Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Бесконечный тупик

ModernLib.Net / Философия / Галковский Дмитрий Евгеньевич / Бесконечный тупик - Чтение (стр. 52)
Автор: Галковский Дмитрий Евгеньевич
Жанр: Философия

 

 


Характерная реакция русского: «Ради Бога, не связывайся».

Соловьёв писал в 1891 году:

«Неужели возможно хоть на мгновение вообразить, что после всей этой славы и чудес, после стольких подвигов духа и пережитых страданий, после всей этой удивительной сорокавековой жизни Израиля ему следует бояться каких-то антисемитов! Если бы эта злобная и нечистая агитация возбуждала во мне какой– нибудь страх, то, конечно, не за евреев, а за Россию. Но признаюсь, и такого страха я не чувствую … сам русский народ – себе не враг; он достаточно умён, чтобы не прать против рожна и не спорить с Божьими судьбами. И не даром Провидение водворило в нашем отечестве самую большую и самую крепкую часть еврейства».

502

Примечание к с.30 «Бесконечного тупика»

«Боль моя всегда относится к чему-то одинокому и чему-то далёкому; точнее что я одинок, и оттого что не со мной какая-то даль, и что эта даль как-то болит, – или я болю, что она только даль…» (В.Розанов)

Я всё время боялся, что меня «забудут». (510) Мать меня, семилетнего, в «Детском мире» забыла. Я ходил по этажам и ревел: «Забыли!» Мне казалось, что всё, мир непоправимо рухнул и старое счастье никогда не вернётся. Меня кто-то повёл в радиоузел, спросил фамилию. Было ясно: сейчас объявят по радио (это уже «официально») и я пропал. Меня повезут на какой-то машине и всё – пропала жизнь. Но тут вбежала мама. Характерно, что не я потерялся, а она меня забыла.

В пионерлагере последняя неделя смены превращалась в пытку. Лагеря я не любил, и само по себе возвращение домой было праздником. Но я боялся, что меня «забудут», «не возьмут». Думал: кто им скажет, что смена именно сейчас кончится, а письмо не дойдёт. И родители, как нарочно, приходили всегда последними, когда всех уже разбирали и я стоял у автобуса или вагона один с вожатыми. С этим связано ярчайшее впечатление детства, врезавшееся в память с каллиграфической четкостью. Я стою на длинной московской улице у сквера; летит тополиный пух. Вереница пустых автобусов, и в самом конце один я. И вот по пустой улице навстречу мама бежит. Я к ней: здравствуй! А она: отойди, мальчик, не мешай, – и дальше быстро-быстро пошла. Каблуками цок-цок. А вожатая: «Одиноков, не мешай прохожим, встань у ограды». В голове мысли, чувства полетели со скоростью необыкновенной, испуганной. «Не узнала… Нет, не может этого быть. Это я обознался.» И чувство горечи, смущения, стыда. А тут вдоль колонны машин мать обратно идет и уже издалека рукой машет. Ей сказали, что я в другом конце, и она, торопясь, мимо меня пробежала. Умом я никогда не обижался, но чувство недоумённого ужаса и просто КРАХА осталось навсегда, так что эпизод разросся до масштаба довольно жуткого символа.

Я слишком быстро схожусь с людьми. Тут отзывчивость, возведённая в квадрат фантазией, способностью чисто умозрительного, интроспективного контакта. И вот всегда так: срываешься к человеку и вдруг отчетливо сознаёшь, что объективно-то ему совсем чужой (540). Я уже расположил его в цепочке своих сновидений, связал с определёнными частями своего внутреннего мира, но он-то не подозревает об этом. И трагедия одиночества наваливается на меня, и я даже сказать ничего не могу. Мне до слез грустно.

То же повторяется и в религии (связи). Связь с Богом для меня односторонняя. Бог обо мне не знает, а я о нём знаю. Я его люблю и плачу перед ним в одиночестве. И не могу говорить с ним, молиться. О Боге рядом, Боге помогающем и подумать не могу. Если Бог мне помог, значит это не Бог. Вообще я очень настороженно отношусь к расположенности к себе.

503

Примечание к №478

«Но ясно, что они и там работают топорами, превращая массу дерева в негодные щепки». (В.Ленин)

Однако в другой ситуации Ильич свое мнение по поводу технологии «рубки» пересмотрел радикально:

«Пусть моськи буржуазного общества … визжат и лают по поводу каждой лишней щепки при рубке большого, старого леса. На то они и моськи, чтобы лаять на пролетарского слона».

