал о Раскольникове:

«(Тотчас после преступления закона неприкосновенности человека) началось мистическое взаимодействие между убившим, убитою и всеми окружающими людьми … „Не старушонку я убил, себя я убил“, говорит он … Мистический узел его существа, который мы именуем условно „душою“, точно соединён неощутимою связью с мистическим узлом другого существа, внешнюю форму которого он разбил. Кажется, все отношения между убившим и убитою кончены, – между тем они продолжаются; кажется, все отношения между ним и окружающими людьми сохранены и лишь изменены несколько, – между тем они прерваны совершенно … только переступив личность человека, мы постигаем всё её значение: для нас открывается мистический и иррациональный смысл её, но уже поздно. Сделав ненужным подобный опыт, обнаружив со всей убедительностью в гениальном изображении состояние преступной совести, Достоевский оказал великую историческую услугу».

Почувствовать свою душу, то, что она живёт, можно лишь уничтожив душу другую, порвав невидимую и неощутимую нить, соединяющую мистически ваше «я» с «я» другим. Другое «я» только и материализуется окончательно для вас после его внешнего разрушения. Человек чувствует, что внутреннее убийство, то есть уничтожение – невозможно. Объём души не совпадает с видимыми границами "я", для которого «другие» лишь модификации собственного состояния. Человек может уничтожить являющееся другое "я", но не в состоянии отказаться от некоторого состояния себя, именуемого именем убитого.

Чтение Достоевского даёт относительно социальный и «нравственный» опыт убийства и тем самым заставляет почувствовать подлинный объём своего мира. Отсюда ощущение преступности чтения Достоевского. Чтение его романов – преступление. Чтение книг Розанова – тоже преступление. И Розанов и Достоевский крайне субъективны (причём их субъективизм рассчитан именно на русское восприятие). Эта субъективность приводит к их внутреннему оживлению. А оживление, в свою очередь, вызывает ощущение убийства. Читатель чувствует себя убийцей Розанова и Достоевского. Образуется внутренняя, интимная связь с их мирами и, соответственно, отъединение от реально живущих людей.

То же произошло и с отцом. Отец умер, и я с ним связан, это умерла часть меня. А с окружающими связь разорвана. Громадная особенность в том, что отец жил. Действительно ЖИЛ. Это, может быть, единственно живой человек, которого я видел.

732

Примечание к №727

встретился в 1948 году в лагере с бывшим начальником штаба Квантунской армии

И японцы несчастные попали. Только роль их в русской истории не такая значительная, как у немцев, и гулажик им поменьше сделали. Но «основную мысль», я думаю, и японцы поняли.

733

Примечание к №529

Количественным символом банкротства Соловьёва, пустоты, является постоянная неоконченность его вещей.

Уже юношеская диссертация Соловьёва («Кризис западной философии») закончена лишь формально. 120-страничный труд завершается совершенно произвольным утверждением, якобы следующим «из самого хода изложения»:

«Итак, по устранении в „философии бессознательного“ тех очевидных нелепостей, которые вытекают из её относительной ограниченности и находятся в противоречии с основными принципами, мы получаем следующие общие результаты, которые вместе с тем суть и результаты всего западного философского развития, потому что, как мы видели, философия Гартмана есть законное и необходимое произведение этого развития … и тут оказывается, что эти последние необходимые результаты западного философского развития утверждают, в форме рационального познания, те самые истины, которые в форме веры и духовного созерцания утверждались великими теологическими учениями Востока».

О христианском Востоке до этого у Соловьёва не было сказано почти ничего. Речь шла о довольно подробном изложении западных философских систем и только. Всё это Гегель в квадрате, своеобразная мифология «устроения»:

– Я ничего, я прилежный, ортодоксальный… Это всё «объективный процесс развития мировой философии». А я в конце положу незаметно кирпичик, и не положу даже, а только кирпич Гартмана поправлю. С одной стороны, как бы скромно и нет меня даже, а с другой, хе-хе, на мне-то всё и кончается, всё по документам и закругляется на мне.

Страшная узость мысли при страшной широте претензий. Но какое-то подобие меры ещё соблюдено, ещё концы с концами вроде бы сходятся. (744) «Роль выдержана».