504

Примечание к №390

Но оказалось, что это сухой, пресный снег. А Бланк (50-летний) хохотал, хохотал.

Последняя реприза старого клоуна. У Ленина, полупарализованного, теряющего остатки разума, были припадки капризности и бешеной злобы. Речь пропала, но мышцы лица сохранили подвижность. Их вело, лицо кривилось. Он мычанием отгонял врачей, кидал в них здоровой рукой тарелки и подушки. Отказывался принимать лекарства. Только хинин от великой злобы всегда ел охотно. И когда врачи, удивляясь, говорили ему, как это он принимает такую горечь даже не морщась, Ильич радостно хохотал.

505

Примечание к №493

Бессмысленные слова были пролиты в реальность.

Набоков писал:

"Творчески читая гоголевскую повесть, мы обнаруживаем, что там и сям в невиннейшем описательном пассаже то или иное слово, иногда простое наречие или предлог, скажем, какое-нибудь «даже» или «очень», вставлено таким образом, что безобидная фраза взрывается мятущейся радугой фейерверка (521), какой возможен только в причудливом сновидении; или период, начавшийся в неторопливой разговорной манере, ни с того ни с сего сходит с рельсов и своенравно ускользает вглубь иррационального, где и есть его настоящее место; или опять-таки столь же внезапно распахиваются невидимые створки и могучая волна кипящей поэзии, нахлынув, затопляет всё, чтобы тут же пройти сниженной речью, или превратиться в собственную пародию, или прерваться фразой, возвращающей нас к скороговорке скомороха, – той скороговорке, которая так характерна для гоголевского стиля. Это производит на читателя впечатление чего-то смехотворного и вместе с тем нездешнего, постоянно подстерегающего нас за углом".

Конечно, гоголевская фраза перевёртываема, спиралевидна. «Очень хороший ТАКЖЕ человек Иван Никифорович». Но не есть ли гоголевское злорадство лишь проявление естественного архетипа языка? Обнажение сути языка? Язык такой, и ничего не поделаешь. Гоголь сам совсем не виноват. Поэтому-то столь бесплодными и разрушительными были для его творчества попытки морализирования. Гоголь порождал реальность, подражая потусторонней реальности языка. Платой за чистоту форм порождения послужило ужасное содержание.

Не является ли в свою очередь русский язык великим литературным языком за счёт своей низменности? Или, точнее, пронизанности, сетчатости, через которую просвечивают архетипы – бездушные, бездонные, стоящие вне критериев человечности. Это содержательное бездушие формально максимально осуществленного языка Набоков видел:

«Провалы и зияния в ткани гоголевского стиля соответствуют разрывам в ткани самой жизни … Я не говорю о нравственной позиции или нравственном поучении. В таком мире не может быть нравственного поучения, потому что там нет ни учеников, ни учителей: мир этот ЕСТЬ, и он выталкивает всё, что может это разрушить, так что никакое улучшение, никакая борьба, никакая нравственная цель или работа здесь так же невозможна, как совершенно невозможно изменить траекторию звезды».

Или:

«Литература на этом заоблачном уровне искусства, конечно, не озабочена жалостью к угнетённому или обличением угнетателя. Она говорит той тайной глубине нашей души, где тени других миров проходят, словно тени безымянных и бесшумных кораблей».

И тут же ошибка. Набоков сказал, что «это мир Гоголя, и как таковой он совершенно отличен от мира Толстого, Пушкина, Чехова или моего собственного». Нет, мир совершенно един. История – едина. Язык – един. Различие в интерпретации, взглядах. Но на пределе – единство. И ближе всего к этому единству подошёл Гоголь (из-за крайнего формализма – содержание ему не мешало).

506

Примечание к №411

Тебе пайку дали, а ты не ешь всю

Существует один человек, о котором в «Бесконечном тупике» даже не упоминается (вот здесь только, в №506), но без произведений которого ход мысли будет тёмен. Я имею в виду Александра Солженицына.

В сущности, советская культура дала только одного великого писателя – автора «Архипелага». У него звериная мудрость и страшная грубость мышления – тотальное, не оставляющее просвета морализирование. Несомненно, это архетипическая фигура, и поэтому Солженицын смешон. В нём сбылась мечта и миф русского писателя, и «Архипелаг», его щедринская подозрительность ко всему и вся, есть фиксированная форма нового русского сознания. Это, так сказать, опытный Щедрин, Щедрин не на авось трогающий вещи и смеющийся над ними, а знающий, что вещи злы и «специальны». Но в основе-то – нелепость.

Нелепо. Нелепо. Сейчас почувствуете. Достоевский и Солженицын – нелепо. Солженицын груб. Когда человеку плюют в лицо, суют голову в унитаз, морят клопами – не наказывают, не карают, а мучают, изводят… то что же тут сказать? Нарушена мера страдания. Боль – сжатые челюсти, бисер пота, напряжение мышц – это высокая пластика. Но вот болевой порог сорван и человек визжит, корчится, смеётся, прыгает. Солженицын писал, как одному заключенному били дубинкой по седалищному нерву. С первого удара он обломал ногти о ковер рюминского кабинета, а со второго потерял сознание. Его привели в камеру – зад у него распух, и штаны не застёгивались. Несколько дней у него был понос. Он сидел на параше и хохотал. Потом его били сапогом в живот, пробили брюшину, и наружу вывалились кишки. Он ползал и вправлял их внутрь. Его увезли в тюремную больницу и он ВЫЖИЛ. Зачем? Как об этом писать? Какая МЫСЛЬ? «Бить по седалищному нерву и пробивать живот сапогом нехорошо»? Богато! У Достоевского гармония. Темы все солженицыновские в «Записках из мёртвого дома». Но «Записки» это ад Микельанджело, а «Архипелаг» даже не Пикассо, а китч. «Архипелаг» злораден (не над жертвами, конечно, а злорадством повествования), «Записки» совсем не злорадны, спокойны. Если бы Достоевский всё выдумал, то всё равно это было бы хорошее произведение. Если бы Солженицын выдумал «Архипелаг», это было бы бездарно. Бездарно в целом – не по художественному исполнению, а по замыслу.

Но Солженицын, тем не менее, вполне органично входит в сонм Великих Русских Писателей. Он сказал, что если бы зрители чеховских «Сестёр» в начале века узнали бы о своем будущем, то весь зал пошёл бы в сумасшедший дом. Но это неверно. Чехов органичное звено в развитии русской культуры, русской мысли и русской истории. И как бы он ни был чужероден последующей России, именно она в скрытом виде в нём содержалась, и именно она связана в своем развитии с Чеховым миллионами нитей (реплика Солженицына тоже ведь порождена Чеховым даже и буквально: «Палата №6»). Соответственно солженицыновской нелепицей всё и должно было закончиться. Солженицын счастливчик русской литературы, баловень судьбы. (658) В нём русская литература и русский язык нашли свою форму, предмет и цель. У Гоголя фантастическое противоречие между целью и средством. Цель – спасение России и мира. Средство – литературный дар, да к тому же сюрреалистического свойства. В Солженицыне же грезы сошлись и осуществились. «Все при всём». Да, спасение России, да, при помощи литературы, и литературы глумливой. И действительно, получилось. И получилось наяву и СЕРЬЁЗНО. Когда я читал его книги, то не просто читал – переживал. Многие обороты воспринимались на физиологическом уровне и просто стали частью моего языка: (705) «был хорошо устроен в зоне», «ничего, берем» или «ты тоже умирать будешь». И тон, тон.

507

Примечание к №422

У меня психология короля в изгнании.

Розанов писал, что ему никто не интересен, кроме русских. А мне никто не интересен, кроме меня. (572) Меня как русского. Осознание себя как русского, принадлежащего к русским, соединяет меня еще с миром. Где-то там внизу земля, Россия. Это дико: постижение Бога, Времени, Мироздания, Ничто, и вдруг Нечаев какой-нибудь выскакивает из Млечного пути и кусает за палец. А ведь это я, это именно ко мне относится. Тут последняя связь с обыденным миром. Стыд за него. То есть ещё чувство, ещё связь с землёй, почвой.

"– На какой почве свихнулся принц Гамлет?

– На нашей, на датской".