Но уже в полемике с Лесевичем по поводу своей диссертации Соловьёв явно переигрывает. Ответ Лесевичу блестящ, но именно в нём, может, с особенной-то силой виден основной порок, основная трещина. В рамках литературной задачи у Соловьёва все хорошо, тут «ни убавить, ни прибавить». Но вот какая штука – сам стиль, его напряжённая изворотливость, находится в странном несоответствии с подчеркнуто формальным и отстранённым характером полемики. Текст разрывается изнутри, используется чисто инструментально, так что абстрактная форма не выдерживает несоответствия и начинает расползаться. Изложение начинает срываться с логической резьбы. В статье о Лесевиче это ещё тенденция, так как спасает узость и элементарность темы. Но вот в написанных далее «Философских началах цельного знания» дело уже плохо. Мысль философа, нервно-субъективная, не может пробиться сквозь объективный материал, начинает в нём исчезать, растворяться. Соловьёв не может обойтись без идиотских экскурсов, без пережёвывания давно известного. Перед нами уже типичный профессор (что для философа почти оскорбление). «От Греции до современности», «от Греции до современности» – и мысль на 70% этим засорена. Мысль уже не в силах пропитать собой весь материал, и информация начинает высыхать, трескаться на отдельные блоки. Хотя в своей работе Соловьёв называет эклектизм «бесплодной попыткой описать окружность без центра и радиуса», его философия вырождается уже из-за самой структуры русского языка именно в такой эклектизм, в попытку мыслить при помощи гнилой линейки и ржавого циркуля. В результате «Философские начала цельного знания» оканчиваются нулём, ничем. В бессмысленной попытке объективации субъективного Соловьёв соскальзывает в ничто. Его работа начинается с 40-страничного введения, потом идет 20-страничное изложение всей мировой философии, потом, наконец, он приступает к изложению первой части своей «свободной теософии», а именно «органической логики». Мысль Соловьёва начинает истерически вихлять, пытаясь на отечественных розвальнях вписаться в головокружительно-спиралевидные повороты гегелевской диалектики. Философ, надо отдать ему должное, продержался еще почти 100 страниц. И это будучи 24 лет отроду! Но всему есть предел. На 383 странице 1 тома собрания сочинений наступил крах. Соловьёв захотел рассмотреть «27 логических модусов». Всё перевернулось, рассыпалось. Первую триаду бедный молодой человек уложил в 6 страниц. Но тут оказалось необходимым сделать 4 примечания. Первое примечание – 1 страница, второе – 2 страницы, третье – 2 страницы, четвёртое – 3 страницы. Причем, уже чувствуя, куда его заводит, Соловьёв делает попытку отрезать бахрому вырастающих ответвлений и заявляет, что в четвёртом примечании он «ограничится только несколькими указаниями», так как вернётся к этой теме позднее. Однако к четвёртому примечанию Соловьёву приходится делать ещё примечание-сноску. Далее, по инерции, он проскакивает вторую триаду и окончательно увязает в третьей. Всё.

Через разбитое окно этого окончания хорошо видно будущее «ди руссише филозофи».

Однако саморазоблачение сопровождается старательным переигрыванием:

«Школьная же философия довольствуется одним семенем истины, засушив её отвлечёнными формулами».

«Вследствие отвлечённого характера школьной философии, обособлявшей логические понятия и утверждавшей их в такой исключительности, многие школьные философы не признавали и доселе не признают необходимую познавательность … о себе сущего, несмотря на простоту и ясность этой истины, а один из величайших между этими философами, Кант, с особенною резкостью настаивает на противоположенности о себе сущего, динг ан зихь, и мира явлений…»

Оцените картину: создаётся искусственный русский язык, вульгарно имитирующий немецко-латинскую схему мышления, и на этой гнилой схеме доказывается школярство и схематизм Канта. Причём само понимание «школярства» Канта взято у его немецких критиков. Милая, до боли родная и понятная заглушечность. И какая роскошная – четверная, если не более.

В предисловии к следующей своей «фундаментальной» работе – знаменитой «Критике отвлечённых начал» – Соловьёв пишет:


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70, 71, 72, 73, 74, 75, 76, 77, 78, 79, 80, 81, 82, 83, 84, 85, 86, 87, 88, 89, 90, 91, 92, 93, 94, 95, 96, 97