508

Примечание к №492

Соловьёв, воспитанный, как он сам утверждал, на философии Спинозы, просто обмирал перед подобными талмудическими откровениями

Здесь через абстрактную решётку слышен вой хасидистского шамана, бьющегося в пророческом мерячении. Ведь чем абстрактнее, чем логичнее и «логоснее» речь, тем больше она для еврея математизируется, каббализируется, превращается в формулы, имеющие страшный восточный смысл. И чем выше накал мысли, тем выше накал страсти. Поэтому Спиноза это поэт, пророк, еврейский юноша, в эротическом экстазе выкрикивающий геометрические леммы, которые для него, конечно, не формулы, а заклинания. То, что у Декарта было «строительством», «защитой», у Спинозы превратилось во вдохновенный сексуальный гимн. Смысла же пародируемого картезианства Спиноза не понимал, как и положено при мерячении, то есть психопатическом неудержимом повторении определённых слов и действий окружающих лиц, внешне совершенно необъяснимом и бессмысленном.

509

Примечание к №476

Статьи Соловьёва о русских поэтах и писателях это какое-то саморазоблачение.

Соловьев перед смертью сказал стоявшей рядом жене С.Трубецкого:

«Мешайте мне засыпать, заставляйте меня молиться за еврейский народ, мне надо за него молиться».

А потом запел еврейские гимны. Это всё равно как если бы автор «Евгения Онегина» стал вспоминать на смертном одре эфиопские напевы. Но Пушкин попросил морошки.

Пушкин нравился Соловьёву. О «Пророке» Владимир Сергеевич писал восторженно:

«И самый грамматический склад еврейской речи … удивительно выдержан в нашем стихотворении. Отсутствие придаточных предложений, относительных местоимений и логических союзов при нераздельном господстве союза „и“ … настолько приближает здесь Пушкинский язык к библейскому, что для какого-нибудь талантливого гебраиста, я думаю, ничего бы не стоило дать точный древнееврейский перевод этого стихотворения».

Судя по переписке с некоторыми деятелями русского еврейства, философ знал, что говорил: «Не сердитесь на меня, дорогой Файвель Бенцилович, что так долго не отвечал Вам. Я переживаю теперь очень тяжелое время: яхад алай йит'лахашу кол-сон'ай, алай ях'шебу раа ли (527) д'барб'лияал яцук бо ваашэр шаякаб ло-йосиф лакум: гам иш-ш'-ломи ашэрбатахти бо окэл лах'ми'игдил алай акэб. Впрочем, все это не мешает мне работать. Первый том «Истории теократии» скоро должен выйти. Еврейское чтение продолжаю … Теперь, слава Богу, я могу хотя отчасти исполнить долг религиозной учтивости, присоединяя к своим ежедневным молитвам и еврейские фразы, например: Пнэ элай в'ханневи ки яхид в'ани, царот л'бабы ирхиту, мимцукотай оц'иэни».

Файвель Бенцилович Гец потом вспоминал о своем умершем друге:

«Можно безошибочно утверждать, что со смерти Лессинга не было христианского учёного и литературного деятеля, который пользовался бы таким почётным обаянием, такой широкой популярностью и такой искренней любовью среди еврейства, как Вл.С.Соловьёв, и можно предсказать, что и в будущем среди благороднейших христианских защитников еврейства … будет благоговейно, с любовью и признательностью упоминаться благодарным еврейским народом славное имя Вл.С.Соловьева».

В №5 журнала «Советская юстиция» за 1935 год под заголовком «Не верится» помещён некролог члену президиума Верховного Суда РСФСР:

«Умер Загорье… Нет Бориса Михайловича Загорье…

Эти слова звучат чуждо, невозможно осознать их смысл. (547) Не веришь. Не понимаешь их нелепого значения.

Живой, милый, тишайший Борис Михайлович, ведь вот он перед глазами.

Ясная голова, честнейшая натура, человек настоящей большой внутренней честности … Его искренность и … какая-то особенная прекрасная совестливость, какое-то органическое чувство ответственности за дело, которое ему доверила партия, все это как-то всегда было при нём, чувствовалось в каждом его поступке, в каждом его суждении… Вероятно это и сделало его одним из популярнейших, одним из проникновеннейших судей пролетарского государства.

Мягкий, внимательный, чуткий товарищ. Но какой суровостью, жёсткой непреклонностью судьи загорался он каждый раз, когда перед ним возникало лицо врага…»

О еврейском народе Владимир Сергеевич всегда говорил с теплотой в голосе (574), с мягкостью, внимательностью, чуткостью. Иногда и журил. Любя, для диалектики. Набор эпитетов: «великий», «трагический», «милый», «трогательный», «благородный» и т. д.

Но каким металлом гремели его реплики о проклятых соотечественниках: «духовный сифилис», «рыночный патриотизм», «зарвавшиеся (и завравшиеся) славянофилы», «жулики», «псевдопатриотическая клика», «хрюкающее и завывающее воплощение национальной идеи», «звериные хари», «зоологический национализм», «аномалия» и т. д. И всё это не о ком-нибудь, а о русской национальной элите, таких людях, как Самарин, Хомяков или Данилевский.

Мочульский пишет:

«У Соловьёва – темперамент бойца, страстная убеждённость, нравственный пафос, праведный гнев. Борьба его вдохновляет: он наносит жестокие удары и как будто любуется их силой и меткостью. Его холодная беспощадность и непогрешимая ловкость производят иногда тягостное впечатление. Он действует во имя христианской любви, но в нём есть какое-то нездоровое упоение разрушением. К тому же славянофилы, которых он уничтожает, – его родные братья».

А ничего он не разрушал. В этом-то и удивительная привлекательность духовной жизни. В реальности «неправ правый». А в мире идей «неправ левый». Соловьёв нападал на слабых, беззащитных людей. Но идеи этих людей были вовсе не слабыми. Тут идеологический материализм Соловьева сыграл с ним злую шутку. Он думал, что разрушает идеи, тогда как на самом деле он был вообще вне сферы русской духовной жизни. Конечно, жалко, что его тогда некому было одернуть. Но ведь его и вообще жалко.

Тут ведь как получается. Пушкин попросил морошки, и это запомнится навсегда. Именно потому, что так естественно. А Соловьёв перед смертью ломался, что-то хотел напоследок, репризу какую-нибудь… А ничего не запомнится. Или ещё хуже: запомнится как двусмысленный анекдот, о которых в книгах не пишут, а так… говорят: «А знаете, Соловьёв-то…»

Соловьёв говорил, что смерть Пушкина анекдотична и безобразна. Вот уж действительно – все русские биографии удивительно договорены.

510

Примечание к №502

Я всё время боялся, что меня «забудут».

И надеялся, что меня найдут. До 17 лет о любви я думал так: какая-нибудь удивительная девушка найдёт меня и скажет:

– Милый Одиноков, я тебя люблю.

– Почему же ты меня любишь? – стану я счастливо оправдываться.

– А потому, что ты хороший, прогрессивный.

– Почему же я хороший, я вовсе, может быть, не хороший.

– Нет, хороший, хороший. Я тебя люблю, а разве я бы стала тебя любить, если бы ты был нехороший… Потом у тебя отец умирает. А ты переживаешь.

– А чего это я переживаю? Чего это ты пристала-то?

– А потому, что…

И т. д. Я уже на всякий случай – чтобы уточнить – оправдывался бы, но всё бы уже было ясно и нашло своё оправдание…

И вдруг я понял, что никто не придёт и ничего не скажет. (526) И что я вообще нехороший, так как вот эта внешность это и есть РЕАЛЬНОСТЬ. Так стала возникать идея иллюминатства, просвещения. «Выдумывания того, кого бы я хотел». Никто обо мне не заботится, никто меня не спасает, и я спасаю других. Я в 11 лет «спасаю» отца. Но в уме знаю, что должно же быть наоборот. И жду, что меня кто-нибудь спасёт. Да тот же отец, вдруг в один прекрасный день волшебно изменившийся, просветлевший. Я веду его, пьяного, к дивану, укладываю, расстёгиваю пиджак, снимаю ботинки, несу таз, в который он начинает блевать. И вот он на следующий день снова приходит домой с опухшим безумным лицом. У меня всё внутри замирает от заботливого страха. И вдруг – что это? Лицо отца становится насмешливым, осмысленно-умным: «Ты почему математику не сделал? Вот давай сейчас быстро поужинаем и будем вместе задачи решать. А потом марш в постель».

А получалось всё наоборот. Я в 17 лет понял, что никому не нужен и начал сам спасать себя, а затем и других людей, Россию, весь мир.

И если все рухнет в развалинах,

К черту! Нам наплевать.

Мы всё равно пойдём вперёд.

Потому что сегодня наша – Германия,

А завтра – весь мир! Завтра – весь мир!

511

Примечание к с.30 «Бесконечного тупика»

Детство Набокова ничем не отличается от провинциального детства Розанова или от современного русского «пионерского» детства.

Основная функция пионеров, их главное «дело» – собирание мусора и вторсырья: металлолома, макулатуры. Как же нужно упасть в нравственном отношении, чтобы уготовить детям роль мусорщиков и старьёвщиков. ИСПОЛЬ-ЗОВАНИЕ, и использование на грязной и унижающей человеческое достоинство работе, работе, которой занимаются обычно отбросы общества.

Не правда ли, удачный риторический приём? Но, как подумаешь, – я плачу – ведь это было одно из самых радостных, ярких событий моего детства и отрочества. Осенняя прохлада, запах прелых листьев и живого домашнего дыма. А кипы старых журналов, сваленных в углу класса и их ворошение, рассматривание и откладывание интересного. Это праздник, пещера Алладина. Как радовался я, неся домой портфель, набитый номерами «Техники-молодежи» или «Вокруг света», как их любовно складывал, как рассматривал и читал. Пожалуй, да, самое яркое впечатление. Вот еще позднее, когда я пошёл в 9 класс, отец взял на прокат бинокль – разве это только сравнимо. Я ложился на пол, открывал окно и смотрел на октябрьское небо. В ночи блестел огромный Юпитер с четырьмя звездочками-спутниками, мерцали Плеяды, ребрилась морщинистая и огромная Луна. Было так тихо, небо излучало приятный холод. Я лежал в куртке и шапке. Если бы мне предложили взамен этих осенних дней вечерние прогулки с любимой девушкой, её поцелуи и объятья – не согласился бы ни за что… И журналы бы не отдал.

512

Примечание к №478

Совсем без молний и грома, колесниц и тог. А так, «в кепочке».

У Достоевского в «Бесах», когда Шигалев на сходке широкими мазками набрасывает эскиз будущего ада, Верховенский его «срезает»:

"– Арина Прохоровна, нет у вас ножниц? – спросил вдруг Пётр Степанович.

– Зачем вам ножницы? – выпучила та на него глаза.

– Забыл ногти обстричь, три дня собираюсь, – промолвил он, безмятежно рассматривая свои длинные и нечистые ногти…

Пётр Степанович даже не посмотрел на неё, взял ножницы и начал возиться с ними. Арина Прохоровна поняла, что это реальный приём, и устыдилась своей обидчивости. Собрание переглядывалось молча. Хромой учитель злобно и завистливо наблюдал Верховенского".

Проще надо, проще. «Надо быть скромнее, товарищи». И «хромой учитель» мучительно завидовал: «Что делает, что делает, а?» Сам не мог срезать-то. Ненавидел смысл происходящего, а отказаться от смысла не мог. Не смог до «реального приема» додуматься. Так и остался в собственных же глазах сопливым романтиком, то есть дурачком. (524)

Достоевский этой «стрижки ногтей» ещё у петрашевцев на всю жизнь насмотрелся. Ему хватило опыта общения с «идеалистами» 40-х с избытком. Вот так, по шею.

513

Примечание к №477

Союз Советских Гомосексуалистических Республик

Если принять социально-сословную мифологию. Пускай «капитализм» – общество, где господствует «класс» капиталистов. Тогда социализм это собственно «пролетаризм», господство рабочих. Но возможно ли это вообще, как и господство крестьянства после феодализма? В самом сравнивании предпринимателей и наёмных работников натяжка. Почему не «сравнить» (уровнять) больных и врачей, учителей и учеников? Даже в количественном отношении (1:10 000) абсурдно.

Возможно, СССР – господство военных? Милитерократия, тимократия, хунта. Но военные в советское время занимали всегда подчинённое положение. Может, бюрократия, «государственное государство», существующее для самого себя? Такой социальный онанизм уже ближе. Но в культуре, в «общественном мнении» и 1987-го и даже 1937-го, не говоря о 1887, 1837, к «аппарату» всегда отношение безусловно негативное.

Может, следует найти такое сословие, такую социальную группу, к которой и в 1837 и в 1987 испытывали безусловно благоговейное отношение, которой подражали, в которую старались попасть лучшие. В русской истории такое сословие – одно-единственное – есть. Это писатели. Вот кто пришёл, вот кого ждали. Не «грамматократия», власть образованных вообще, на которую негодовал Леонтьев, не «интеллигентократия», «студентократия» – власть недоучек, а именно «писателекратия» – власть писателей, и шире – неудавшихся писателей (журналистов, графоманов). Победил «писателизм». «Графократия». Политическая, экономическая, духовная. За полтора столетия ни одна ПУШИНКА не упала на это сословие. (520) Даже в эпоху самого что ни на есть «разгара» у самого ярого антисоветчика был хоть какой-то, но шанс: «Да, но он ПИСАТЕЛЬ». Бунин, злейший враг советской власти. – Но он Бунин. Автор «Бесов» – но писатель же! «Нельзя не признать». Художники, музыканты – уже мелочь, незначительная группка. Учёные – вообще легко заменимая шваль, «спецы». Но писатели – глыбы: Пушкин, Гоголь, Толстой. Поставьте – Ленин. Звучит. Толстой и Ленин – звучит. Ленин и Мусоргский, Ленин и Крамской, Ленин и Ключевский, Ленин и Менделеев – мелко, не дотягиваются. Но в окружении Политбюро писателей Ленин органичен, культ его – естествен.

514

Примечание к №494

Он уже в чёрном списке, но ещё может «прижукнуться».

Хорошее слово: «прижукнуться». Бунин писал в дневнике: что же это после революции сразу все «прижукнулись», никто отпора дать не может. Иван Алексеевич, да русские на 50 лет раньше «прижукнулись».

Вот действительно видно – писатель. Как у него слово-то такое выговорилось верное. Бежит жук-щелкун. Его соломинкой трог, он и на спинку сразу: «Я что, я ничего». И лапки втянул. «Прижукнулся». Оставить в покое – дальше побежит. А если продолжить трогать, то он щёлк головой – и за границей. А там, глядишь, и дневнички свои издаст. Очень это хорошее слово – «прижукнуться».

Я Иван Бунин, я потомственный дворянин, я… – «Дворян-то много. А ты себя в деле покажи.» И пошёл Ваня в люди. К Толстому. Но не к самому – к самому не пробиться, окружён жужжащими жидами, как матка трутнями, – а в окружение. Пошёл к великому Волкинштейну. Ваню определили, поставили к делу:

«Был там (в толстовской колонии под Полтавой) громадный еврей, похожий на матёрого русского мужика, ставший впоследствии известным под именем Тенеромо, человек, державшийся всегда с необыкновенной важностью и снисходительностью к простым смертным, нестерпимый ритор, софист, занимавшийся бондарным ремеслом. К нему-то под начало и попал я. Он-то и был мой главный наставник как в „учении“, так и в жизни трудами рук своих: я был у него подмастерьем, учился набивать обручи. Для чего мне нужны были эти обручи? Для того опять-таки, что они как-то соединяли меня с Толстым, давали мне тайную надежду когда-нибудь увидать его, войти в близость с ним».

Нужны-то были эти обручи для другого. Посмотреть, каков человек, пройдет ли искус. Стоит ли его пускать в русскую литературу? И решили – стоит. Этот не зарвётся. Розанов сказал:

«Евреи „делают успех“ в литературе. И через это стали её „шефами“. Писать они не умеют: но при этом таланте „быть шефом“ им и не надо уметь писать. За них напишут всё русские – чего они хотят и что им нужно». (535)

Из дневника Бунина:

"Фельдман говорил речь каким-то крестьянским «депутатам»:

– Товарищи, скоро во всём свете будет власть советов!

И вдруг голос из толпы депутатов:

– Сего не буде! Фельдман яростно:

– Это почему?

– Жидив не хвате!" Бунин приписал:»

Ничего, не беспокойтесь: хватит Щепкиных (одесский комиссар народного просвещения из русских)".

И Буниных. Что же в эмиграции 33 года молчал? Писал рассказики и повестушки. Да по накалу дневника видно, он о революции мог бы такую книгу написать… (541) А не надо. Он и дневник лишь перед смертью опубликовал. И в дневнике этом на каждой странице хочется писать: «мало, мало, не так всё было, ещё хуже, ещё подлее». А он Нобелевскую премию за то, что написал то-то и то-то. За то, что НЕ НАПИСАЛ, вот за что ему премию дали.

515

Примечание к №487

Конечно, там понимали всё ничтожество этого субъекта

О таких, как Соловьёв, хорошо сказал некий Великий наместный мастер ложи Блистающей звезды. В речи от З1 мая 1784 года он подчёркивал, что следует отличать истинных каменщиков от «решеумов»:

«Решеум, – язвил Великий мастер, – есть единый неложный ценовщик всех достоинств и недостатков.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70, 71, 72, 73, 74, 75, 76, 77, 78, 79, 80, 81, 82, 83, 84, 85, 86, 87, 88, 89, 90, 91, 92, 93, 94, 95, 96, 97